Текст книги "Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы"
Автор книги: Владо Беднар
Соавторы: Любомир Фельдек,Валя Стиблова,Ян Костргун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 45 страниц)
Ах, золотой человек доктор Зеленый!
– Пан профессор, – говорит он, – нельзя ли мне вместо кого-нибудь ассистировать? Очень хотелось бы посмотреть, как вы будете оперировать этого мальчика.
Как выручил он меня! Ведь я прекрасно знаю, что он и без того мог бы прийти в операционную.
– Пожалуйста, ничего не имею против, – отвечаю я поспешно. – Но вы ведь после трудного дежурства.
– Часика два поспал. Если только Бела Ираскова не возражает…
Еще бы ей возражать! Вид, правда, делает, что недовольна, но это не от сердца. И Румл вздохнул с облегчением: ситуация разрешилась. Я ждал, что в последнюю минуту кто-нибудь опять поднимет голос против операции. Нет, промолчали. А я почти готов был пожалеть об этом. Пришлось бы заново аргументировать свое решение и защититься таким образом от собственных сомнений, дремавших где-то в глубине.
Вдобавок я действительно паршиво себя чувствую. Время от времени подкатывает к желудку волна каких-то спазм, во рту переизбыток слюны. В висках пульсирует тупая боль, еще не заглохшая после пробуждения. Сумею ли я продержаться до конца? Операция продлится несколько часов, а я даже не могу принять анальгина – это мне помешает сосредоточиться.
Пани Ружкова все знает. Когда после пятиминутки я вернулся к себе в кабинет, в приемной у нее сидела Итка. У обеих был заговорщицкий вид, и секретарша мне заваривала чай из каких-то трав. От одного его запаха меня замутило. Пани Ружкова бросила на меня взгляд, полный укоризны и восхищения. Вот в чьей горячей симпатии и преданности я могу не сомневаться!
Нет, Итка не отговаривала меня от операции. Сообщила только, что смотреть ее придет и доцент Хоур, Иткин шеф. Боялась даже, как бы он не привел с собой остальных врачей из неврологии.
Я попросил пани Ружкову дать мне ее настой в кабинет. Потом вылил его в раковину и глотнул коньяку. Кофе? Нет. При одной мысли о нем меня передернуло. Итка все предвидела. Вытащила из кармана пальто две таблетки кофеина ad naebulas, magistraliter. Это было как раз то, что требовалось.
Секретарша объявила, что лесник Узел уже «на посту» перед дверями моего кабинета. Отвертеться, значит, не удастся. Я смалодушничал и вышел через приемную. Издали видно было, как он сидит свесив голову, тяжелые кисти рук бессильно сложены на коленях. Не могу я с ним говорить. Знаю, меня сейчас выведет из равновесия все, что бы он ни сказал. Он снова станет объяснять, как много для него значит Витек, ведь внук – единственный, кто у него остался. Будет говорить, как он на меня надеется, а слышать это мне сегодня было бы вдвойне несносно. Я не могу отделаться от пакостного ощущения, что кто-то спровоцировал меня на эту операцию. И в то же время подсознательно боюсь, как бы не помешали мне к ней приступить.
Просто развинтились нервы, как у барышни. Пора наконец взять себя в руки. Не такой уж я старый, чтобы меня сломило недосыпание или немножко светильного газа, которого я по неосторожности наглотался.
Мне вдруг вспомнилось, как мои дети играли в «орден». Это было так. Когда они были еще маленькие, я одно время приходил с работы очень поздно. Милан спросил у меня, почему.
– Папа хочет заработать орден, дети, – сухо сказала Итка.
Казалось, ни мальчики, ни Эва не обратили тогда на это внимания. Но потом стали регулярно спрашивать, когда мне наконец его дадут. Что? Орден. Убедить их, что мама пошутила, не удавалось. Они рассудили, что орден заработали мы оба. Кому же еще и давать его, как не нам с мамой? У нас ни на что не остается времени – и меньше всего на детей.
