Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
«Однако что же это он меня держит?» – подумал Кузьма Кузьмич про дежурного.
Юрка достал из саквояжа булку, кусок сала и огурец.
– Будешь? – спросил он, обращаясь к Хисуну, сидящему в своей любимой позе – на корточках.
Тот отрицательно мотнул головой и отвернулся. Юрка демонстративно, так, чтобы слышал Хисун, откусил побольше булки, затем отправил в рот ломтик сала и принялся с аппетитом перемалывать пищу. Он неотрывно смотрел на кочегара, и в глазах его бегали бесовские огоньки.
– Тебе бы сейчас квасу, ага? – произнес он и со смаком хрустнул огурцом.
Хисун не отвечал. Шик снова отрезал и отправил в рот сало, откусил от булки, от огурца и пуще прежнего заработал челюстями.
– А еще, говорят, – опять принялся он за кочегара, – рассол здорово помогает. После него, говорят, в голове полное просветление.
– Да отвались ты!.. – не выдержал Хисун и, вполголоса выругавшись, зло, метко сплюнул в дверь кабины.
Шик, перестав жевать, серьезно посмотрел на кочегара и сказал настоятельно и чуть смущенно:
– Ты вот что… ты больше не матюкайся! Ладно?.. Мы не любим этого.
Хисун отвернулся и громко шмыгнул носом.
– Юрка! – окликнул помощника Кряжев. – Сбегай позвони от стрелочника дежурному – чего стоим?
– Ага, – мотнул головой Шик. Сунув продукты в саквояж, он прошелся тыльной стороной ладони по губам и скатился с паровоза.
Состав, приготовленный на пятом пути, сейчас оказался крайним и был хорошо виден Кряжеву. Он протянулся через всю станцию, и головные вагоны его издалека даже казались меньше размерами. И все-таки состав выглядел каким-то обрубленным. В нем не хватало одной, самой существенной детали, и этой деталью должен быть локомотив. Когда локомотив встает в голове длинной цепочки вагонов, состав сразу приобретает законченность. Тогда он становится поездом, и вагоны, еще не тронувшись с места, утрачивают свою инертность. Они словно наполняются внутренней двигательной силой, готовой вот-вот проявиться.
Через одну из тормозных площадок поезда перелезли два человека. Кузьма сразу узнал их: это были помощник и кочегар из бригады Городилова-старшего. Перейдя оставшиеся свободные пути, они направились к своему паровозу. У Кряжева екнуло сердце, и, хотя он поспешил уверить себя, что участковый диспетчер и дежурный по станции все предусмотрели, что Городилов, очевидно, будет дожидаться другого состава – проходящего или формируемого здесь, хотя возможность задержки в Затонье представлялась ему совершенной нелепостью, – обеспокоенность его усилилась.
Из-за будки стрелочника вышел Юрка, и зоркий, как все машинисты, Кряжев еще издалека прочел выражение его лица.
– Ну? – спросил он, хотя уже догадывался, что скажет помощник.
– Припухать, – ответил Юрка, неохотно поднимаясь в кабину.
– Городилов?
– Ага. Не уступает. Его очередь.
– А что дежурный?
– Ждет пассажирского. Сейчас сюда начальник станции с Городиловым придут.
Кряжев быстро прикинул: время, сэкономленное за первую половину поездки, на исходе, бригада может выехать только сейчас или хотя бы через десять – пятнадцать минут; поздней ее уже просто не выпустят на линию. Диспетчеров не уломаешь – пошлют отдыхать, и точка. Да и что это за тонно-километры за счет превышения рабочего дня, кому нужны такие «миллионы».
Вероятность того, что бригада сможет выехать через десять – пятнадцать минут со следующим поездом, была ничтожна. Она почти равнялась нулю. К тому же на станции, как видно, не было другого готового состава. Значит, оставалось одно – упросить Городилова, чтобы он уступил.
