Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
– То есть как?.. Вы же знаете, Виктор Николаевич.
– Не представляю.
Сырых замялся:
– Как вам сказать… На разных должностях был. Председателем райпросфожа…
– Ну вот! – бросил Тавровый. – А скромничаешь – изберут ли?
– Потом секретарем узлового парткома… Когда ликвидировали узловые парткомы, узловым парткабинетом заведовал. Потом, когда прислали другого товарища, с высшим образованием, вернулся в депо. Отделом кадров заведовал. Техническим кабинетом заведовал…
«Заведовал, заведовал», – передразнил мысленно Овинский. Виктору Николаевичу вспомнилась вдруг фотография, которую он видел у Лихошерстнова, – старая, выцветшая, из тех, что делают на базаре и называют моментальными: стоят как на параде, напряженно вытянувшись, три молодых парня в юнгштурмовских костюмах, с комсомольскими значками на груди. «Боевая юность, – пояснил Петр Яковлевич, – слесаря ударной комсомольской бригады Максим Добрынин, Семен Сырых и Петр Лихой. Тридцатые годы. Только в партию нас приняли». И оттого, что Овинскому вспомнилась эта фотография, его досада на Сырых еще более усилилась.
Федор Гаврилович сидел, как прежде, откинувшись к спинке кресла и упершись руками в край стола. Но теперь взгляд его вцепился в Сырых. «Секретарем узлового парткома работал? – поспешно соображал он, захваченный неожиданной мыслью. – Так какого рожна мне еще надо? Чем не секретарь партбюро? Не орел, конечно. А зачем мне орел?..»
– Значит, договорились, Семен Корнеевич. – Тавровый решительно прихлопнул по столу ладонями. – Потерпи немного, и вопрос о твоей работе решится. А пока помогай по снабженческой части. Будешь у меня вроде как бы помпоматом.
Сырых вскинул недоумевающие, испуганные глаза. Тавровый расхохотался:
– Сразу видать, в армии не служил… Это в армии, Семен Корнеевич, должность есть такая – помпомат, помощник по материально-техническому обеспечению. У командира полка, скажем, или у командира отдельного батальона. Только мы чаще звали его иначе – пом по мату…
Он снова расхохотался.
Сырых нерешительно встал.
– Какие будут указания на сегодня, Федор Гаврилович?
– Подожди до вечера. Вернется из города Соболь, узнаем, где надо поднажать.
– Понятно. Я могу идти, Федор Гаврилович?
– Пока да.
Сырых был уже около дверей, когда Овинский окликнул его. Тот обернулся:
– Слушаю, Виктор Николаевич.
– Подождите меня у партбюро.
– Понятно, Виктор Николаевич.
Сырых вышел.
«Что это ему от него нужно? – забеспокоился Федор Гаврилович. – Уж не догадался ли? Да нет, не может быть!.. Но Сырых, Сырых! Вот находка! Из здешних, из коренных. И все время непосредственно с людьми, на общественных делах. На собрании по зеленой улице пройдет. А уж с бюро-то я как-нибудь справлюсь – меня, конечно, тоже изберут… Теперь, раз кандидатура есть, можно перед Ткачуком вопрос ребром поставить: либо я, либо Овинский…»
Он обдумывал все это, перекладывая, не читая, бумаги в пухлой папке «на подпись» и прислушиваясь краем уха к тому, что говорил Овинский. Разобравшись, что он предлагает, не взбунтовался, даже не насторожился, хотя речь шла об отмене его же приказа. «Все равно, товарищ Овинский, твоя песенка спета. А Булатнику и впрямь подпорка нужна, не то завалится».
– Ладно, скажу Соболю, чтобы распорядился, – просипел он и снова уткнулся в бумаги.
Берясь за дверь, Овинский подумал с жестокой иронией: «Чего доброго, еще сработаемся». В приемной задержался немного, избавляясь от той крайней внутренней напряженности, которую испытывал всякий раз, когда оставался один на один с Тавровым.
