Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
Он действительно принялся хлопотать о комнате. Ему пришлось пойти на откровенный разговор с Хромовым и просить о помощи. Тот задумался. В горисполкоме и райисполкомах лежали тысячи заявлений от нуждающихся в жилой площади; и хотя в горкоме знали, насколько честен и щепетилен Овинский во всем, что касалось устройства личных дел, хотя было ясно, что только крайность могла заставить его просить о комнате, Хромов не мог не помнить об этих тысячах заявлений.
Хромов сказал, что ответит позже. Но шло время, а секретарь горкома молчал. Собственно, молчание и было его ответом. Он давал понять, что Овинский и Тавровый должны сами определить, как им лучше расположиться в их особняке.
Виктор решил снять комнату в частном доме.
Когда он сообщил о своем намерении Ире, она, избегая встречаться с его глазами, ответила, что посоветуется с родителями.
На другой день Ира заявила, что не уйдет никуда – ни на частную, ни на жактовскую квартиру.
Теперь Виктор нарочно приходил домой лишь поздно вечером, ни о чем не спрашивал жену, ничего не говорил ей, а когда она обращалась к нему, отвечал коротко и жестко. Он ждал от нее лишь одних слов, одного решения – я согласна, уйдем отсюда. Ему казалось само собой разумеющимся, что Ира наконец скажет эти слова.
Неожиданно нашлась комната, и не в частном, а в прекрасном жактовском доме в самом центре города. Ее с удовольствием уступил Овинскому во временное пользование одинокий инженер, отправляющийся в двухлетнюю командировку.
Забыв о выдержке, Виктор помчался к жене с новостью. Ира укладывала сына спать после обеда. Алеше не хотелось ложиться. Увидев отца, он ухватился за спинку кроватки и запрыгал на подушке:
– Папа, на я, на я!..
На языке Алеши это означало: «Папа, возьми меня».
Овинский поднял сына и, с радостью прижимая к себе его теплое, мягкое тельце, сообщил жене о комнате.
Ира поправляла Алешину подушку. Выслушав мужа, замерла над кроваткой.
Виктор ждал. Ира стояла согнувшись. Ее обострившееся лицо было бледно, под глазами проступила синева. Медленно шевеля беловатыми губами, она почти беззвучно, так, что Виктор мог лишь догадаться о ее словах, произнесла:
– Уходи один. Я и Алеша останемся здесь.
Но Виктор продолжал верить, что победит.
Вечером он услышал от нее тот же ответ.
Ночь они пролежали с открытыми глазами. Виктор не видел ее лица, но чувствовал, что она не спит, что она смотрит в темноту комнаты. Он ждал. Ждал если не слов, то хотя бы какого-то ее движения. Пусть появится хоть какая-нибудь ниточка, которая позволит возобновить разговор.
Ира дышала тихо и ровно. Ему казалось, что он слышит, как шелестят ее ресницы.
Прошел час, второй, третий… Он знал, что она не спит. Она смотрит в темноту и думает. Смотрит и думает…
Он не выдержал:
– Ира, да что же это!
Он схватил ее за плечи и начал трясти. Голова Иры металась в углублении подушки, но сухие, неподвижные глаза смотрели вверх, мимо Виктора.
Ему стало жутко. Он прижался к ней и принялся целовать ее волосы, глаза, губы. Ира не вырывалась. Но он не чувствовал в ней ничего ответного. Ни взволнованности, ни напряжения, ни внутренней борьбы – ничего. Она безучастно, холодно ждала, когда он поймет, что должен прекратить это.
Он отпрянул, и у него появилось ощущение глухой стены между ними.
На рассвете Ира оделась и ушла.
Виктор лежал, прислушиваясь к дому. Через час-полтора до него донесся отдаленный говор. Он еле различал невнятные голоса Иры и Антонины Леонтьевны. Коротко пробасил что-то Федор Гаврилович.
Снова наступила тишина. Она длилась долго, удивительно долго. И даже потом, когда в передней и на кухне зазвучали шаги Антонины Леонтьевны, когда дом наполнился обычным утренним движением, не было слышно ничьих голосов. Казалось, все онемели. Ходили, шаркая туфлями, умывались, звякали посудой и молчали.