По телевизору тогда как раз показывали награждение орденами и званиями заслуженных людей труда. Дети потом несколько дней подряд шушукались, что-то от нас скрывали и выспрашивали, когда мы оба будем дома. Приготовили нам сюрприз. Составили в гостиной кресла в ряд. Перед ними поставили тумбочку и на нее – вазу с цветами. Натолкали в большую тарелку бутербродов и вытащили откуда-то бутылку вермута. На тумбочке было пять рюмок. Не забыли даже кубики льда.
Мы пришли домой – и рты разинули. Нас посадили в кресла. Потом они все трое выстроились перед нами. У Милана была написана речь. Ондра держал два бумажных свитка, на каждом – шелковый шнур, прилепленный сургучной лепешкой. Эва вытащила из вазы цветы. Два букета – гвоздика с веточкой аспарагуса. Самое трогательное заключалось в том, что они воспринимали это вполне серьезно. Милан поклонился и начал:
– Уважаемые товарищи! За то, что вам приходится с утра до вечера работать и притом еще готовить и стирать на троих детей, даем вам орден. Обещаем вам помогать хотя бы дома.
Потом поклонился Ондра и передал нам свитки, где большими буквами было написано: «Орден». На одном в обрамлении из цветов и орнаментов: «Для мамы», на другом в таком же обрамлении: «Для папы». Потом наступила очередь Эвы, и она подала нам гвоздики.
Мы с Иткой переглядывались украдкой, но дети сохраняли полную невозмутимость, и мы старались не рассмеяться. Это нам в общем-то удалось, но случился конфуз. Когда Эвочка протянула нам цветы, у Итки вдруг задергалось лицо, и она самым глупым образом разревелась. Должен признаться, что и я разок-другой сделал непонятное глотательное движение. В общем, вышла неожиданная и дурацкая комедия.
Подумать только, что за чушь лезет мне в голову по дороге в операционную!
Меня ждут. Румл и Зеленый моются. Перед окном развесили рентгеновские снимки, чтобы фиксировать ход операции. Я тру щеткой руки. Объясняю врачам, как я мыслю себе вмешательство в целом.
И вот уж перед нами Узлик. Точнее, его бритая головенка и до ужаса тонкая детская шейка. Ребенка подготовили к операции в положении сидя. Вмешательство будет производиться из срединного разреза. В вену начали капать анестезирующее вещество.
Подвинули мне винтовой табурет. Ждут. На расстоянии шага от меня, чтобы видеть операционное поле, – Итка и ее доцент. Против меня – ассистенты. А рядом – операционная сестра. Сегодня Зита – лучшего и пожелать нельзя. Вместо того чтоб начинать, еще две-три секунды медлю. Как кадры фильма перед глазами у меня мелькают сценки: Узлик смеется над Митиным колпачком. Узлик на перекрестке, силится расстегнуть молнию штанишек. Узлик за спиной у меня распевает песню о канонире Ябуреке.
Не могу отвязаться от этих картин. К щекам приливает волна жара. Понимаю, что неподвижность моя становится странной. Со стороны представляюсь, наверно, чем-то вроде заартачившегося дирижера, ждущего, пока смолкнут покашливанья и все затаят дыхание.
И тут произошло неожиданное. Голова у меня закружилась так, что я чуть не упал с табурета. Опять начались спазмы в желудке, и на лбу выступил пот. Я поднялся.
– Прервите на минутку наркоз, – приказал я.
Нетвердым шагом вышел в предоперационную. Все оставались на местах, и только Итка испуганно выбежала за мной следом.
– Что с тобой? Ты побледнел как полотно. Приляг. Я им скажу, что операция переносится, хочешь? Ничего не случится, если отложить до понедельника.
Не хочу. В предоперационной делаю глубокие вдохи у распахнутого окна. И вдруг Итку осеняет:
– Послушай, ты сегодня ел?
– Черт, так ведь это я, значит, не позавтракал!.. Еще к тому же выворотил и ужин, и вообще все, что имелось у меня в желудке.
– Господи! Я же положила тебе две булки с ветчиной!
– Тащи их сюда!