В коридоре его ждал Сырых.
Когда Виктор Николаевич остановил его там, в кабинете, и попросил подождать у партбюро, он не представлял себе ясно, что скажет ему. Овинский сознавал лишь надобность разговора – коммунист, кадровый работник депо оказался без дела.
– Не пройдетесь со мной? – предложил он, поравнявшись с Сырых. – Мне надо срочно в арматурный, к Добрынину. По дороге и потолкуем.
Тот закивал с готовностью:
– Да, да, пожалуйста…
Хотя его согласие потолковать на ходу устраивало Виктора Николаевича, он был бы, пожалуй, куда более удовлетворен, если бы Сырых проявил хоть какие-нибудь признаки строптивости. Ну, намекнул бы, что ли, что разговор слишком серьезен, чтобы вести его на ходу. «Черт знает что из человека получилось!» Опять вспомнились фотография и слова Лихошерстнова: «Боевая юность, слесаря ударной комсомольской бригады…» Виктор Николаевич прибавил шагу и спросил резко, не поворачивая головы:
– Кстати, у вас нет желания с Добрыниным посоветоваться, как вам дальше жить?
– С Максимом посоветоваться?
– Да, с Максимом Харитоновичем.
Сырых неопределенно дернул плечами.
– Я слыхал, у вас старая дружба, – в тридцатых годах вместе в партию вступали? – снова спросил Овинский.
– Совершенно верно.
– Так чего же вы плечами дергаете? С кем же еще вам советоваться?
VII
Нет, не зря существуют на свете правила техники безопасности.
Лицо расцвело красноватыми пятнами. Нельзя сказать, чтобы они выступили густо и очень уж безобразили его. Во всяком случае, с таким лицом можно работать; можно даже заниматься общественными делами; шут с ним, можно даже в клуб пойти, посмотреть кино, потанцевать с подругой. Но попадаться с таким лицом на глаза Булатнику! – нет, легче голову на отсечение.
И надо же было, чтобы эти подлые пятна появились именно сейчас, когда Рита знала, как трудно приходится Булатнику, и когда ей казалось, что он просто пропадет, погибнет, если она не скажет ему каких-то слов участия или не поможет ему чем-нибудь. Какие она скажет слова или чем поможет, Рита абсолютно не представляла; но в равной степени Рита не представляла, как ей вообще существовать дальше, если она даже не может просто встретиться с ним, услышать его ненавистные ей рассуждения о дизелях и увидеть его вечно рассеянные, отсутствующие, ничего не замечающие, кроме этих проклятых дизелей, безжалостные, бессовестные, противные глаза.
Неприятности с лицом случились оттого, что Рита слишком уж азартно взялась за дело, получив новое назначение – заведование цехом подготовки воды для тепловозов. Она без предосторожности обращалась с химикатами. Даже хромпик – очень ядовитая штука – размельчала, не надевая предохранительные очки и респиратор.
Сегодня Рита ездила в город, в отделенческую поликлинику. Врач осмотрел молча ее воспаленное лицо, так же молча написал что-то на двух маленьких бумажках и, вручив их, пробурчал:
– Это на процедуру, это – рецепт.
– А что у меня, очень серьезное?
– Пройдет.
– Когда пройдет? Мне надо скорее.
– Пройдет, – еще раз буркнул врач.
Рита испытывала огромное желание стукнуть его чем-нибудь по голове.
– Мне идти? – спросила она.
Врач кивнул.
Из поликлиники направилась в больницу, к Лиле Оленевой. В иной день заколебалась бы – идти или не идти? Но сегодня, несчастная и сердитая – даже трудно сказать, что больше – несчастная или сердитая, – она не была склонна предаваться умствованиям по поводу уместности или неуместности нового визита к Лиле. Ну, случилось в последний раз – ляпнула, что Максим Добрынин это и есть ее, Риты, родной отец. Так что ж теперь, терзаться, ночи не спать? Своих бед хватает. И все равно когда-нибудь открылось бы. А с той встречи уже две недели минули. Надо же проведать, как она, что с ней.