Растерянный и сломленный Виктор механически оделся.
Алеша спал.
В комнату вошла Антонина Леонтьевна. Когда Овинский увидел ее лицо, у него мелькнула мысль, что Ира что-нибудь сделала с собой. По спине пробежал холодок.
– Давайте сядем, – сказала Антонина Леонтьевна, очевидно, потому, что сама была не в силах стоять.
Виктор не тронулся с места.
– Я прямо… зачем тянуть, – снова начала она. – Ира велела передать, что не хочет видеть вас. Не может. Понимаете, не может… Она сказала, что вот уж давно чувствует себя легче тогда лишь, когда вас нет дома. Понимаете?.. Она говорит, что, когда вы приходите, словно какая-то тяжесть нависает над ней… над всеми нами. Ведь так невозможно жить. Каждый раз она с ужасом ждет вашего прихода… Она просила сказать… она не любит вас. Понимаете, не любит… И не любила. Она думала, что любит, что любила, понимаете, думала, что любила…
Она сидела, потирая растопыренными ладонями колени и покачиваясь вслед за движением рук. Голова ее была не причесана, и Виктор впервые увидел, как много у нее седых волос. Странно, ему стало жалко не себя, не Иру, а ее.
Она, казалось, забыла о Викторе. Продолжала потирать колени и покачиваться, рассуждала сама с собой:
– …Совсем девочка. Что она понимала? Ничего. Совсем девочка… И вот вся жизнь, боже мой, вся жизнь!.. Ничего не поправишь. Вся жизнь! Боже мой, боже мой!..
Открылась дверь. Федор Гаврилович, угрюмый, озабоченный, подошел к жене.
– Идем, тебе надо лечь, – сказал он и помог ей подняться.
Товарищ по горкому настоял, чтобы Овинский поселился у него. Когда Виктор поднялся по крутой лестнице на какой-то высокий, третий или четвертый, этаж, когда хозяин, пропустив его вперед, в дверь, выкрашенную какой-то очень светлой, кажется совсем белой, краской, окликнул жену и сказал бодро: «А вот и мы!», когда Овинский увидел чужие стены, чужие вещи, чужой свет лампочки, освещавшей прихожую, – он во всей полноте понял, что с ним случилось. Ему захотелось бежать. Бросить все и бежать. Куда угодно. Бежать и кричать от боли.
XI
Федор Гаврилович сообщил жене:
– Овинский-то перевелся на другую работу. За город уехал, на станцию Крутоярск-второй, секретарем партбюро в депо. Непосредственно в массы, так сказать, двинул. Балда! С какого места добровольно ушел! Горком – это же перспектива!.. Да хоть бы на приличную должность перевелся. Из горкома-то директорами, управляющими садятся, а он – секретарем первичной организации. Балда!..
Антонина Леонтьевна согласно кивала, хотя совсем не вслушивалась в пространные рассуждения Федора Гавриловича. Из всего сказанного мужем для нее важно было лишь одно – Овинского нет в городе, Овинский уехал.
– Мне, конечно, наплевать, – продолжил Федор Гаврилович. – Пусть хоть грузчиком. Одно неприятно – депо-то в моей епархии, придется нам иногда непосредственно по работе сталкиваться…
ГЛАВА ВТОРАЯI
Виктор Николаевич Овинский стоял на мосту.
Еще один поворот в жизни: из горкома – сюда, в Крутоярск-второй, в локомотивное депо.
В горкоме он был на отличном счету, и неожиданное решение его вызвало немало разговоров в кругу партийных работников города. Лучше всех понял Овинского Хромов. Понял, одобрил и отпустил не задерживая, с горечью признавшись, однако, что вряд ли теперь скоро найдет равноценную замену.