Кузьма понимал, что надо именно упрашивать. Формально Городилов прав, и если начать требовать, что называется, наступать на горло, то он лишь вломится в амбицию. Но даже независимо от этого Кряжев знал, что будет именно просить, а не требовать. Он привык смотреть на Ивана Кондратьевича Городилова глазами младшего. В те времена, когда Кузьма только учился на кочегара, Иван Кондратьевич уже ездил старшим машинистом. Глубокое уважение, которое тогда внушил ему, мальчишке-ученику, машинист, не могло развеяться до сих пор.
Он вдруг подумал, что, может быть, дежурный не рассказал толком Городилову, какой он, Кряжев, задумал рейс. И как только это пришло Кузьме Кузьмичу на ум, он, испытывая облегчение, сразу же заставил себя поверить, что дело именно так и обстоит. Конечно, Городилов не разобрался что к чему.
На тормозной площадке крайнего поезда показался начальник станции. Он был молодой еще человек и, стремительно миновав тормозную площадку, легко, ловко спрыгнул с нее. За ним, не отставая, спешил поджарый Городилов.
– Ты что же, товарищ Кряжев, совсем совесть потерял, – еще издали начал Иван Кондратьевич, перегоняя начальника станции и не давая ему даже поздороваться с Кряжевым. Он кипел возмущением, и худощавое лицо его сделалось сейчас особенно вытянутым и острым.
– Тут вот какое дело-то, Иван Кондратьевич… – начал было Кряжев, но Городилов перебил его:
– Знаю, знаю. Слышал вон от этого, – он пренебрежительно кивнул на начальника станции. – А ты мне разъясни, почему из-за твоих скоростных рейсов другие страдать должны? Выходит, наплевать, что другим кисло, лишь бы тебе сладко было. На чужих горбах славу нашить хочешь.
– Нет, вы только послушайте, какую ересь человек несет! – воскликнул начальник станции и всплеснул руками.
Городилов словно ждал этого вмешательства:
– А вы полегче, молодой человек! Здесь вам не студенческое общежитие…
Они вступили в перепалку, начатую еще у дежурного.
Теперь Кряжев почти не вслушивался в то, что выкрикивал Городилов. Перед ним горячился, размахивал руками человек с белыми от седины висками, остреньким носом, остреньким подбородком, остренькой, сухонькой, затянутой в узкий китель фигурой. Все было знакомо в нем. И вместе с тем это был другой, новый, совершенно чужой человек. И слова его были чужие, и злость, и взгляды, и остренькая фигура – все чужое. И, пожалуй, это поразило Кряжева не меньше, чем сам отказ Городилова уступить очередь, чем сознание неизбежности провала поездки.
– …Этот факт, что вы Кряжеву исключительные условия создаете, – донеслись до Кузьмы слова Городилова. – Это же факт, что вы интересы других ущемляете. Я не единожды примечал. Если разобраться, вы не то что новаторство насаждаете, а компрометируете новаторство-то. Суть новаторства компрометируете…
«Складно говорит», – подумал Кряжев и вспомнил прозвище Городилова – Иван Гроза. И едва ему вспомнилось это прозвище, как он окончательно отбросил зародившуюся было у него мысль позвонить диспетчерам. Разве они сумеют урезонить Ивана Грозу? Он против них же все и обернет. Немедленно примется звонить в отделение, в управление дороги – куда угодно. Вмешается большое начальство, придется с ним объясняться. И хотя Кряжев не боялся объяснений с большим начальством, ему было крайне неприятно, что из-за него может подняться шум на все отделение или даже на всю дорогу.
«Черт с тобой, поезжай!» – отрубил он про себя и уже хотел было вернуться на паровоз, как вдруг услышал сзади грубый, сипловатый голос своего нового кочегара:
– А какой вес у поезда-то?
Сначала этот голос и этот вопрос укололи Кряжева своей несвоевременностью и ненужностью. Но затем ему почудилось, что вопрос таит в себе что-то чрезвычайно важное, может быть спасительное.
– Две шестьсот, – ответил Кряжев, еще не успев понять, чем же все-таки важен этот вопрос.
Хисун, давно спустившийся с паровоза, стоял рядом с Юркой в обычной своей развязной позе: наклонившись, вернее, свесившись вперед, засунув руки в карманы брюк и выставив ногу.
Он мелко подергивал корпусом, видимо уже не замечая за собой этой привычки.