Возле маленького – точь-в-точь какая-нибудь лесная сторожка – домика, через который пропускали посетителей на территорию больницы, Рита нежданно-негаданно чуть ли не нос к носу столкнулась с Соболем. Пораженная, остановилась. Соболь стремительно прошагал мимо, жестко поскрипывая сапогами по снегу. «К кому он приходил? – недоумевала Рита. – Несется, будто укушенный…»
Риту пропустили беспрепятственно, хотя приемное время не началось. Еще бы – страхделегат. В действительности никакой она была не страхделегат, но справку такую достала специально, чтобы в любое время Лилю навещать. Поди проверь – страхделегат или не страхделегат.
Когда открывала высокую белую дверь палаты, все-таки волновалась – как-то встретит Лиля? – на всякий случай напустила на себя побольше официальности – дескать, выполняю общественное поручение, не по своей воле явилась, не воображайте, пожалуйста. С порога глянула в сторону Лилиной кровати, глянула и оторопела – на подушке розовело толстощекое, округлое, совсем не Лилино лицо.
– Вы к Оленевой? – услышала позади себя Рита.
Спрашивала сестра. Она направлялась в палату, держа впереди себя наполненный шприц.
– К Оленевой. А почему ее нет?
– Она теперь в другой палате. Предпоследняя по коридору. Но к ней, кажется, нельзя.
– Как нельзя?
– У нас только что какой-то ваш начальник был. Интересный такой, молодой.
– Ну, знаю.
– Так вот, пока он разговаривал с врачом, Оленева подошла ко мне и сказала, что к ней нельзя.
– Но почему? Что с ней?
Сестра развела руками и, опасливо глянув на шприц, заспешила в палату.
«Медицина называется!» – возмутилась Рита, решительно направляясь в конец коридора. Едва войдя в палату, увидела одетую в долгополый, не по росту, халат знакомую маленькую фигурку. Лиля стояла у окна, спиной к двери.
Ритой снова овладело волнение – как встретит? Что скажет?
Она тронула подругу за рукав. Та, вздрогнув, стремительно обернулась.
– Вы?!..
– Не ждала?
– Да…
– Мне сказали – к тебе нельзя.
– Почему? Хотя да, было нельзя.
– Соболь приходил, ты знаешь? Его завернули. Что с тобой?
Лиля отвела глаза в сторону.
– Так, ничего.
В голосе ее Рите послышалась отчужденность.
– Ухудшение? Температуришь?
– Нет.
– Что же?
– Ничего, говорю – ничего.
Она отвернулась. Руки ее быстро завязывали и развязывали концы фланелевого пояса.
«Так, ясно», – произнесла мысленно Рита. На сердце легла внезапная тяжесть, и столь же внезапно в памяти мелькнуло лицо старшей Оленевой, милое и печальное. «Бедный папа», – возникла вслед за тем отчетливая, горестная, заслонившая все остальное мысль.
– Пойду… – Рита, вздохнув, задернула впереди полы накинутого на плечи халата. – Я во вторую смену. Еще опоздаю.
– Я провожу вас.
– Как хочешь.
Не проронив больше ни слова, они прошли через палату. Так же молча миновали коридор. Остановились возле легкой, с белыми непроницаемыми стеклами перегородки, отделяющей коридор от лестничной площадки. Гостья окинула Лилю прощальным взглядом – всю, от волос и тоненькой шеи до войлочных туфель, надетых на босые ноги. Потом широким жестом, совсем по-мужски протянула руку:
– Ну, поправляйся.
Лиля встрепенулась. Смятенно и коротко глянув в глаза гостье, задержала в своей слабенькой ладони ее вместительную, шершавую ладонь.
– Рита!..