Крутоярск-второй находился в десяти километрах от города. Городская железнодорожная станция, именовавшаяся Крутоярском-первым, в последние годы выполняла лишь пассажирские операции. Основная масса транспортной работы легла на молодые плечи Крутоярска-второго, недаром в городе звали его железнодорожной кухней. «Кухня» принимала на свои пути поток дальних грузовых поездов, пересортировывала вагоны, составляла новые поезда и посылала их в город, на подъездные пути – к заводам и стройкам, к электростанции и речному порту, к складам и базам. С подъездных путей Крутоярск-второй принимал обратный поток вагонов, груженых и порожних; по-хозяйски рассортировав их, выпускал в дальнюю дорогу.
Поселок, что окружал станцию, делился на три совершенно неодинаковые части. По ту сторону, где находилось депо, короткими улицами выстроились двухэтажные дома, каменные и деревянные. Каменные были окрашены в голубой цвет, но их легкомысленная окраска изрядно помрачнела – ветер сносил сюда паровозную копоть. Между домами почти не было заборов, молодые деревья, что росли вдоль улиц, еще не давали тени, и вся эта часть поселка, называемая Придеповской, выглядела оголенной и неуютной.
По другую сторону станции, там, где стоял вокзал, на склоне горы широко зеленела березовая роща. Ближе к станции она сильно поредела, и все же казалось удивительным, как могли разместиться меж крепконогих вековечных деревьев и дома, и огороды, и улицы. Дома здесь были все больше маленькие, бревенчатые, с крутыми высокими крышами и скворечниками на тонких шестах – новые, и не то чтобы новые, но одинаково добротные. Только в одном месте стояло несколько строений стандартного вида – каждое восемью окнами на улицу. Когда-то принадлежали они леспромхозу, а нынче отошли железной дороге. Подурнеть они тоже не успели, высотой не выделялись и хорошо вписывались в радушный, почти дачный облик этой части поселка, именуемой Новыми Лошкарями.
За входной стрелкой станции, отделившись от двух первых частей поселка перелеском и пустырем, начиналась его третья часть – Старые Лошкари. Она протянулась своей единственной кривой улицей у основания железнодорожной насыпи. Кособокие, потемневшие от времени избы перемежались новыми.
Именно отсюда и взял начало весь поселок. В незапамятные времена обосновались здесь искусные деревообделочники, переселенцы из какой-то центральной губернии. Поначалу мастерили ложки и всякую посуду, потому и селение было прозвано Лошкарями. Промышляли и другим делом – столярным, плотницким и даже кровельным и слесарным. Ходили по найму и были желанными работниками и в городе, и во всей округе. Гордые своим мастерством, любили повторять дедовскую шутку:
– А мы все могем: струганить, фуганить, железом обивать. Только часы чинить не могем. А почему не могем? Штука тонка, топор не подлазит.
Когда спрос на деревянную посуду начал катастрофически сокращаться, жители поселка окончательно отрешились от дедовского кустарного промысла. Лошкари все более становились пригородным селением, в котором жили люди промышленные, тесно связанные с городом, с его предприятиями и стройками. Оттого и было где черпать кадры железнодорожному узлу, когда он стремительно пошел в рост.
Ныне едва ли не три четверти семей поселка жили трудом на железной дороге. Улицы в поселке носили названия: Вокзальная, Пристанционная, Стрелочная, Деповская, Локомотивная. Была улица Машинистов и, конечно, улица Ухтомского. Поезжайте на любой крупный железнодорожный узел страны нашей, и вы обязательно найдете где-нибудь неподалеку от станции улицу Ухтомского.
Поселок свой железнодорожники чаще звали, как и станцию, Крутоярском-вторым, но в административных справочниках он именовался Лошкарями.
…Сняв руки с теплых от солнца и шершавых от паровозной копоти перил, Овинский пошел по мосту. Виктор Николаевич выглядел старше своих тридцати двух лет. Черты его исхудалого и жесткого лица были несколько мелки, зато выделялся широкий лоб и шапка беспорядочно вьющихся волос.
Ростом он был высок, в плечах широк, костист. Костюм висел на нем свободно и нескладно – как с чужого плеча.
Спустившись с моста и оказавшись в Новых Лошкарях, он легко разыскал квартиру помощника машиниста Хисуна. Тот жил в Новых Лошкарях, на улице Ухтомского, в одном из бывших леспромхозовских домов. Женщины, набиравшие воду из колонки, нахмурились, услышав вопрос Овинского. Показали на угол дома:
– Вон его окно.