Я проглотил их так поспешно, словно голодал неделю. Пани Ружкова прислала мне здоровый кусок пирога. Я не оставил ни крошки. Итка смотрела на меня, крутила головой и похохатывала.
– Вот рассказать бы это твоему славному коллективу.
– Только посмей строить из меня шута горохового…
– Дело твое, – ухмыльнулась она. – А так они подумают, у тебя инфаркт. Повезут на кардиограмму.
Она права. И почему я, собственно, не рассказал про этот злополучный газ? Представляю, как они говорят: «Шеф капитулировал в операционной – для сложных случаев нервы стали не те. Переоценивает силы, а пора помнить, что уже не мальчик!»
Они меня не обсуждали.
Пришел Румл, спросил, как я. Видно было, что за меня действительно испугались. Я рассказал, как сперва немного отравился, а тут стало плохо от голода. Просто забыл поесть. Теперь опять все хорошо. Отлично. Через пять минут можем начать, пусть никто не уходит из операционной.
Мне поверили: и он, и Итка. Дурноту и недомогание как рукой сняло. В пальцах уже была твердость. Я еще выпил чаю и был теперь в полном порядке. Когда, снова вымывшись, вошел в операционную, глаза над масками все устремились ко мне. Все уже было известно. Смотрели, правда ли я в порядке или просто бодрюсь. Вид мой их успокоил. Шепотом обменивались репликами, улыбались. Я это различаю, даже когда рты закрыты маской.
Я снова сел около Узлика, подготовленного к операции. Зитины руки выжидающе приподнялись.
– Скальпель, пожалуйста, – сказал я.
Рассчитанное быстрое движение, которым она мне его протянула, слилось с последним звуком моих слов.
8
Молоденький адепт журналистики действительно явился точно через две недели – как мы договаривались. Когда он пришел в первый раз, Узлик был уже прооперирован и выписывался из клиники. Теперь он дома, у дедушки. Прислали мне открытку с видом.
Но, несмотря на это, молодого «Фенцла» больше всего занимал именно случай Узлика. Он приготовил блокнот и хотел слышать от меня описание всей операции. Я не одобрил его идеи. Что может дать дилетанту сугубо специальное сообщение? Сложновато!
Он неотразимо улыбнулся:
– Неважно, что материал будет специальный. В репортажах о строительстве или производстве тоже полно разных технических терминов. Все понимают, что без этого нельзя. А тут – бой за жизнь, это ведь занимает каждого.
Я сдался. Стал до последней подробности воспроизводить этапы своего чудовищного многочасового труда. И волновался я при этом чуть не так же, как в минуты прикосновения к тем грозным участкам, где последняя ниточка жизни ребенка могла так легко оборваться. Живописал, как мог понятнее, то губчатое кровоточащее вещество, которое буквально забивало все полости мозга в задней черепной ямке. Рисовал, как кусок за куском удалял эту хрупкую массу – а инструменты беспрестанно заливало кровью, превращавшей рану в непроглядную топь, – как оперировал в такой тесной близости к основанию четвертого желудочка, что при каждом самом легком касании у ребенка прыгало давление и нарушалась деятельность дыхательного центра, как анестезиолог неоднократно предупреждал меня, что дальнейшая дача наркоза небезопасна…
Я даже признался, что в ходе вмешательства клял самого себя. Не хотел проводить слишком широкую трепанацию – и теперь операционное поле было труднодоступно и трудноразличимо. Зачем я это сделал? По глупости. Не хотел, чтобы у Узлика был существенный дефект в затылочной кости или чтобы у него недоставало кусочка позвонка. С одной стороны, я был почти уверен, что мальчик не выживет, с другой же – мысленно представлял себе его среди других детей в спортзале. Там оперированное место было бы слишком уязвимо.
Да, у Узлика нарушалась и деятельность сердца. Он беспрестанно получал кровезаменители, потому что своей крови у него, вероятно, уже не осталось. Когда я полагал, что опухоль убрана вся без остатка, и хотел закончить операцию, оказалось, что губчатая масса распространилась глубже по направлению к полушарию.
