Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
Юрка старался идти именно такими слегка влажными местами, чтобы избежать пыли и донести до города зеркальное сияние своих свеженачищенных хромовых сапог. С удовольствием слушая, как шуршит его новый темно-синий плащ, он похлестывал в воздухе прутиком в такт шагам и подставлял лицо веселому солнцу. Настроение у него было превосходное, хотя он немножко волновался.
Нельзя сказать, чтобы Юрка вполне разбирался в своих чувствах к маленькой библиотекарше. В арсенале слов, которыми он пользовался, когда думал о ней, пока еще отсутствовали сильные выражения. Просто ему хотелось видеть ее и еще больше хотелось сделать для нее что-нибудь приятное. В те дни, когда библиотекарша сидела в своем мезонине, а Юрка мог через каждую поездку менять книги, ему приходили в голову такие, например, мысли: «Вот бы подружить ее с самыми лучшими девчатами в депо», или «Вот бы упросить Кряжева взять ее в рейс и научить управлять локомотивом», или «Вот бы сделать в библиотеке новые стеллажи». А иногда приходило и невероятное: «Вот бы упросить Лихошерстнова выделить библиотекарше и ее матери квартиру в новом доме…»
Сейчас, когда он отправлялся в город и должен был наконец увидеть ее после долгого перерыва, ему не меньшую радость доставляла мысль о том, что он едет в составе целой комсомольской делегации и что маленькой библиотекарше будет приятно внимание ребят.
По меньшей мере полтора десятка комсомольцев изъявили готовность навестить ее, но в больницу одновременно пускали трех-четырех человек. Кандидатура Юрки, члена первой тепловозной и вообще во всех отношениях первой бригады депо, легко одержала победу. Вторым избрали инженера Геннадия Сергеевича Булатника. Позднее секретарь комитета уступил свое право быть третьим групкомсоргу лаборатории и конторы депо Рите Добрыниной.
Рита обернулась к Юрке:
– Шмякодавкин, не отставайте!
Экая заноза – опять намек на историю с курицей. Впрочем, Шик был слишком хорошо настроен, чтобы обидеться. Он отметил, что Рита почти одного роста с Геннадием Сергеевичем, но что это не мешает ей выглядеть изящной, что сшитое в талию черное с белыми искорками пальто превосходно сидит на ней, что плечистый, богатырски сложенный инженер тоже ладен и статен, хотя и несколько мешковат, что в общем они чудесная пара.
Пересекая станцию, все трое с удовольствием взбирались на тормозные площадки вагонов и спрыгивали с них. Они ничуть не огорчились бы, если бы станция была вдвое шире, а тормозные площадки вдвое выше. По крайней мере они нашли бы выход той легкой, хмельной нетерпеливой силе, которая бродила в них и которая так и подмывала пройтись колесом через всю станцию.
На перроне, среди людей, ожидавших поезда, они заметили Соболя. Даже в нарядной воскресной толпе он выделялся. На нем было все черное – и остроносые туфли, и в меру узкие брюки, и короткое, до колен, пальто. Лишь сорочка сияла белизной. Кажется, на всем перроне только он был без головного убора. Зачесанные назад светлые длинные волосы лежали послушно, один к одному. Рита поглядывала на него с тем бездумным любопытством, с каким смотрят на фотографии известных артистов.
Неожиданно Соболь подошел к ним.
– Культпоход?
– Никак нет, – отрезала Рита, задетая тем, что Соболь не поздоровался.
Юрка стрельнул в ее сторону изумленными глазами.
Но Соболь не отступился:
– Куда же?
Ответил Булатник, неторопливо и подробно. Соболь промычал что-то одобрительно. «Ну чего тебе еще!» – с досадой подумала Рита, убедившись, что он не собирается отходить от них.
Прибыл поезд. Рита побежала к дальним вагонам, уверенная, что Булатник и Шик бегут за ней. Она нарочно выбрала хвост поезда, надеясь, что уж сейчас-то Соболь отстанет от них. Поднимаясь в последний вагон, оглянулась. Шик уже подталкивал ее, ступив на лестницу, но Булатника не было видно. Мешая входящим, она высунулась из вагона. Соболь спешил по перрону рядом с Булатником.
Свободных мест в вагоне не оказалось, и компания осталась в тамбуре. Бросая вызов общему неловкому молчанию, Рита показала небольшой сверток, который захватила из общежития, и спросила, обращаясь к Шику:
– Жорка, угадай, что здесь?
Шик (в депо его звали то Юркой, то Жоркой, то Гошкой – все три уменьшительных имени считались производными от Георгия) выпалил:
– Пирог.
– Пальцем в небо.
– Ну другой какой-нибудь гостинец.
– Нет, Юрочка, гостинец мы купим в городе.