– Мальчонка на подоконнике – Хисунов сынишка.
Невольно окинув Овинского тем же хмурым, неприязненным взглядом, каким они посмотрели на окно Хисуна, женщины сильнее загремели ведрами возле колонки.
Виктор Николаевич подошел к окну.
– Папа дома? – спросил он мальчика.
– Дома, спит.
Мальчику было лет пять. Он сидел, свесив на улицу грязные, в струпьях ножонки и опершись руками о подоконник.
– Почему же спит? – продолжил разговор Овинский. – День ведь.
– Устал, дэк и спит.
Как и все в Крутоярске-втором, мальчик произносил типичное уральское «дэк» вместо «так».
– Что-то ты путаешь, приятель. Папа твой давным-давно из поездки.
– Дэк водку пил и устал.
– Ясно. А мама дома?
– Нету.
Виктор Николаевич заглянул в окно. На железной кровати, скомкав под грудью тощую подушку, ничком лежал Хисун. Жидкие для тридцатилетнего мужчины светло-русые волосы спутались и вздыбились. На красной напряженной руке, просунутой между прутьев кровати, синело вытатуированное «Аня».
– Дядя, ты из депо? – спросил мальчик.
– Из депо.
– Тоже на паровозах ездишь?
– Как тебе сказать… Не часто.
Мальчик оценивающе прищурился на Овинского:
– Ты начальник? – И, видимо решив, что не ошибся, добавил: – Ты, дядя, моему папке деньги не плати.
– Как же вы жить будете?
– А так… – мальчик пожал худыми плечиками. – Так… Зато папка водку нить перестанет.
Движимый жалостью, Виктор Николаевич протянул руку, чтобы приласкать этого маленького серьезного человека. Но мальчик не пошел на ласку, отдернул ершистую нестриженую голову.
Овинский снова заглянул в комнату. Кроме железной кровати, на которой спал хозяин, в помещении были лишь детская деревянная кроватка, ветхий обеденный стол да несколько табуреток. Посуда грудилась на печной плите. На гвоздях, вбитых в закопченные, табачного цвета стены, висела убогая одежонка.
Эта картина удручающей бедности, сидящий на подоконнике худенький мальчик и распростертая на кровати фигура здоровенного мужчины с татуировкой на руке вставали перед глазами Овинского, когда он возвращался в депо, возбуждая в нем то гнев, то жалость, то острое ощущение собственной беспомощности.
Он сделал уже вторую попытку побеседовать с Хисуном. В первый раз Виктор Николаевич вызвал его к себе, в партбюро. Горячо и, как ему поначалу казалось, весьма убедительно Овинский принялся говорить о дисциплине, о долге, о рабочей чести – словом, о всем том, что полагается говорить в подобных случаях. Но чем дольше говорил он, тем отчетливее различал на отчужденном лице Хисуна злую, презрительную усмешку.
В последнее время Овинский постоянно находился в состоянии болезненного, нервного напряжения. Он успел привыкнуть, вернее, научился как-то применяться к своему состоянию, но усмешка Хисуна, его молчаливое упрямство взорвали эту шаткую искусственную уравновешенность.
– Перестаньте скалить зубы! – крикнул Овинский.
Помощник машиниста бросил на секретаря партбюро колючий насмешливый взгляд и отвернулся.
– Старший машинист требует, чтобы вас списали с паровоза. Вам известно это?
Хисун кивнул.
– Что ж, ступайте, веселый человек!
Но позднее, когда вспышка раздражения улеглась, Овинский убедил себя, что погорячился, что ему следует еще раз попытаться вызвать помощника машиниста на откровенность и вообще разбиться в щепку, но достичь какого-то результата. В сущности, Хисун был для Овинского пробой сил; осечка на первых же шагах в депо не сулила ничего хорошего. Виктор Николаевич решил наведаться к Хисуну домой. Сегодня он выбрал время для этого, и вот – опять неудача.