Корреспондент все записывал. Потом я на минутку смолк. То, что представилось мне в тот момент, было сугубо личным. Опять давила напряженная тишина в зале, нарушаемая только шумом респиратора, снова под руками была несчастная детская головенка и пугал вид нежной обескровленной кожи. Кажется, никогда так не дрожали пальцы. Наблюдавшие врачи, которых я встретил приветливо, стали постепенно действовать мне на нервы: Иткин шеф, пытавшийся научно комментировать все, что я делал; Ираскова, явившаяся поглядеть – чтобы снискать мое расположение… И только Итка была для меня путеводным маяком. Ее оценивающий взгляд следовал за малейшим движением моего скальпеля, за коагуляцией каждого сосудика. Она верила в меня. Горячее желание победы в этой битве лучилось из нее точно флюид. Когда мне было особенно тяжело, я искал ее глаза. Черпал по капельке от ее веры, как от живительного источника.
«Фенцл» решил, вероятно, что пауза затянулась.
– Так вы считаете, ребенок будет теперь здоров? Ничто ему не угрожает?
Не угрожает. Гистологический анализ показал, что опухоль была доброкачественная – расти дальше не будет. Я убрал все. Так мне это на сегодня представляется, но профессиональная привычка подсказывает более осторожную формулировку:
– Надеюсь, товарищ корреспондент. Хотя медицина ни в чем не дает стопроцентных гарантий.
Ответ мой явно разочаровал его. Он вяло сделал у себя в блокноте две-три закорючки и стал измысливать вопросы, не имеющие отношения к делу. Например, сколько такая опухоль приблизительно весит.
Я украдкой взглянул на часы и подавил зевок.
– Когда как, – сказал я. – Иногда два-три грамма, а иногда и несколько десятков граммов.
– Так мало? – удивился он с наивной усмешкой.
У меня чуть не сорвалось с языка ехидное замечание, что ему следовало бы идти к абдоминальному хирургу, если он хочет слышать о более массивных опухолях, но я вовремя удержался.
Он некоторое время перелистывал страницы с замечаниями у себя в блокноте, а потом сделал новую заявку: он хотел бы знать, действительно ли трепанацию черепа делали уже в каменном веке.
Я мысленно ухмыльнулся: «А он, видать, готовился к нашей встрече! Да только ведь и мы не лыком шиты…» – и стал подробно излагать ему, что вскрытые черепа нашли даже на территории нашего государства и что они относятся к позднему периоду каменного века и, следовательно, насчитывают пять тысяч лет. Есть еще находки, относящиеся к кельтскому периоду, затем к периоду, когда на нашей территории были римляне, и наконец к десятому столетию, когда тут уже были славяне.
Он не моргнул и глазом. Козырнул замечанием, что, насколько ему известно, наиболее богатым местом нахождения подобных черепов было Перу, а именно захоронение Паракас и Парахамак, и дошел уже до культуры праинков, но, вовремя спохватившись, что сообщения тут делаю я, а не он, спросил, как вообще было можно оперировать каменными инструментами.
Я снова не дал ему себя обойти. С воодушевлением начал рассказывать, что кость тогда вскрывали острым кремневым клинком, а позднее уже долотом и наконец ручной фрезой и примитивной пилой.
Он быстро записывал, кивая головой и улыбаясь.
– Да еще к тому же, как говорят, все операции проводились без обезболивания, – поддел он меня.
– Наркоза тогда, разумеется, не было.
Он снова меня перебил. Заметил, что в те времена, насколько ему известно, боль все же заглушали с помощью растений, таких, как кока, например, или дурман. Я был готов его стукнуть. Прочел главу из нашего учебника, а теперь разоряется тут. Мне захотелось поставить его на место.
– А известно ли вам, что такие примитивные трепанации проводятся и по сей день у некоторых диких племен? – спросил я.