– Дэк чо же ты хай поднял, товарищ Городилов? – сказал он с усмешкой. – Две шестьсот тебе ж не по зубам.
Иван Кондратьевич уставил вопросительный взгляд на начальника станции. Тот, мгновенно оценив сказанное Хисуном, поспешил подтвердить:
– Точно, две шестьсот.
Городилов перевел взгляд на кочегара, Хисун встретил его, и стало видно, как давно и как жестоко ненавидят друг друга эти два человека.
Дождь, который до сих пор то срывался редкими крупными каплями, то утихал, сейчас, словно собравшись наконец с духом, громко и дружно застучал по корпусу паровоза, по путям, по отдаленным вагонам. Где-то на подходе к станции, все усиливаясь и приближаясь, весело звучал гудок пассажирского поезда.
– Четыреста отцепляйте, – категорическим тоном сказал Иван Кондратьевич начальнику станции.
– И не подумаю, – ответил тот.
– Вы что, хотите поезд сорвать?
– Нет, это вы срываете.
Сдерживая готовую сойти с языка площадную брань, Городилов повторил:
– Четыреста долой!.. А не то я позвоню в отделение Тавровому.
– Ну и звоните! – с отчаянной решимостью ответил начальник станции.
Городилов повернулся и быстро пошел в сторону вокзала. Начальник станции кивком пригласил Кряжева идти туда же, и они торопливо зашлепали по мокрой, поблескивающей масляной чернотой станционной земле.
Юрка в нерешительности глянул на мутное, без просветов небо, сильнее надернул кепку на лоб и пустился догонять ушедших.
По пути к вокзалу Городилов снова схватился с начальником станции. На перроне их встретил дежурный и, подливая масла в огонь, безапелляционно заявил, что нечего больше терять время и что пусть Кряжев сейчас же становится под поезд. Иван Гроза взвинтился пуще прежнего и напустился на дежурного. В это время к ним подошел Овинский.
IV
В помещении дежурного по станции горело электричество, потому что за окнами лил дождь и потому что высокие вагоны пассажирского поезда стояли недалеко от окон.
Помощник дежурного – оператор, востроглазая девушка в синем берете, принимала за столом по телефону какие-то сведения, записывала их в журнал, повторяя вслух каждую цифру, и в то же время успевала с интересом посматривать на вошедших. С их приходом в помещении стало свежо и тесно, запахло сыростью.
Городилов кричал в настенный телефон, вызывая отделение. Начальник станции продолжал рассказывать Овинскому о случившемся. Кряжев и Шик молча стояли у дверей и косились на лужицы, натекшие с их сапог. Дежурный убежал к пассажирскому поезду.
Виктор Николаевич уже разобрался, что именно произошло. Подробности, которые сейчас с жаром выкладывал начальник станции, не имели для него значения, и он плохо их слушал. Когда ему стала ясна суть дела, он прежде всего почувствовал досаду на Кряжева за то, что тот не поделился с ним своими замыслами. Если бы он поделился, то, конечно, никакой осечки не случилось бы. Овинский с упреком посмотрел на молчаливого машиниста, и вдруг его поразила мысль, что он очень мало знает его. Он вспомнил, что ему уже говорили как-то о наращенном тендере на ФД-20-2647, но этот факт затерялся в его памяти среди множества других фактов и сведений. Почему он не задумался над ним? Почему лишь отметил мимоходом, что интересно, и только?
Виктор Николаевич снова вгляделся в Кряжева, в его крепкую, статную фигуру, в его смуглое рябое лицо, опущенные вниз черные, напряженно прищуренные глаза, и с горечью вспомнил, что машинист встретил его на перроне как постороннего человека.
Городилов дозвонился наконец до отделения.
– Девушка, мне кабинет Таврового, – прокричал он.
При упоминании фамилии тестя Виктор Николаевич слегка вздрогнул и невольно подался в сторону Городилова.
– Федор Гаврилович?.. Мне Федора Гавриловича!.. – надрывал голос Иван Гроза. – Это Федор Гаврилович?.. Здравствуйте! Докладывает старший машинист Городилов. Я сейчас в Затонье…
Он излишне громко, но связно, напористо изложил свою обиду.