– Что?
– Рита… – Она умолкла в замешательстве, снова глянула в глаза подруге, снова потупилась.
Внезапно лицо Лили просияло.
– Рита, у меня к вам просьба, – она сказала это с необыкновенной живостью и решительностью.
– Ну?
– Помните, в тот раз вы рассказывали, что девушки в общежитии шьют по вечерам мешочки?
– Мешочки для очистки топлива на тепловозах?
– Да, да.
– Шьют. И я шью, когда свободна.
– А можно мне?
– Что можно? Мешочки шить?
– Ну да, мешочки. У меня же здесь полно свободного времени. Только вы материал привезите. Сама привезите. Сама, ладно?
У Риты подскочило сердце.
– Черт, а не ребенок! – Она почувствовала, как вдруг горячо сделалось ее глазам. – Конечно, привезу. Обязательно привезу. Что же ты мне в тот раз не сказала?
– Да мне уж потом в голову пришло. Сейчас вот вспомнила. Вы, пожалуйста, поскорей привезите. Я буду ждать вас, очень буду ждать.
Рита не спускалась – слетала по лестнице. Перепрыгивала через ступеньку, а иногда и через две. Но и этого казалось мало, так и подмывало вскочить на перила и с визгом, с хохотом съехать вниз.
Уже за больничной оградой спохватилась: так и не спросила Лилю, почему ее перевели в другую палату. На мгновение ей представилась эта новая палата. Она чем-то сильно отличалась от предыдущей. Чем же? Что в ней особенного? И вспомнилось: в новой палате была необычная тишина, большинство больных лежали удивительно молчаливо, а ведь не спали. Странная палата… «Ладно, привезу материал для мешочков и все разузнаю».
Приехав в Крутоярск-второй, Рита прежде всего поспешила в депо, повидать отца.
Хотя Рита знала, что отец ждал ее, она вряд ли представляла, насколько горячо он ждал и как мучительно длилось для него в этот день время. Еще накануне, вечером, Рита сообщила ему, что собирается в город и что, наверно, забежит к библиотекарше. Тогда же, собравшись с решимостью, она в осторожных выражениях уведомила его, какое опасное признание вырвалось у нее при последнем свидании с младшей Оленевой.
Но взволнованность, с которой Максим Харитонович ждал в этот день дочь, объяснялась не только лишь тем, что он сознавал значение ее сегодняшнего визита в больницу.
Утром был разговор с женой. Добрынин завтракал на кухне, рядом со своей постелью, когда Ольга вышла к нему из комнаты. Она успела причесаться, даже чуть подкрасила губы, но на лице желтели отеки, и вся она была изнуренная, истерзанная – словно и не спала вовсе. Остановилась, взявшись за дверной косяк. Добрынин молча, ожесточенно жевал. Теперь, когда она вышла к нему, встала перед ним, он старался скорее справиться с завтраком и уйти.
– Не даром сказывают, – начала она, – бог-то, он правду видит. Все одно за подлость расплата приходит. Все одно… Пропадает у твоей дочка-то. Кровью плюет. Операция ей будет.
Добрынин перестал жевать. Справившись с дрожью, охватившей его, поднял глаза:
– Кто тебе накаркал?
– Городилова-старшего жена сказывала.
Максим Харитонович встал, ничего не ответив. Нервно теребя пуговицы у ворота гимнастерки, пошел к полушубку, висящему у входа в избу.
– Погоди!.. Погоди, Максим! Давай хоть раз поговорим, тихо, по-хорошему. Хоть раз.
Он задержался у вешалки:
– Ну.
Ольга опустилась на табуретку.
– Господи, господи!.. Как же дальше-то? Как же, Максим?
– Я уже говорил тебе и опять повторю: или я с Риткой уйду, или ты уходи. Дом пополам. Выбирай любую половину и продавай.