Нет, это уже было ему неизвестно. В отместку за семинар по истории медицины, который он мне тут устроил, я стал излагать содержание фильма, который демонстрировали нам недавно на специальном конгрессе. Там показывалось, как лекари какого-то племени дикарей лечат боль головы. Прежде всего отводят свою жертву глубоко в дебри леса по подземной реке, поскольку трепанации там запрещены и должны проводиться тайно. Я описывал до мельчайших подробностей все, что запечатлела цветная пленка. Сначала груду ржавых варварских инструментов, которые грязный лекарь точит о выступ скалы. Жертва во время всей процедуры стоит на коленях, опустив голову до земли. Нет ни единого облегчающего средства, не говоря уже о наркозе. Оперирующий огромным ножом разрезает у пациента кожу ото лба до затылка и скальпирует его от центра к ушам. Потом начинает долбить неуклюжим долотом, рыжим от ржавчины. Длится это несколько часов. Только когда кость уже размягчилась, протыкает ее пальцем. Наконец в черепе зияет дыра, как если бы его пробили топором. После вмешательства дыру по возможности залепляют листьями каких-то растений. Больной приходит на своих двоих и уходит так же, разве что обопрется о кого-нибудь.
Корреспондент слушал, побледнев. Ну вот тебе образчик варварской хирургии, если уж наша тебя не впечатляет, мысленно злорадствовал я. Его это проняло, даже заметок никаких не делал.
– Неужели в наше время такое возможно? И я могу об этом написать?
– Бога ради, нет! – испугался я. – То был специальный фильм, читателей бы это шокировало.
И это я еще не сказал ему, что во время сеанса одной из врачей стало дурно.
Отказ мой, очевидно, огорчил его:
– Ведь это был бы настоящий репортаж, а не какой-то там прилизанный стандарт…
Он покусывал кончик самописки, как школьник, не знающий, что делать дальше. А я с испугом прикидывал, что еще должен подготовить кое-какой материал для ученого совета, поскольку ухожу в отпуск на несколько дней. Надо бы с Румлом взглянуть на список необходимой аппаратуры и медикаментов и отдать его до конца полугодия – иначе говоря, через три дня, потому что уже конец июня. В довершение я еще попросил пани Ружкову не прерывать нас ни при каких обстоятельствах.
Внешне я ничего этого, разумеется, не обнаружил, но он каким-то шестым чувством понял мое настроение. Вдруг встрепенулся с видом человека, оперевшегося о закрытую дверь, которая неожиданно распахнулась.
– Я вижу, вам это все уже надоело, – сказал он без обиняков с кривой усмешкой, не оставлявшей ямочек на щеках. – Я взял проблему чуть не от Адама, а у вас на такие вещи нету времени…
– Ну что вы, что вы! – сказал я поспешно, поняв, что как ни крути, а придется расхлебывать кашу, которую сам заварил.
Я на минутку представил себе, как он явился в редакцию с пустыми руками. Все смеются, что он опять погорел… Нет, этого нельзя допустить – без репортажа он отсюда не уйдет!
И что я так переживаю – сам не пойму. Может, дело тут в упреках, которыми Митя осыпал меня за отношение к Фенцлу, с которым у молодого репортера только и общего что внешнее сходство. Итка бы тут сослалась на Экзюпери. «Ты приручил лиса, – сказала бы она. – Он пришел, сел возле тебя, и ты его не прогнал. Теперь уж поздно, ты за него в ответе». Я украдкой вздохнул.
– Так что еще вам хочется узнать, мой друг?
Его неуверенность как ветром сдуло. Он снова был так же самонадеян и рассудочен, как прежде.
– Мне многое хочется узнать, – улыбнулся он. – Ведь мы еще не начинали настоящего разговора. Наших читателей интересует все! Как вы росли, какая у вас семья. И главное, как можно больше о своей работе. Мы разобрали ведь один-единственный случай.
Бог мой, мы, значит, будем разбирать и остальные! Я сдерживаю смех и с тоской поглядываю в окно. Между разорванными облачками проглядывает синее небо.