– …Я от дежурного говорю, – кричал он, видимо отвечая на вопрос Таврового. – Дежурный вышел к поезду. Начальник станции здесь.
Городилов протянул трубку, и начальник станции, сильно волнуясь, взял ее.
– Слушаю, Федор Гаврилович, – прокричал он неестественно высоким голосом. Кричать совсем не требовалось, но он, видимо, невольно повторял Городилова.
По тому, с каким угрожающим и победным видом отдал Городилов трубку, и по тому, как начальник станции, слушая Таврового, нервничал и все порывался объясниться, Виктор Николаевич понял, что дело плохо.
Хотя Овинскому не терпелось взять трубку и вступить в спор с Тавровым, он подавил в себе это желание. Сознавал: едва заслышав голос зятя, Тавровый ощетинится против всего, что будет исходить от него. Говорить с Тавровым – значит окончательно погубить дело. Овинский решил, что вызовет начальника отделения.
Начальнику станции удалось наконец заставить Таврового выслушать его. Но, слишком волнуясь, он объяснялся путано, торопливо, и со стороны было трудно понять, почему же все-таки необходимо отдать предпочтение Кряжеву, а не Городилову. Начальник локомотивного отдела оборвал его и снова начал говорить что-то сам. Молодой человек, совершенно растерянный и расстроенный, умоляюще посмотрел на Виктора Николаевича, приглашая его вмешаться. Это поняли все, кто был в помещении. Выжидательные взгляды скрестились на Овинском, и он, подчиняясь им, помимо своей воли и своих прежних намерений, шагнул к телефону.
– …С какой стати начали диктовать требования паровозникам!.. – услышал Виктор Николаевич. Басовитый голос Таврового звучал по телефону особенно густо и гулко.
– Здравствуйте!.. – перебил его Овинский, стараясь подавить дрожание руки, сжимающей трубку. – Это… Овинский говорит.
– Кто, кто? – переспросил Тавровый.
– Овинский.
– А-а!.. – Некоторое время в трубке слышалось лишь покрякивание и мычание. – Здравствуйте!.. Вы что… вы непосредственно в Затонье?.. Так что же там за кавардак такой?
– Почему кавардак? Не вижу ничего подобного, – начал Виктор Николаевич.
Главная мысль, которую он хотел высказать, заключалась в том, что рейс Кряжева имеет огромное значение для депо, что за ним должна последовать перестройка эксплуатации локомотивов на новой, более эффективной и экономической основе. Как это часто и прежде бывало с ним, во время речи он, находя нужные слова для выражения своей главной мысли, сам все лучше и лучше уяснял себе ее значимость и ценность. И, уясняя, все более увлекался и воодушевлялся сам. Под конец голос его звенел от возбуждения, а каждое удачно сказанное слово рождало рой новых слов и новых мыслей.
Кряжев, который до сих пор стоял понурившись, поднял голову: лицо его, прежде усталое, безразличное, преобразилось. Он весь обратился в слух, и казалось, что уши машиниста даже чуть оттопырились и подвинулись вперед. Юрка перестал стрелять глазами по комнате и переглядываться с девушкой-оператором. Слушая Овинского, он то широко и завороженно улыбался, то, становясь серьезнее, задумчивее, приглушал улыбку, и она лишь чуть дрожала на его губах, то вдруг снова давал ей волю. Юрка часто обращал глаза к своему машинисту и, убеждаясь, что Кряжев доволен, еще более светлел лицом.
Начальник станции, поддакивая Овинскому, кивал головой и то и дело повторял: «Точно!.. Точно!..»
Когда Овинский кончил, начальник локомотивного отдела некоторое время молчал и покашливал.
– Вы… вы вот что, – начал он. – Вы посмотрите там на часы! Вашему Кряжеву определенно отдыхать пора. Пока вы там торговались, у него все сроки кончились. Понимаете, кончились! Министр непосредственно требует, чтобы режим труда и отдыха локомотивных бригад соблюдался железно. Понимаете, же-лез-но!.. А вы там дискуссионный клуб открыли… И вообще вам следует знать, что за последние два года мы дважды повышали весовую норму на участке Крутоярск – Затонье. Понимаете, два-жды! А что сие значит?..