– Куда же я? Сердца в тебе нет. Что творишь! Ведь я пожалела тебя. Люди-то советовали мне к твоему партийному секретарю пойти. А нет, так выше. Я никуда не пошла. Пожалела тебя, простила. Знаешь ты или нет, никуда не пошла.
– Знаю.
– И ты-то тоже ведь не встречаешься уж с ней. Известно мне, не встречаешься. Значит, кончено у вас. И я с вином кончу. Клятву тебе даю. Брошу, капли в рот не возьму.
Он не ответил, протянул руку к полушубку.
– Ритка вон взрослая совсем, – продолжала Ольга. – Того гляди, замуж выскочит. Вовсе бобылем останешься. Бобылем ведь, Максим!
– Ничего, проживу.
– Бобылем, значит, лучше, чем со мной? Или выжидаешь? Эту свою… выжидаешь?.. В последний раз прошу. Ведь простила я тебя. Добром прошу. В последний раз, слышишь!.. Ну, гляди, Максим! Гляди! Жалела я, прощала, а теперь все. Довел ты меня. Ославлю тебя. До самого высшего начальства дойду. Затаскают тебя. И ей счастья не будет, слышишь? Аукнутся мои слезы. Дочка-то у ней совсем доходит… Что побелел? Ну, ударь. Ударь хоть раз в жизни!
Добрынин стиснул зубы и толкнул дверь.
Сейчас, полный тревоги и боли за Лилю и Любовь Андреевну, он стоял у слесарного верстака в своем цехе и поглядывал на стенные часы. Перед ним лежало несколько медных краников, собранных и разобранных. Один из них он собирал на весу. Думая свои думы, механически, проворно работал пальцами.
Оставался еще поезд – последний, с которым Рита могла успеть вернуться из города и не опоздать на смену. Если уж и после этого поезда она не появится, значит, давно приехала, но решила не заходить сюда, потому что привезла плохие вести.
Как это нередко случалось в арматурном цехе, Добрынин всю смену работал один. Собственно, арматурный лишь для краткости величали цехом. По сути дела, это просто была небольшая группа слесарей, занимающихся ремонтом арматуры котла.
Когда Рита вошла, Максим Харитонович не прервал своего занятия. Но в прильнувшей к верстаку фигуре его появилась необычная напряженность и оцепенелость. Зато пальцы заработали еще стремительнее.
Рита знала, что отец сам ни о чем не спросит. Будет ждать, затаившись.
– В поликлинике, у кожника была, – словоохотливо начала она. – Ну и врач – слова не вытянешь. В лесу, что ли, вырос, языку человеческому не обучился. Один раз такому покажешься, во второй – помирать станешь, не пойдешь…
Каждый раз, когда во время поездки в город Рите доводилось повидать Лилю, она делалась невероятно болтлива с отцом – к кому заходила, с кем повстречалась, с кем поздоровалась; просто не узнать девушку, сущая сорока-тараторка.
Так же и сейчас. С врача переключилась на секретаря комитета комсомола пассажирского депо – около вокзала повстречались («Расхвастался – музыкальный лекторий у себя открыли, артисты приезжают»); с секретаря комитета переключилась на председателя отделенческого спортивного общества «Локомотив» – он в поликлинике процедуру принимал («Показал мне таблицу розыгрыша по хоккею, самые свежие данные. Получается: что наши уже на втором месте. Ей-богу, возьмем нынче первенство по дороге»).
– …Заскочила заодно к своей Оленевой, – продолжала она в том же темпе и на той же ноте. – А она молодец: давай, говорит, стану мешочки для тонкой очистки топлива шить. Завтра я ей материал повезу…
Краник вывернулся из рук Максима Харитоновича, он подхватил его стремительным, нервным движением:
– Куда ты, маш-кураш!
И по тому, как смущенно и счастливо прозвучало это тихое трепетное восклицание, Рита могла заключить, что отец понял все. Сделав короткую паузу, она уже хотела было переключиться на новую тему, но отец, изменив себе, спросил вдруг сам, тихо и хрипло:
– Кровотечение-то не повторялось у ней?