Шик потрогал сверток.
– Что-то мягкое… Не представляю…
– Халат.
– Халат! Зачем?
– Пошевели мозгами.
– Шевелю.
– Незаметно.
Юрка, более других стеснявшийся Соболя, не нашел что сказать на это и лишь махнул белыми ресницами, коротко, с укоризной глянув на Риту.
– Сегодня воскресенье? – снова заговорила она, подразнивая Юрку смеющимися глазами. Боясь какого-нибудь подвоха, Юрка осторожно кивнул. – Посетителей будет пропасть, – продолжала Рита. – А у меня свой халат. В очереди не стоять.
– Сцапают тебя с твоим халатом.
– Не сцапают.
Она украдкой посмотрела на Соболя, желая проверить, как он отнесся к ее выдумке. Тот стоял, отвернувшись, задумчивый, углубленный в себя. Очевидно, он совсем не слушал ее.
Чувство вины не проходило. Оно притихало на время, но потом – оттого ли, что Соболь встречал вдруг Любовь Андреевну Оленеву, оттого ли, что в клубе ему попадалась на глаза лестница, ведущая в мезонин, а чаще неизвестно отчего, без всякой видимой причины, – Соболю делалось не по себе. Тогда с поразительной неизменностью, словно подготовленная кем-то отчетливая фотография, перед ним вставали полные слез, испуганные, изумленные глаза и столь знакомый полуоткрытый милый детский рот.
Когда он узнал, что Лиля в больнице, когда резануло слух полное жутковатой тайны слово «туберкулез», чувство вины словно повзрослело в нем. Оно не сделалось острее, потому что Соболь не допускал мысли, что вспышка ее болезни была вызвана происшествием в лесу; но, спрятавшись глубже, чувство вины уже не просто беспокоило его по временам, а побуждало к раздумьям.
Соболь порвал с танцовщицей – не предупреждая, не прощаясь, перестал ездить к ней. Хотя он не считал, что полностью отомстил себе за Лилю, этот акт самоочищения помог ему значительно поправить свое душевное равновесие.
Он зачастил к Тавровым и в этом тоже усматривал какой-то сдвиг на пути самоисправления. Случалось, что Соболь заставал у Тавровых только Антонину Леонтьевну. Он ничуть не огорчался. Порой Соболю даже казалось, что именно Антонина Леонтьевна более всего нравится ему в этом доме. Ни в ком он не встречал столько обходительности, мягкой безыскусной простоты и такта, как в ней. При всем том она удивительно располагала к себе своей приятной внешностью. В своем опрятном халате, тщательно причесанная, подобранная, она была красива той строгой материнской, родительской красотой, перед которой хочется почтительно склонить голову.
Вместе с приглушенным ароматом духов от нее всегда слегка пахло ванилью и чем-то пряным и домашним. Да и вся она, немножко утомленная, немножко озабоченная, но спокойная, домовитая, распространяла вокруг себя атмосферу хорошо устоявшейся, благополучной жизни.
Конечно, где-то в затаенных углах дома прятались семейные невзгоды и печали. Но они прятались очень искусно. И только Ира изменчивостью своего настроения нет-нет да и напоминала об их существовании. Впрочем, Ира умела незаметно устраивать так, что Соболь никогда не оставался с нею наедине на сколько-нибудь продолжительное время. Вообще она установила между собой и Соболем какую-то незримую, но постоянно ощущаемую дистанцию и ни разу не позволяла себе ни малейшего намека на то, что он может нарушить ее.
Отступив в угол тамбура, Соболь смотрел на дверное стекло. Старое стекло, тусклое, исцарапанное. По краям узенькой черной кромкой лежала вековечная копоть. Ее уже не смоешь, она въелась в пазы, впиталась в стекло. Старый вагон. Не вагон, а вагончик. Маловместительный, неудобный. Доживает свой век.
«Так навестить или нет?» – спросил он себя, и раздражение собственной нерешительностью, своим непонятным поведением и тем, что этот вопрос «Навестить или нет?» со вчерашнего вечера донимал его, вспыхнуло в нем с новой силой. Каких-нибудь две-три минуты назад он считал, что вопрос решен, а теперь оказывается, что сомнения остались и что никакой определенности и в помине нет.
Соболь даже не подозревал в себе возможность такого душевного разлада. Вчера вечером он встретился с секретарем комитета комсомола, чтобы сыграть турнирную партию в шахматы. Расставили фигуры. Секретарь нечаянно уронил рукавом туру. Поднял ее и неожиданно спросил:
– Игорь Александрович, вы не навещали нашу библиотекаршу?
Соболь опешил:
– Нет. А что?
Секретарь сделал ход королевской пешкой.