Между требованием соблюдать режим труда и отдыха локомотивных бригад и повышением весовых норм на участке не было никакой логической связи. Но сейчас Федор Гаврилович, видимо, не был способен следить за логикой. Он заботился лишь об одном – опрокинуть на голову Овинского побольше нравоучений.
– …Лихачество! Понимаете, ли-ха-чест-во!.. – слышал Овинский в трубке. – А вы хоть догадываетесь, что может быть в итоге? Обрыв поезда, остановка движения. Я уже не говорю о том, что Кряжев непосредственно гробит технику. Понимаете, гро-бит! И после этого у него хватает… хватает смелости требовать замены колец, дерзить администрации. И вообще у вас там в депо в последнее время («С моим приходом», – понял Овинский) творится черт знает что! Вывешиваются карикатуры на администрацию. Соболю, уважаемому человеку, способному специалисту, ходу не дают. Мы еще не спросили с вас за карикатуру на Соболя. Соболь – знающий, думающий инженер!..
Он почему-то особенно забеспокоился вдруг о Соболе. Тавровый так усилил голос, что трубка ревела около уха Овинского и он многое не мог разобрать. Зато было очевидно, что каждое слово о Соболе разносилось там, в отделении, далеко за пределы кабинета. Начальник локомотивного отдела явно пользовался случаем, чтобы продемонстрировать свое расположение к молодому инженеру из депо Крутоярск-второй.
Разговор закончился тем, что Тавровый снова потребовал к телефону начальника станции и приказал: немедленно отцепить от поезда четыреста тонн, немедленно отправить в рейс Городилова, а о задержке поезда выслать письменное объяснение. Федор Гаврилович мог приказывать начальнику станции – он был не только начальником локомотивного отдела, но и заместителем начальника отделения. Овинский сделал последнюю попытку помочь Кряжеву – позвонил начальнику отделения, но того не оказалось на месте.
Убедившись в своей полной победе, Городилов вынул за цепочку часы (хотя прямо перед ним висели большие стенные часы), подчеркнуто деловито глянул на них и поспешил выйти.
Собравшись с духом, Овинский поднял на Кряжева пристыженное, виноватое лицо. Взгляды их на мгновение встретились. В черных, твердо, как кусочки антрацита, поблескивающих глазах машиниста Виктор Николаевич прочел сдержанное выражение благодарности. Странно, взгляд Кряжева словно ободрял, утешал Овинского, как будто не самого Кряжева, а его, Овинского, постигла сейчас жестокая неудача.
– Так я подожду вас здесь, – сказал Виктор Николаевич, когда машинист, легонько подтолкнув своего помощника, повернулся к двери. – Вместе и пойдем в бригадный дом. Хочу посмотреть на него.
Машинист согласно кивнул.
V
Бригадный дом, небольшое двухэтажное каменное здание, стоял недалеко от станции.
Пока Кряжев вместе с помощником и кочегаром принимали душ, Виктор Николаевич осматривал помещение.
На первом этаже находились душевая, буфет, красный уголок и несколько комнат для отдыха. На втором располагались только комнаты для отдыха. Всюду было чисто и тихо, но в густом, влажном воздухе отдавало запахом не то прачечной, не то бани. Впрочем, Овинский скоро привык к этим запахам и к этому густому, влажному воздуху. Коридоры с ковровыми дорожками, комнаты на три-четыре места, обставленные всем необходимым, производили приятное впечатление.
Когда Виктор Николаевич завершил осмотр второго этажа, в коридоре, сопровождаемые дежурной по бригадному дому, появились Кряжев, Шик и Хисун. Раскрасневшиеся после мытья и словно похудевшие, они шли, запахнув одинаковые серые халаты, надетые прямо на трусы и майки. Халаты были короткие – по колена, и длинные голые мужские ноги, светлеющие ниже халатов, выглядели удивительно нескладно и смешно.
Мокрые волосы, брови и глаза Кряжева казались еще чернее, чем обычно. Но особенно прелестен был Юрка. Он раскраснелся более всех, и оттого разительнее стала голубизна глаз и яркая необычность льняных волос.