– Что ты? – удивилась Рита. – С чего? Все хорошо. Говорю тебе, рвется нам помогать.
Она затараторила дальше:
– Какая красота новые трамваи! Стекла огромные…
В цех вошли Овинский и Сырых. Рита умолкла и улыбнулась украдкой.
Виктор Николаевич любил заглядывать в этот уголок депо. У арматурщиков всегда чисто. Обитый оцинкованным железом верстак, трое слесарных тисков, аппарат для испытания инжекторов и даже жестяные банки на окне, в которых росли цветы, – все было начищено, надраено: казалось, пылинки не найдешь. Не цех – лаборатория. Арматура паровозного котла – инжектор, краники, водомерные стекла – легковесна; снял, вытер и неси себе в цех. Не то что какой-нибудь дышловый механизм, в котором есть такие детали, что не только не утащишь, с боку на бок не перевернешь. Ремонтировать их приходится чаще всего прямо возле паровоза, в цехе разборки. А паровоз, известное дело, – уголь, пар, смазка; как его ни вылизывай, все равно грязи натащит.
В цехе Овинский продолжил начатый с Сырых разговор, подключив к нему Добрынина. В первый момент Максим Харитонович держался с Сырых более чем благодушно. Он вообще удивил сегодня Овинского – возбужден, шутит, хохочет; глаза прячет, но, если покажет, словно живыми огоньками сверкнет.
Разговор обострился, когда Сырых сказал другу, что пока будет помогать Тавровому по части снабжения.
– Значит, чиновником по особым поручениям при начальнике депо? – заметил Максим Харитонович.
– Предложи что другое, коли знаешь, – огрызнулся Сырых.
– Предложу, – без прежнего добродушия, с ехидцей, с кипяточком откликнулся Добрынин. – Приемная у Таврового пока пуста, дверь в кабинет некому открывать. Наймись.
– Ты это что, Максим? Ты что себе позволяешь? Совести у тебя нет.
– Совести нет? – Добрынин дернул плечами. – А без дела болтаться совесть есть?
У них у обоих, и у Добрынина и у Сырых, была эта привычка – подергивать плечами. Первый делал это, когда был с кем-нибудь не согласен, то есть как раз в те моменты, которые случались у него довольно часто. Максим Харитонович коротко, быстро подбрасывал угловатые энергичные плечи, вслед за чем обрушивал на собеседника свои прямолинейные и запальчивые, как всегда, возражения. Семен же Корнеевич подергивал плечами в моменты замешательства, растерянности или испуга, то есть тоже как раз в те моменты, которые случались у него довольно часто. Обычно никаких слов за этим его движением не следовало.
У обоих эта их манера по внешнему своему рисунку напоминала манеру Лихошерстнова ни с того ни с сего делать вдруг резкое, выразительное движение корпусом – словно сбрасывать с себя что-то. Очевидно, еще в молодости Максим и Семен скопировали своего друга, а возможно, сразу все трое стали подражать кому-нибудь.
– Говорю тебе, пока по снабжению помогать буду.
– А потом?
Сырых замялся. Овинский пояснил за него:
– Начальник депо Семена Корнеевича в председатели месткома метит.
Добрынин усмехнулся. Повернувшись к верстаку, взял детали краника. Проворно заработав пальцами, произнес отчетливо:
– Болтаешься ты, Семен, как щепа в проруби.
Сырых вспыхнул:
– Виктор Николаевич, укажите ему!
Овинский задумчиво потер рукой темя.
– Говорят, вы, товарищ Сырых, в свое время отличным слесарем были. Равнялись на вас. Почему бы вам не вернуться к своему делу?
– Во! – Добрынин быстро, всем корпусом повернулся к Овинскому. – В самую точку, Виктор Николаевич, в самую точку!