Ему снова представилась распростертая на кровати фигура помощника машиниста. Видать, разговор в партбюро подействовал на него не более, чем заклинание на погоду. Овинский подумал, что рискует, чего доброго, сделаться посмешищем в депо. Новый-то секретарь, скажут, демонстрирует, как надо с людьми работать. Тольку Хисуна на путь истинный наставляет. Действительно, донкихотство. К черту! С такими не нянчатся. Выгнать, выгнать!
И все-таки это не было окончательным решением. Что-то мешало Овинскому почувствовать себя правым и поставить на Хисуне точку. Раздосадованный, обозленный, он свернул около вокзала к переходному мосту. Человек в Крутоярске-втором новый, Виктор Николаевич пока еще часто пользовался мостом, хотя успел заметить, что большинство деповских предпочитают пересекать станцию внизу, перелезая через тормозные площадки вагонов.
Он уже был на мосту, когда сзади послышалось:
– Притормози маленько, товарищ Овинский!
Виктор Николаевич оглянулся. Его догонял машинист Иван Кондратьевич Городилов, по прозвищу Иван Гроза. На паровозе Городилова и работал в последнее время Хисун.
– Еле настиг тебя. С места четвертую скорость берешь.
– Окликнули бы.
– Окликал, да ты и ухом не повел. Потом вижу, на мосту малость забуксовал. Ну, думаю, поднимусь уж, все одно потолковать требуется… От Хисуна?
– Да.
– Каков был прием?
– Опять пьян, подлец. Спит.
– Обыкновенная история.
У Городилова седые с чернотой виски, но лицом он свеж, фигурой строен. На мост поднялся по-юношески легко.
– Что же далее собираешься с Хисуном предпринимать?
– Не знаю еще… – Овинский прошелся рукой по волосам. – А вы настаиваете на своем?
– Категорически.
– Уволить из депо?
– Зачем из депо? Пусть на длинной трубе уголек побросает.
«Длинной трубой» звали деповскую котельную – над ней, видная отовсюду в Крутоярске-втором, высилась большая вытяжная труба.
– Может быть, может быть… – ответил Виктор Николаевич.
– Да, уже не «может быть», а так и придется сделать. Дисциплина на транспорте, товарищ Овинский, превыше всего.
Покровительственно-фамильярный тон Городилова раздражал Виктора Николаевича. Подмывало обрезать, осадить машиниста. Подавляя в себе это желание, Овинский сказал:
– Странное у Хисуна прозвище – Зараза.
– А это словечко у него такое – зараза. Хисун его завсегда употребляет – к месту и не к месту… Хотя ежели разобраться, так прозвище со значением. Такие, как Хисун, товарищ Овинский, и есть самая настоящая зараза.
Снова нравоучение. Виктор Николаевич понимал, откуда у Городилова этот тон. Он, Овинский, был в депо не просто новым секретарем, а пришельцем, «варягом», которого «навязали» партийной организации сверху. Деповские коммунисты едва не забаллотировали его. Да, пожалуй, и забаллотировали бы, если бы не поддержка бывшего секретаря партбюро Ткачука, ставшего секретарем райкома партии. Особенно рьяно выступал против кандидатуры Овинского Городилов. Недаром звали его Иваном Грозой. Не было в депо человека, который бы так часто брал слово на собраниях и громил все и вся.
– Правда, что вы опять отказались ехать на курсы тепловозников? – спросил Овинский, желая переменить тему разговора.
– На мой век и паровоза хватит. Нас государство в пятьдесят пять на пенсию отпускает.
– А выглядите вы совсем молодцом.
– Рабочий класс, крепкая косточка, товарищ Овинский.
– Вот и подучились бы.
– Опять двадцать пять! Где они, ваши тепловозы-то? И не пахнет ими. Нет, товарищ Овинский, подымят, подымят еще здесь «феликсы», – Городилов кивнул на ФД, который, учащенно и шумно дыша, приближался к мосту. – Тепловозам место где? В степи, в безводных районах. А у нас воды залейся. Зачем же народной копеечкой разбрасываться, хорошие машины со счету скидывать?
– А вы поглядите, что на станции творится. Опять зашили Крутоярск-второй. Даже подгорочные пути по завязку забиты.