Дежурная толкнула одну из дверей. Сделав широкий жест, сказала:
– Располагайтесь, молодые люди.
Кряжев первым звучно зашлепал туфлями по пустой комнате.
Овинский остановился в дверях.
– Что ж, отдыхайте, – промолвил он в нерешительности.
– Нет, мы еще в буфет пойдем, – ответил Кряжев, садясь на кровать.
Шик и Хисун тоже уселись каждый на своей кровати, и Овинский вошел в комнату.
– Неужто Городилову этот номер так пройдет? – сразу же начал Шик.
– Ладно, Юрка, хватит, – откликнулся машинист. – Не вышло сегодня, выйдет в следующий раз.
– А что, Городилов вообще тяжеловесные не берет? – спросил Виктор Николаевич, противясь желанию Кряжева замять разговор.
– Почему не берет? – недовольно ответил машинист. – Он и сейчас на двести тонн выше нормы повез.
– На двести, но не на шестьсот, – продолжал наступать Овинский.
– Это уж его дело, – все так же недовольно и неохотно произнес машинист.
Кряжеву было не по себе. Хотя то глубокое и бессознательное уважение, которое Кузьма до сих пор питал к Ивану Кондратьевичу, было потрясено в нем и рушилось, как рушатся подорванные здания, он не хотел при Овинском говорить плохо о Городилове. Инстинктивно он продолжал относиться к Овинскому как к человеку пришлому, пусть хорошему, доброжелательному, но все же пока еще пришлому. Городилов же был машинистом, то есть человеком той профессии, того труда, того круга людей, тех условий жизни, которые в душе Кряжева давно объединились в одно ревниво оберегаемое понятие «мое»; ему было так же трудно напуститься на Городилова при Овинском, как было бы трудно сказать что-нибудь плохое про все это «мое».
На некоторое время в комнате установилось молчание. Затем кровать, на которой сидел Хисун, заскрипела, и сдавленный голос кочегара произнес:
– Сволочь он, этот Городилов, насквозь сволочь.
VI
Хисун всю сегодняшнюю поездку чувствовал себя очень скверно. Вчера выдавали зарплату. Когда знакомая сухонькая рука в черном сатиновом нарукавнике, высунувшись из маленького окошка кассы, указала, где надо расписываться, Хисун решил, что кассир ошибся. Он провел глазами по всей длинной строчке ведомости. Нет, сумма предназначалась ему, Хисуну А. П., хотя она превышала его самые оптимистические подсчеты. В бригаде Городилова он помощником получал столько же, да и то только в лучшие дни.
Неожиданно большая сумма получки и оказалась тем обстоятельством, за которое Хисун поспешил ухватиться, чтобы оправдать очередное посещение пельменной – заведения, расположенного как раз по пути из депо к дому. Хисун каждый раз легко находил какое-нибудь обстоятельство – печальное или веселое, злящее или умиляющее, неприятное или приятное – и, найдя, уже не в силах был выкинуть из головы мысль о нем. Оно не давало ему покоя до тех пор, пока он не оказывался в пельменной. Как всегда, ему достаточно было выпить сто граммов, чтобы отказаться от своего первоначального намерения ограничиться только этими ста граммами. Чем больше он выпивал водки, тем меньше ценил деньги, тем меньше думал о завтрашнем дне. Пельменная была лишь началом. У Хисуна сразу объявлялись друзья, подчас случайные, невесть откуда взявшиеся люди. Он пил с ними и поил их, шел с ними куда угодно, снова поил их и тех, кто оказывался с этими новоявленными друзьями. Но сколько бы он ни пил, где бы ни пил, в конце концов непременно сам добирался домой. Встав на пороге, кричал:
– Жена, тебе чо надо – молодца или золотца?
– Молодца, молодца, – испуганно отвечала молоденькая, щупленькая, похожая на болезненную девочку-подростка жена его.
– А коли молодца, дэк вот он я, – куражился Хисун. – А золотца нету, золотце фьють…
Хотя на этот раз жена сумела поднять своего Анатолия сразу после прихода курьера из депо, хотя он вовремя явился на паровоз, Кряжеву ничего не стоило определить, как провел кочегар день получки.