– Так почему? – повторил секретарь партбюро.
Теперь пришла очередь Сырых дернуть плечами. Как всегда, за этим движением не последовало никаких слов. Только выражение возмущения и обиды на лице сменилось выражением растерянности, почти испуга.
– Послушай, что я тебе скажу, Семен, – снова вмешался Добрынин, он положил на верстак полусобранный краник. Вспомнив о дочери, невольно покосился в ее сторону. Но Рита нимало не смутилась. Даже не попыталась сделать вид, что не замечает недовольство отца. Когда секретарь партбюро и Сырых пришли в цех, она направилась было к двери, но, едва заслышав начало разговора, навострила уши. Теперь она тем более не собиралась покидать позицию. Любопытствующие чертики так и прыгали в ее глазах. – Сколько ты должностей переменил? – продолжил Максим Харитонович, так и не выставив дочь из цеха – оттого ли, что был обезоружен дерзостью ее ответного взгляда, оттого ли, что решил, что ей не повредит послушать. – Пальцев на руках мало, чтоб сосчитать. Небось, если разуться, все равно не хватит.
– Сам я, что ли, – отозвался Сырых. – Вверху решают.
– А ты что, неодушевленный предмет? Есть у тебя самолюбие? Гордость у тебя есть?
– Я коммунист, Максим. Куда направят, там и выполняю свой долг.
Добрынин дернул плечами:
– Ты брось, брось такие слова зазря употреблять. Выполнение долга называется – более года на одном месте не сидишь.
– Да виноват я, что ли! Должен я жить, в конце концов?
– Кто тебе жить не дает?
– Что же, не работая жить?
– А разве я не работаю?.. Кем ты был, Семен, и кем стал! Выдвинули тебя, дурака, однажды в начальство, сделали ошибку. С Лихим не ошиблись, а с тобой ерунда получилась. Ошибку сделали, а поправить никак не поправят. Держат тебя, кто жалеючи, а кто по глупости либо халатности. Или еще хуже – кому-нибудь выгодно около себя такого деятеля иметь. А ты и довольнешенек. Привык. Трешься среди начальства – вроде и сам что-то значишь. А ведь когда-то в самом деле значил, Семен! Ты прислушайся, прислушайся, что тебе Виктор Николаевич советует. Самый почетный выход для тебя.
Но Сырых не ответил другу; даже не глянув на него, вышел.
Максим Харитонович в сердцах махнул рукой, повернулся к верстаку и, взяв полусобранный краник, принялся ввинчивать одну деталь в другую. В наступившей тишине было слышно, как, тоненько и бойко поскрипывая, трется резьба о резьбу.
– Обиделся… – произнес в раздумье Виктор Николаевич.
– Дураки всегда обидчивы, – отозвался Добрынин. – А ведь хороший мужик. Трудяга. И честен необычайно, копейки зря не присвоит… Ладно, поглядим, что дальше будет. Вы от него не отступайтесь, Виктор Николаевич!
– Постараюсь… А я к вам с новостью. Сдавайте ваши краники-винтики. Есть задачи поважнее.
– Какие? Где?
– У Булатника.
– На дизеля?! В цех топливной аппаратуры?
– Туда.
– Ну и день сегодня! Стойте, а Тавровый?
– Согласовано.
– Ах ты маш-кураш!
Булатник, присев возле сварной металлической конструкции, зачищал напильником углы. Конструкция эта была станиной будущего стенда для испытания топливных насосов дизеля. По расчетам Булатника, его стенд должен быть много точнее в действии и портативнее, чем те, что уже были в других тепловозных депо страны. Гена задумал его на принципиально новой основе: те стенды позволяли установить вес топлива, проходящего через насос, а стенд Булатника – объем. Впрочем, для создания стенда Гена ничем, кроме только что сваренной станины да своих замыслов, пока не располагал. По этой причине в голове и в душе его царило полнейшее расстройство. Было то страшно тревожно и больно за судьбу всего дела испытаний и ремонта топливной аппаратуры, то стыдно за себя, за свою нерасторопность и непрактичность, то просто до слез жалко, что зря уходит время и пропадают интересные замыслы. Гена двигал напильником, а мысли его, горькие и бессвязные, текли сами собой, будто осенний дождь, то притихая, то возбуждаясь.