– Еще хотелось бы о вашем детстве, – заказывает «Фенцл». – Не бойтесь, никаких анкет не надо, – весело добавляет он. – Несколько фразочек, какое-нибудь воспоминание…
Я на минутку выхожу из роли. Вместо высокого больничного окна вижу перед собой подслеповатое оконце у выступа кухонной стены. Вид на луга и реку. По вечерам на зеленую траву опускается белый пояс тумана. Наш домик у полустанка среди полей. Во дворе колодец с журавлем, о который я когда-то в детстве страшно рассадил лоб – у меня до сих пор на этом месте шрам.
Запах дезинфекции исчез. Чувствую душистую свежесть клевера и вьюнка, обвивавшего нашу калитку. Мое детство? Оно слилось для меня в одной живой картинке. Пятеро детей бегают по горнице. Выскакивают в кухню и через оконце выпрыгивают в сад. Я карабкаюсь на подоконник, как ласка, и визжу от восторга.
«Фенцл» уже измаялся от моих пауз.
– Меня интересует ваша жизнь в родительском доме, – пытается он конкретизировать свой вопрос. – Вы знали нужду или как?.. Читатели такие вещи любят.
Я снова окунаюсь в воспоминания. Вижу стол в круге света от лампы. Мы ужинаем. Отец отламывает кусок от каравая и макает в чугунный сотейник, на котором еще остался вкусно пахнущий мясной сок. Затем подносит кусок к моему рту. Старшие дети, подняв на вилку мякиш, наперебой тянутся к тому же сотейнику. Мать печет картофельные лепешки прямо на раскаленной плите. На столе уже приготовлена миска, полная удивительно вкусного сливового повидла.
Мой мучитель ждет. Постукивает тупым концом карандашика по блокноту – чтобы я поскорей отвечал.
– Нет, нужды мы никогда не знали, – произношу я немного отрешенно. – Хотя особого достатка тоже не было. Отец работал на железной дороге, а нас у него было пятеро. Но, может статься, мы были счастливее какой-нибудь теперешней семьи, у которой есть все, что она только может пожелать.
– Не вспоминается ли вам какой-нибудь забавный случай? – наседает адепт журналистики.
Не вспоминается. А если бы и вспомнился, то для печати это не подходит… Я хожу в первый класс. Жду двух своих старших братьев на школьном дворе. Вот один выбежал из дверей, но не обратил на меня никакого внимания. С ним играют большие дети, а меня принимать не хотят. Я расплакался. Вышел директор, участливо склонился надо мной.
– Тебя чем-нибудь обидели эти мальчики?
– Там… Венца наш… – указываю я на обидчика. – Не хочет со мной разговаривать.
«Франта наш», «Венца наш» – так у нас каждый школьник говорил о своем брате.
Директор знаком подозвал к себе Вацлава:
– Нехорошо обижать маленьких. Ты почему не хочешь говорить с ним?
Венца упрямо наклонил свою стриженую голову:
– Об чем с ним говорить-то, когда он мой брат!
Не удержавшись, я усмехнулся этому воспоминанию. «Фенцл» с надеждой поднял на меня глаза. Пришлось его разочаровывать. Посторонним этого все равно не понять.
К тому же тот случай не определяет моих отношений с братьями. Мы были очень дружны. Горой стояли друг за друга. А Вацлав не только приносил для меня полные карманы груш, но и старался подкинуть крону-другую, когда я пошел в институт, а он уже стал приносить домой получку.
Чтобы задобрить молодого корреспондента, я рассказал, как мы ходили на речку ловить раков, как помогали летом во время жатвы – чтобы принести домой немного денег, и, наконец, как один за одним покидали родительский дом. Кроме Вацлава, образование получили все.
Он сделал у себя две-три пометки, но особенного впечатления на него это не произвело. Должно быть, ожидал чего-нибудь более трогательного, для ублаготворения своего читателя. Я мог бы рассказать еще кое-какие эпизоды, вошедшие в анналы нашей семейной хроники, но не было охоты. Например, что́ я, гимназист первого класса, устроил однажды учителю закона божьего. Да, из протеста, потому что он повел себя как Тартюф.