– Вижу, не слепой. Вторые пути надобно строить. Вот это будет по-государственному, по-хозяйски.
Они дошли до конца моста. Прежде чем спуститься, Овинский еще раз окинул взглядом станцию.
Вагоны, рефрижераторы, цистерны. Полувагоны, платформы, хоперы, гондолы. Металл, уголь, автомашины, лес, камень. Огромное, неоглядное скопище материальных ценностей. Зрелище красивое, величественное, но только внешне. Скопление вагонов связывало станцию, темпы формирования поездов падали. Но это еще полбеды. Страдал не один Крутоярск-второй, страдала вся линия. Крутоярск-второй ограничивал прием поездов, их останавливали на подходах к нему, сковывая работу множества других станций и разъездов.
Казалось бы, чего проще – поскорее вывезти поезда с узла, расчистить затор, и Крутоярск-второй вздохнет свободно. Но линия была однопутной, много не пропустишь, как ни напирай.
Ожидалось, что в Крутоярск-второй вместо паровозов придут тепловозы. Почти вдвое более мощные, чем паровозы, они позволили бы увеличить вес поездов, поднять скорости движения и таким образом как бы повысить пропускную способность линии.
О новом виде тяги в депо поговаривали давно – и о тепловозной, и об электровозной. Сначала полагали, однако, что скорее всего придется осваивать электровозы. Но так как ясности долгое время не было, то в конце концов разговоры эти для большинства паровозников стали носить характер отвлеченной, досужей дискуссии. Летом прошлого, 1957 года все определилось – в депо пришло сообщение, что Крутоярску-второму предстоит переключаться на тепловозы. Большую группу машинистов и помощников сразу же отправили на курсы переквалификации на другую дорогу, где уже было тепловозное депо. Еще одна группа начала заниматься в Крутоярске, при техникуме.
Но минул год, сейчас уже август, а тепловозов нет как нет. Поползли слухи, что тепловозы и вовсе не придут, что линию будут электрифицировать. Значит, новые курсы. А в последние дни распространилась еще одна версия: есть-де решение о строительстве второго пути, и выходит, что локомотивы-то вообще пока останутся прежние.
…Спустившись с моста, Овинский и Городилов пошли по открытому солнцу шлаковой дорожке. Пахло гарью, под ногами хрустело и шуршало.
– Слов нет, второй путь тоже нужен, – заметил Виктор Николаевич. – Но прежде всего реконструкция тяги. Общеизвестно.
Городилов усмехнулся:
– Мы, товарищ Овинский, решений партии не забываем. Только партия-то нас учит ко всякому решению творчески подходить. – И, полагая, что вопрос исчерпан, заключил: – Дойду-ка я с тобой до партбюро, взносы уплачу.
Партбюро помещалось в легком на вид, одноэтажном здании конторы депо, оштукатуренном снаружи и покрашенном в тот же противоречащий суровому деповскому пейзажу голубой цвет, каким щеголяли многие строения этой части поселка.
Не успел Овинский достать из сейфа ведомость уплаты партвзносов, как вошел исполняющий обязанности заместителя начальника депо по ремонту инженер Соболь. Кивнул секретарю и начал взволнованно мерить кабинет от окна к двери, дожидаясь, когда уйдет Городилов. Уплатив взносы, машинист засунул партийный билет во внутренний карман кителя.
– Значит, так и запишем, товарищ Овинский: Хисун на локомотивах больше не ездок.
Едва за машинистом закрылась дверь, инженер спросил:
– Вы санкционировали?
– Что?
– Карикатуру.
– Какую? На кого?
– Так. – Соболь швырнул на стол скомканную кепку. – Выходит, с вами даже не согласовали. Партизанщина во всей красе.
– Позвольте, Игорь Александрович, на кого карикатура?
– На кого? На меня. Уже висит.
«Действительно партизанщина», – подумал Виктор Николаевич. Он не смог сразу вспомнить фамилию редактора стенной газеты, но облик этого подвижного, большеносого, рыжеватого человека с фотографической отчетливостью мелькнул у него в голове.
Пожалуй, в практике Овинского еще не случалось подобного: в стенной газете карикатура на одного из руководителей предприятия.