– По-моему, вам… не безразлично, как она там…
– Ну, поскольку она наша библиотекарша да еще моя соседка, конечно, не безразлично.
Секретарь бросил на него почтительно-пытливый взгляд и замолчал. Они обменялись несколькими ходами.
– Завтра в больницу едут Булатник, Шик и Рита Добрынина, – снова заговорил секретарь. – Не присоединитесь?.. Как представитель администрации.
Последние слова он произнес без малейшей иронии. Наоборот, Соболь уловил в них что-то очень дружеское, свойское. Секретарь явно подсказывал Соболю, под каким предлогом ему можно навестить маленькую Оленеву.
– Подумаю, – ответил Соболь.
Больше они не возвращались к этой теме. Соболь нелепейшим образом проиграл партию и отправился домой. Уже в постели он, как ему казалось, окончательно утвердился в мысли, что являться в больницу бессмысленно, глупо, в сущности, вредно. Он решил, что проведет воскресенье у Тавровых. Но стоило ему увидеть на перроне Булатника, Юрку Шика и Риту Добрынину, как в нем опять все пошло кувырком…
Поезд, задержавшийся в Крутоярске-втором дольше обычного, тронулся наконец. Вагон запрыгал, загремел на стыках. Дверь, порываясь открыться, задергалась, задребезжала. По полу потянуло свежестью. «Наверное, еще при Демидовых сделан», – снова подумал Соболь о вагоне.
«Значит, решено – навестить. Бесповоротно. Надо сказать ребятам, что присоединяюсь к ним. Сейчас же… Вот только проедем станцию».
Соболь повел глазами в сторону попутчиков. Они, придвинувшись поближе к двери, смотрели на бегущие мимо них товарные вагоны, свободные отрезки путей, стрелки, белые сигнальные столбики и обменивались короткими замечаниями.
– Смотрите, второй кран с угольного склада! – воскликнула Рита.
– Ага, – подтвердил Юрка. – Вернулся-таки, пропавшая душа.
– Сколько его ремонтировали, месяца четыре? – спросила Рита.
– Не меньше, – ответил Булатник.
Юрка съязвил:
– Молодцы заводчики, вовремя поспели.
– Действительно! – подхватила Рита. – Как раз к тепловозам. Теперь он нам нужен, как рыбе зонтик.
Булатник улыбнулся:
– Ничего, приспособим на другие дела, если не отберут.
Рита поправила сбившийся берет и вдруг громко прыснула.
– Ты чего? – воззрился на нее Юрка.
– Вспомнилось, как я на этом кране чуть башку себе не сломала.
– Когда?!
– Давно, в детстве… Лет семи-восьми. Отец ремонтировал его, прямо на угольном складе. Я ему завтрак принесла. Как сейчас помню, горячей картошки в кастрюле, с постным маслом. Отец любит… Он в машине копался. Погоди, говорит, сейчас освобожусь. А я ох и отчаянная была, всюду меня носило. Взяла да и забралась на кран, туда, где стрела начинается. Оглянулась на отца, он копается себе в кабине. Полезла по стреле, опять оглянулась – отец на меня никакого внимания. Я и давай карабкаться. Взберусь на несколько перекладин, посмотрю вниз – ну, думаю, еще чуть-чуть. Чуть-чуть да чуть-чуть – и добралась до самого верха. Взлезть-то взлезла, а назад никак. Протягиваю ногу и не достаю перекладину. Сижу на самом торчке, обхватила его, животом к нему прижалась. Высоко! Дух захватывает. Снизу-то стрела вроде не очень длинной казалась. А как залезла, прямо мороз по коже… Отец потом рассказывал, как хватился меня. Туда-сюда поглядел – нет Ритки. Забеспокоился, паровозы же кругом. Спустился из кабины, обошел кран, остановился как раз под самой стрелой и услышал – кто-то наверху носом хлюпает. Задрал голову и даже растерялся, только руками всплеснул… Сначала ко мне забрался, хотел меня ухватить. А я не смею живот от стрелы оторвать, все похныкиваю. «Ладно! – кричит отец, – Держись крепче!» Слез, машину завел и осторожненько так, потихонечку стрелу опустил. Снял меня, прямо с земли.
– Небось и дал же он тебе чесу! – расхохотался Юрка.
– Нет, не бил. Да я и сама перепугалась. А вымазалась как!
Юрка тоже пустился в воспоминания:
– А я однажды с крыши на разбитую бутылку прыгнул. Вот орал!..
Поезд загрохотал по мосту. В тамбуре засквозило сильнее. Вместе с острым ощущением сырости появилось ощущение высоты под ногами. Далеко внизу медленно катилась усыпанная рябью свинцово-серая вода.