Как это было? Класс должен был поехать на экскурсию с учителем закона божьего и еще с одним преподавателем – фамилия его была Рушняк. Он всегда носил с собой сумку для разных жучков и делал с нами красивые гербарии. Но его преподобию он почему-то не нравился, и священник устроил ему подвох. В день экскурсии через кого-то передал, что погода ненадежная и экскурсия отменяется. Случилось так, что я и два моих товарища шли мимо дома Рушняка и решили зайти к нему по дороге.
– Экскурсия не состоится, – объявил он.
Расстроенные, мы все же побрели на станцию, где был назначен сбор, и, к удивлению, увидели, что учитель закона божьего выстраивает учеников на платформе в ожидании поезда.
Ужасно меня это возмутило. Я тут же предложил сбегать за Рушняком, раз экскурсия все-таки будет, но священник меня не пустил. Тому, мол, уже не успеть, а окрестности наши ему надоели – он только рад будет остаться дома. Священник лгал. Рушняк к экскурсии готовился, я знал это.
Мы оказались в деревушке, где законоучитель провел детство. Там у него жили родные, которых он о нашем посещении предупредил. В саду был накрыт стол – блюда с пирожками, кофе… Любопытствующие соседи смотрели на законоучителя с гимназистами, и это его преподобию особенно льстило.
Дети гурьбой повалили в сад. Но я остался по другую сторону забора. Сел на траву и развернул хлеб с маслом, который захватил из дома. Мне кричали, соблазняли угощением, явился и законоучитель собственной персоной – я только головой крутил, ни на какие уговоры не поддался. Мне было стыдно за товарищей: законоучитель гнусно обошелся с Рушняком – а они продались за какие-то пирожки!..
Стараниями соседей наши узнали об этой истории еще до моего возвращения. Отец смеялся, мать немного растерялась. В городке у нас это долго потом обсуждали. Соседи разделились на два лагеря. Одни обвиняли наших в том, что меня плохо воспитали, другие довольно потирали руки и говорили, что я молодец. Некоторые одобрительно ухмылялись при встрече со мной, боясь выразить свое мнение вслух. Его преподобие в городке не особенно жаловали.
Я перестал посещать уроки закона божьего, и отец официально заявил, что против этого не возражает. Мать сперва боялась, что соседи нас осудят. Она была не слишком набожна, но в костел все-таки ходила. Во всех вопросах проявляла она трогательное единодушие с отцом. Когда отец сказал, что каждый волен поступать согласно своим убеждениям, а не по чужой подсказке, мать с этим примирилась. И я однажды слышал даже, как она меня защищала от нападок какой-то соседки.
– Законоучитель вел себя неподобающе, – сказала она спокойным убежденным тоном, каким обычно делала замечания мне и братьям. – Дети всегда чувствуют притворство. Он называет себя слугою господа, так должен бы служить для всех примером. Могу я осуждать ребенка, когда он поступил по совести?..
Сколько воды утекло с того времени! От той поры остался у меня лишь разрисованный кувшин, стоявший у нас дома возле умывальника. Уже и домика того нет у меня на родине. Когда я приезжал туда в последний раз, застал только кусочек луговины с лентой белого тумана на горизонте. Уж это не было бескрайнее зеленое поле, как когда-то. С одной стороны его выросла машинно-тракторная станция, захватив часть территории. Река, так поэтично извивавшаяся в травянистых берегах, давно уже приручена, и новое шоссе вливается в проложенный через нее бетонный мост.
Край детства! Мираж, воспринимаемый лишь кинескопом моих неожиданных воспоминаний. Никого из нашей семьи теперь нет. Родители умерли, когда я еще был студентом. Даже сестер и братьев уже не осталось. И все-таки как много значат для меня те времена! Они-то, вероятно, и определили смысл и цели моей жизни.
Отец мой был простой и мудрый человек. Еще ребенком я ходил с ним иногда в воскресный день гулять в луга. О чем мы только с ним не говорили! Я задавал ему вопросы, которые тогда уж не давали мне покоя. Где кончается вселенная, зачем живет на свете человек и какой смысл всей нашей жизни, если все равно придется умереть.