– Подождите меня здесь, Игорь Александрович, я схожу посмотрю.
Мало кто из рабочих депо не заглядывал в течение дня в инструментальную кладовую. Вот почему именно около нее и висела деповская стенная газета «Локомотив» и сатирическое приложение к ней. В верхней части щита ехидно улыбался традиционный крокодил, только держал он не вилы, а шланг; сбоку от него значилось: «Горячая промывка». Художник нарисовал Соболя крупным планом, во весь лист бумаги. Вид у инженера был напыщенный, преисполненный петушиной заносчивости. Перед ним дыбом стоял паровоз, изображенный нарочито маленьким и жалким. Протянув подрисованные тоненькие руки, паровоз показывал искривленные, измятые поршневые кольца. Изо рта инженера извергались слова: «Плевать я хотел на твои кольца. Марш на линию!»
В тексте, помещенном под карикатурой, говорилось, что бригада паровоза ФД-20-2647 сделала во время промывочного ремонта заявку на смену двух поршневых колец, однако и. о. заместителя начальника депо по ремонту Соболь не посчитался с требованием бригады и настоял, чтобы локомотив вышел в рейс со старыми кольцами.
Текст выглядел весьма убедительно. И все-таки Виктор Николаевич остался недоволен карикатурой. Случай с поршневыми кольцами был не столь уж чрезвычаен, а ведь речь как-никак шла о заместителе начальника депо. В поспешном появлении карикатуры Овинский усматривал какую-то показную смелость, некрасивую ставку на сенсационность. «Такие вещи с бухты-барахты не делаются», – думал Виктор Николаевич, чувствуя, как в нем усиливается неприязнь к редактору газеты Добрынину (по дороге он вспомнил-таки фамилию). Карикатура тем более беспокоила Виктора Николаевича, что он с первых же дней настроился всячески поддерживать и выдвигать Соболя, – молодой, перспективный специалист, на кого же еще опираться.
Разыскивая начальника депо Лихошерстнова, чтобы посоветоваться с ним, Овинский направился к цеху подъемочного ремонта паровозов.
Замысловатое на первый взгляд расположение помещений депо на самом деле было довольно простым. Более половины первой огромной коробки здания занимал один из двух основных цехов депо – цех промывочного ремонта, или, коротко, промывка. Сюда локомотивы ставились для очистки котла от накипи, а попутно в сложном организме их кое-что подновлялось, укреплялось, иногда даже заменялось. С промывкой соседствовал самый большой подсобный цех – механический – просторное помещение, обильно наполненное шумом станков, воздухом и светом, свободно вливающимся через двухъярусные окна. Остальные подсобные цехи и помещения – а их было множество – размещались в следующей коробке. Дверями они выходили в общий коридор – главную магистраль депо, делающую три поворота на долгом протяжении своем. Магистраль эта приводила в третью коробку – в цех подъемочного ремонта, или подъемку. Это был второй основной цех. Здесь локомотивы, особенно их паровую машину, подвергали серьезному ремонту, что называется, перетряхивали по косточкам. На подъемку паровозы ставились примерно раз в полгода, а на промывку раз в месяц.
Подъемка уже не производила такого впечатления обширности и высоты, как производил, скажем, механический цех, хотя и занимала чуть не вдвое большую площадь. Здесь над глубокими, в рост человека, зацементированными канавами стояли паровозы. То тут, то там загромождали проходы отдельные части локомотивов. В конце цеха работали два огромных станка для обточки колесных пар. Над всем этим, скрадывая высоту цеха, двигался мостовой кран.
В подъемке, как и в механическом цехе, было шумно, но шумы здесь были иные. Разноголосо стучали по металлу молотки, потрескивала электросварка, урчал мостовой кран, жужжали вентиляторы.
Лихошерстнова Овинский увидел на кране. Высоченного роста, в спецовке, рукава которой были ему явно коротки, он не умещался в кабине и, высунувшись едва ли не наполовину из окна ее, нависал над цехом. Размахивая длинными ручищами, начальник депо кричал что-то рабочим, стоявшим на тендере паровоза. Рядом с Лихошерстновым, примерно на уровне его пояса, виднелось ухмыляющееся лицо крановщицы.