Хисун тяжело переносил похмелье. Кроме мук физических он испытывал муки нравственные. Ему было жаль семью, жаль свою загубленную репутацию, жаль неизвестно где и с кем изведенных денег. На этот раз ему было особенно тяжело. Он вспомнил, какую хорошую получил вчера зарплату, вспомнил, как Лихошерстнов, прежде чем послать его в бригаду Кряжева, сказал: «Ну докажи, докажи ж, Анатолий, что ты человек!», вспомнил, как, проходя мимо доски приказов и объявлений, он услышал реплики паровозников: «Тольку Заразу – и на такой паровоз!», «Чудеса!»… Воспоминания эти, как нарочно, сами по себе лезли в голову.
За всю поездку Кряжев не сказал Хисуну ни слова. Анатолий, перебарывая мерзкое состояние, усердно выполнял свои обязанности. Под конец поездки, спустившись из тендера в кабину паровоза, он не отводил глаз от машиниста. Едва Кряжев поворачивался от своего окна, как Анатолий, замирая, ожидал услышать хоть что-нибудь – нагоняй, выговор или короткий упрек. Но Кряжев молчал или перекидывался замечаниями с Шиком, и это убивало Хисуна. Хотя он не совершил прогула, хотя вообще формально не допустил никакого нарушения производственной дисциплины, Анатолий был уверен, что он мерзок Кряжеву настолько же, насколько мерзок сейчас сам себе, и что, конечно, такой машинист, как Кряжев, не захочет терпеть его в своей бригаде. «Откантуется он от меня при первом же удобном случае, – думал Хисун. – Загорать мне на длинной трубе».
А Кряжев меньше всего думал о кочегаре. Были заботы поважнее. Правда, еще в депо он обратил внимание на желтое лицо и налитые кровью глаза кочегара и был зол на него той простой, открытой злостью, которой был зол на всех распущенных людей. Будь его воля, он бы действовал по старой русской поговорке: «По окаянной-то шее да святым кулаком».
Неожиданный выпад Хисуна против Ивана Грозы здесь, в Затонье, на станции, не убавил злости. Но теперь Кузьма и злился на Хисуна, и сожалел, что приходится злиться.
VII
– Непонятно, но здорово! – раньше других откликнулся на реплику кочегара Шик.
– Я знаю, – продолжал кочегар, не удостаивая Юрку взглядом, – он, зараза, к людям везде такой.
– Какой? – спросил Овинский.
– А такой… глот. Все только для себя… Я знаю.
Широкое и костистое, с приметным раздвоенным подбородком, лицо Хисуна каждой чертой своей выражало ожесточение и колкость.
– Начал, так досказывай, – сухо сказал Кряжев, видя, что кочегар замолчал.
– А чо досказывать-то? Вы подите к нему на паровоз, поглядите, какой там порядочек. Всю бригаду, зараза, зажал. Все на него батрачат.
– Как так? – спросил Овинский.
– Да так… Только машина из поездки придет, Городилов сразу саквояжик в руки – и подался, а помощнику с кочегаром машину сменщикам готовить. Еще пригрозит, зараза: «Чтоб у меня полный марафет был, а не то я вам устрою!..» Или на промывке – бригада вкалывает почем зря, а он, зараза, как на парад является. А чуть что случись на паровозе, бригада же и виновата, на нее же и капает ходит – подвели, говорит, зараза. Да еще перед нами речь толкает, о сознательности, о дисциплине, зараза, поет…
– Почему же вы молчали? Почему не заявляли администрации или партийному бюро?
– Да-а, как же, стану я ходить капать! – проворчал кочегар.
Овинский возмутился:
– При чем тут капать? Не капать, а правду сказать.
– Правду! – протянул кочегар. – Сказал я как-то правду, на промывке при всей бригаде выдал Городилову. Ну и что? Кому легче стало?..
– Так тебе ж и говорят, что надо было в партбюро, – вставил Юрка.