– Вот этот муравей, – сказал отец однажды, указывая на тропинку, по которой мы с ним шли, – волочит щепочку в три раза больше его самого. Есть в этом смысл? Наверно, есть. Ведь из таких песчинок выстроится целый муравейник. Или вот ласточки! Целый день носят что ни попадется для постройки гнезд. А все-таки есть для них в этом свой определенный смысл, хотя о мире они ничего не ведают. А у людей есть разум – он им говорит, что надо приносить пользу другим. Есть в этом смысл? Не знаю, только думаю, что есть, раз их все время к этому что-то толкает. Если бы каждый жил для одного себя, то он бы эту свою задачу не исполнил, прожил бы на свете зря.
Была это бесхитростная философия, и меня, мальчишку, не совсем удовлетворяла. Но вот теперь я вижу, что в ней заключалась своя жизненная правда. Отец все время утверждал нас в чем-то добром. Он научил меня работать во всю меру моих сил.
У матери были прекрасные синие глаза, они атмосферу нашей семейной жизни отражали как зеркало. Когда отец, бывало, иногда вдруг становился молчалив, в них залегала грусть и делались они темны и непокойны, как предгрозовое небо. Но если отец улыбался или когда мы вечерком все вместе пели на завалинке, они сияли у нее, как солнце.
Отец скончался раньше, чем она. Я в это время был еще студентом. Когда я приезжал домой, она сидела, уронив на колени руки, и во взгляде у нее была тоска. Мы старались ее рассеять, убедить, что притерпится и еще будут у нее свои утешения. Дети звали ее переехать к ним. Она не соглашалась.
– Для меня уж все кончено, – печально говорила она. – Мы с отцом так привыкли друг к другу, а без него ничто меня не радует.
По сути, это было признание в большой любви, пережившей целую жизнь.
Когда я потом уезжал от матери, мне в поезде внезапно стало ясно, что этими наивными словами она определила то, о чем сказал Бертольд Брехт: «Любовь – это потребность отдавать, а не брать. Любовь – умение создавать что-то с помощью другого. И надо только, чтобы тот, другой, уважал тебя и был к тебе расположен. А это всегда достижимо».
Мать умерла спустя неполных два года после отца. И в душе моей навсегда осталась ностальгия по спокойному, ласковому обаянию нашего дома, по чуть не легендарной любви моих родителей, шедших по жизни безропотно и в то же время гордо, бок о бок друг с другом и с нами, детьми.
«Фенцл» не сдавался. Записал, откуда я родом и сколько человек было у нас в семье. Теперь сидел или, вернее, полулежал, удобно развалившись в кресле, и разглядывал меня. С насмешливым, чуть ли не покровительственным видом, словно говоря: «Я тут бьюсь с репортажем, а пан профессор витает мыслями неизвестно где». Словно собрался сделать мне наставление.
Но, к счастью, я опомнился сам, внезапно с ужасом сообразив, что мы не сдвинулись с места. А у меня уйма работы, вдобавок сегодня за мной заезжает Итка – нам предстоит одно хозяйственное дело.
– Так что́ будем разбирать дальше, товарищ репортер? – спросил я с нарочитым смирением.
Это еще подняло его в собственных глазах.
– Теперь – собственно ваша семья. Жена, дети. Чем они занимаются, так же ли медициной, как вы. Но будьте разговорчивей, – сказал он с укоризной.
Я принял виноватый вид и благополучно удержался от смеха.
– Буду стараться.
Перечисляю ему, что у меня трое детей, из которых в медицинский пошла только дочь. Хотя в семье у нас ни о чем другом не говорили, и мы с женой только и мечтали, чтобы все они стали врачами.
– Впрочем, это ведь не существенно, – тут же добавил я. – Зачем об этом где-нибудь упоминать!
Он кивает. Полностью со мной согласен. Потом его осеняет идея:
– Послушайте, а нет ли фотографии, где вы все вместе? Так было бы лучше всего. Не надо длинных описаний – а просто: вот ваша семья. Что вы на это скажете?
– Скажу, что такой фотографии у меня нет. А вообще идея неплохая.