Виктор Николаевич показал ему знаками, чтобы он спустился.
– А где Добрынин? – спросил Соболь, едва Лихошерстнов и Овинский вошли в партбюро.
– Послали за ним, – буркнул начальник депо. Он тотчас же сгреб со стола секретаря партбюро большую пластмассовую пепельницу и принялся так сосредоточенно рассматривать и ощупывать отломленный край ее, как будто собирался немедленно приступить к починке. Начальник депо уже успел побывать в своем кабинете и вместо спецовки надеть серый китель. Впрочем, китель выглядел на нем столь же куце, как и спецовка. Петр Яковлевич носил сапоги сорок пятого размера, однако ноги у него были такие длинные и худые, что голенища болтались где-то много ниже колен.
Начальник депо Крутоярск-второй был из машинистов. В свое время водил поезда на рекордных скоростях и рекордного веса. В ту пору появилась у Петра Яковлевича Лихошерстнова кличка – Лихой. Кличка так пристала к нему, что на отделении и в депо чаще обходились ею, а не фамилией.
Утверждали, что громовой голос Лихого может поспорить с паровозным гудком. Случалось, однако, что Петр Яковлевич слишком нажимал на силу своих легких, за что был неоднократно бит по партийной линии. Впрочем, паровозники все прощали своему Лихому.
Начальник депо смугл, длиннолиц, волосы у него черные, наскоро причесанные. Глаза цыганские, влажные, блестящие как маслины.
– Кто на той машине старшим машинистом? – спросил Овинский, испытывая неловкость оттого, что не запомнил номер паровоза.
– На сорок седьмой-то? – откликнулся Лихошерстнов. – Кряжев. Кузьма Кузьмич Кряжев.
Фамилия была знакома Овинскому.
– Это про него недавно в «молнии» сообщалось?
– Про него.
– Значит, хороший машинист?
– Превосходный.
Овинский повернулся к инженеру:
– Как же так. Игорь Александрович? Если кольца вышли из предела, надо все-таки принимать меры…
Виктор Николаевич снова почувствовал себя неуверенно, понимая, что слишком плохо знает обстановку в депо.
– Что я могу сделать – на складе ни одного готового комплекта.
– Но у вас, наверно, станок есть?
– Да, есть у нас ДИП, только занят был.
– Чем?
Инженер без малейшей заминки ответил.
«Молодец! – подумал Овинский. – Все в голове держит. А шутка ли – такое хозяйство».
Дверь открылась от короткого толчка, и в партбюро стремительно вошел Добрынин, несколько сутулый, рыжеволосый человек среднего роста. Он держал голову вниз – свойство людей, привыкших усиленно размышлять во время ходьбы, – и потирал ветошью ладони увесистых, хватких рук. Черная от машинного масла, заправленная в брюки гимнастерка ловко и плотно облегала его чрезвычайно подвижную фигуру.
Не давая затянуться молчанию, которое установилось с его приходом, Добрынин первым ринулся в атаку:
– Прежде всего давайте решим в принципе – правильная карикатура или нет? Надо помогать Кряжеву или нет? Болтаем о развитии движения тяжеловесников, а сами палки в колеса суем.
Этот неожиданный стремительный натиск застал Овинского врасплох. Ища выручки, он посмотрел на Лихошерстнова.
– Послушай, Максим, – начальник депо тряхнул перед собой вытянутой ручищей, – газета все-таки орган парторганизации и администрации.
– Допустим. Но в принципе карикатура правильная или нет?
– В принципе, в принципе, – пробурчал Лихошерстнов. – Из-за ерунды на все депо хай поднял.
– Ерунды? Поршневые кольца ерунда? Кряжев, – ерунда?
– При чем тут Кряжев! – не выдержал, вмешался Соболь. – О вас речь. Ни с кем не советуетесь, никого не признаете.
– Я никого не признаю? Чепуха! Я признаю интересы дела, интересы депо. Как будет Кряжев по две с половиной тысячи тонн брать, если у него поршня забарахлят?