– А-а!.. – Кочегар махнул рукой и отвернулся с таким видом, как будто не считал нужным продолжать разговор. На самом же деле ему очень хотелось продолжить, потому что он не успел рассказать главного – как Иван Гроза преследовал, притеснял его на каждом шагу после их столкновения на промывке. Ему хотелось рассказать, что старший машинист требовал списать его с локомотива не потому совсем, что Хисун пил – на это Городилову было наплевать, а именно потому, что Хисун поднял против него голос. Но Анатолий понимал, что он действительно пил и совершил прогул и что только поэтому машинист мог легко свести с ним счеты. Как ни подл Городилов, но он, Хисун, не имел права обвинять его.
Сейчас Хисун не клял себя за то, что пил и прогуливал, не собирался давать оценки своим поступкам. Этих мыслей не было у него. Но он с болью чувствовал, что попал в противоречивое, страшно обидное положение: был прав и все-таки не мог отстаивать свою правоту. «Как безгласная тварь», – думал он, ища в этом самоунижении выход своим чувствам.
Впрочем, слова кочегара о том, что он «выдал» старшему машинисту на промывке, открыли достаточно много, и Овинский приблизительно догадывался, в каком положении мог оказаться Хисун. Догадывались и Кряжев с Юркой. Но все трое молчали: Овинский потому, что думал – расспрашивать или не расспрашивать кочегара дальше; Кряжев потому, что все-таки больше осуждал Хисуна, нежели оправдывал его, а Юрка молчал потому, что молчали старшие.
Разрядку внес Кряжев.
– Айдате в буфет, – сказал он, доставая из-под кровати свой саквояж. Раскрыв саквояж, в раздумье порылся в нем, но вместо продуктов вынул учебник по тепловозу и тетрадь. – После буфета зайдем в красный уголок, позанимаемся, – сказал он, обращаясь к Юрке.
Тот кивнул и, тоже вынув из саквояжа учебник и тетрадь, бросил Хисуну:
– Айда, чего стоишь?
Но кочегар отрицательно замотал головой:
– Есть у меня что пожрать, жена положила.
Когда все вышли, Анатолий открыл свой облезлый, полуразбитый чемоданчик. Вместе с краюхой черного хлеба и несколькими вареными картофелинами в нем лежало еще что-то, завернутое в клочок газеты. Хисун развернул. В бумаге оказались два яичка, маленьких, жалких, слегка помятых, с разбитой, вдавленной в мякоть белка скорлупой. Они живо напомнили Анатолию о жене. «И чего сует!» – недовольно подумал он, но недовольство его относилось не к жене, а к той размягченности, растроганности, которая вдруг нахлынула на него.
Вздохнув, он принялся за еду. Он уже давно оправился от похмелья, и, несмотря на горестные мысли, аппетит у него был зверский. Разделавшись с завтраком, Анатолий чувствовал, что съел бы еще по крайней мере столько же. В другое время можно было бы занять денег у Юрки, но сейчас он рисковал начисто разоблачить себя перед Овинским – получку-то выдавали только вчера.
Анатолий завалился в постель, но уснуть не смог. Ворочаясь с боку на бок, он думал о том, что Городилов ходит победителем и кругом правым, а он, Хисун, снят в кочегары; что и сегодня Городилов опять добился своего и опять оказался правым, а он, Хисун, несмотря на свою попытку помочь Кряжеву, опять ничего не добился и даже не завоевал расположения Кряжева. Вспомнив о холодности, с которой и посейчас продолжает относиться к нему Кряжев, Хисун еще сильнее заворочался в постели. Он люто завидовал Юрке. Ему представилось, как Юрка вместе с машинистом пойдет из буфета в красный уголок, как они сядут рядом заниматься и как машинист опять примется испытывать помощника по дизелю тепловоза, а Шик будет задавать машинисту вопросы по электрической части. Пятую поездку совершает с ними Хисун, и каждый раз они занимаются здесь, в пункте оборота. Даже приехав как-то среди ночи, они долго не ложились, а, сидя на кроватях, пытали друг друга вопросами. В ту ночь Хисун долго вслушивался в их разговор, но ничего не мог понять. Речь их была пересыпана чужими, замкнутыми для него словами, и он уснул тогда с острым чувством страха за свое будущее.