В противоположном конце цеха три слесаря возились с форсунками и все по той же причине нехватки подходящих приспособлений и инструментов на чем свет стоит костили начальство – по восходящей линии: начинали с Булатника, кончали министром.
В цех влетела Рита.
– Сказать новость, Геннадий Сергеевич? – прошептала она, наклонившись к инженеру. И, не дожидаясь, пока Булатник выразит свое согласие или несогласие выслушать новость (бесполезно – пока он соберется, пройдет целая вечность), выпалила: – К вам в цех переводят папу. Сейчас Овинский сказал.
Инженер поднялся. Нет, не вскочил. Вскочить мог кто-нибудь другой, а он именно поднялся. И все-таки с его стороны это была на редкость быстрая реакция. Во всяком случае, Рите даже показалось, что сейчас он произнесет что-нибудь.
Нет, Булатник был верен себе. Поднявшись, он молча уставился на девушку. «Боже, и за что я люблю этого немого идола!» – мысленно воскликнула она.
Между тем в голове и в душе «идола» совершались удивительные метаморфозы. Еще минуту назад цех был для него голым местом, пустыней, в коей произрастали одни лишь несчастья. Теперь он как по мановению волшебной палочки заполнялся полезнейшими, прекраснейшими вещами. О, Гена лучше, чем кто-либо, знал, что такое Максим Харитонович Добрынин. Во-первых, это сумасшедший напор, перед которым не устоит ни одна кладовая, ни один мастер, ни один командир, ни один человек вообще, во-вторых, это руки чудесника, способные из гвоздя сделать пружину, в-третьих, это смелая изобретательская мысль, в-четвертых… Нет, даже Рита не знала, какую она принесла потрясающую новость.
Трудно сказать, сколько прошло времени. Лицо Булатника расплылось в широчайшую улыбку. Но это было еще не все. Случилось невероятное: большие, сильные руки инженера медленно поднялись и сжали Риту за плечи.
Рита, вспыхнув, потупилась. Все исчезло для нее – открытая дверь, возле которой они стояли и мимо которой по коридору то и дело проходили люди, пустой светлый цех, слесари, работающие в дальнем конце его. Остались только эти руки… Сколько он будет держать ее так? Раз, два, три… Не двигайся, не шевелись! Стоять бы так без конца.
И вдруг вспомнилось – лицо, ее лицо! Рита низко наклонила голову, сжалась.
– …главное – оборудовать цех, Рита, – услышала она. – Вот этот стенд для испытания насосов…
Ну да, конечно, – стенд, насосы, форсунки. О чем еще он может думать? Он держал сейчас ее за плечи, но разве ему было какое-нибудь дело до нее? Разве это человек? Бесчувственная машина! Дизель!
И не все ли равно какое у нее лицо. Что ему до ее лица? Ну и прекрасно! Надо быть дурой, чтобы любить такого. К черту!
Она выпрямилась.
– …взять регулятор числа оборотов дизеля. Чтобы его испытать…
Гена осекся. Рита в упор с ненавистью и отчаянием смотрела на него. Булатник смущенно потупился. Потом, набравшись храбрости, удивленный и вместе с тем полный какого-то жуткого и сладостного волнения, поднял взгляд. Снова он увидел ее пылающие глаза. «Так вот оно что!.. Так вот оно как!..» – пронеслось в его голове. Ее лицо странно дрожало и расплывалось перед ним. И только глаза были недвижимы. Гена неотрывно смотрел в них и чувствовал, что чем дальше он смотрит, тем больше хочется ему смотреть.