Потом перед окном побежали строения – жилые дома, заборы, склады, заводские корпуса. И опять вынырнула река. Поезд помчался вдоль берега. Пассажиры, готовясь к выходу, до отказа заполнили тамбур.
На перроне Соболь молча держался рядом с Булатником. Но едва вышли на привокзальную площадь, как он, будто спохватившись, прощально кивнул всей компании и зашагал так быстро, как только позволяла толпа, затопившая тротуар. Булатник, Рита и Юрка, отстав, долго еще видели, как удалялась его обнаженная голова. И каждый из трех подумал в недоумении: «А что, собственно, ему надо было от нас?»
IV
Лиля сидела в кровати, опираясь на ее спинку. Неудобная поза эта томила ее. Подушка, подложенная под плечи и голову, спрессовалась и не смягчала давления металлических прутьев. Спина и вытянутые ноги болели.
Мать сидела у ног Лили. Они уже давно молчали. Все, о чем Любовь Андреевна могла спросить – что нового слышно от врачей, какая температура, как самочувствие, есть ли аппетит, – обо всем этом она уже спросила. Вне этого круга стереотипных тем, которые обычно обсуждаются в больнице, разговор не получался.
Уже несколько раз Любовь Андреевна мысленно приказывала себе подняться наконец и проститься до следующего раза. Она видела, как Лиля тяготится затяжкой свидания, сознавала, что сегодня, как и в другие встречи, ей не сломить отчужденности дочери. И все-таки она все сидела, все тянула и тянула время, надеясь ли на что-то, ожидая ли чего-то, прося ли о чем-то своим немым присутствием.
В палате, пронизанной светом, льющимся из двух больших окон, возле коек температурящих больных шелестел тихий разговор. Там тоже сидели посетители. Но большинство коек пустовало. Больные ушли в коридор. Лиля не температурила, просто мать застала ее в кровати за книгой.
– Тебе неудобно? Дай мне взбить подушку, – сказала Любовь Андреевна, заметив, как дочь, морщась, повела спиной.
– Нет, ничего, ничего, – поспешно остановила Лиля. И в этом ее отказе принять помощь мать ясно различила мстительную нарочитость. Новая боль, вспыхнувшая в ней, прибавилась к тем болям, которые уже были. Они наслаивались в ней за время свидания с дочерью.
Мать встала.
– Надо идти… – произнесла она.
Дочь кивнула.
Мать поцеловала ее в лоб и, собрав все свое мужество, вышла.
«Иди, иди спеши к своему Максиму», – подумала Лиля. И хотя она хорошо сознавала, почему мать оборвала встречу, эти злые слова доставили ей отраду.
Она устала, даже чувствовала себя нездоровой. Поташнивало, слегка кружилась голова. Возможно, влиял стрептомицин – ей недавно сделали укол.
Она вытянулась в постели. Как всегда бывает с человеком, которому нездоровится, ощущение недомогания в первое мгновение после того, как она легла, усилилось. Затем тошнота и головокружение стали утихать.
Обычно в это время Лили отправлялась гулять. Но сейчас, боясь, что недомогание появится опять, решила полежать.
Подтянувшись немного к спинке кровати, она привычными движениями воткнула в штепсель шнур радионаушников. Послышалась музыка. Лиля сразу же узнала вступление Шестой симфонии Чайковского и поскорее взяла наушники с тумбочки.
Вступление продолжалось. Тревожное, грозное, оно предупреждало о каких-то неотвратимо надвигающихся мрачных событиях. Дальше наступили сами события. Запели трубы. Буря грянула. Живое кипение звуков усиливалось. Музыка потрясала… Потом пришло затишье. Грозные события отодвинулись, они глухо рокотали в отдалении. Теперь Лиля с замиранием сердца ждала этого, – теперь должно зазвучать самое впечатляющее и самое прекрасное. Вот оно! Из какой-то лазурной дали медлительно полилась чарующая мелодия, бесконечно нежная и светлая. Наступил тот момент высшего наслаждения, когда Лиля совершенно утрачивала власть над собой, целиком отдаваясь власти музыки. Все в Лиле пришло в движение – волнующее, кружащее голову, теснящее грудь, все в ней ломалось, сладостно страдало и неслось в какие-то выси. Лиля улыбалась сквозь слезы и хотела только одного – чтобы как можно дольше продлилось это насилие над нею, чтобы мелодия повторялась еще и еще…
…Она прослушала первую и вторую части симфонии. Началась третья. Захваченная музыкой, Лиля как в полусне видела перед собой высокие белые стены палаты и дверь, тоже белую и тоже высокую. Дверь открылась. В нее вошли три фигуры, тоже в белом. Что-то знакомое вошло вместе с ними, но что именно, Лиля не хотела знать. Продолжая слушать, она перевела глаза на потолок. Но странно, эти три фигуры остановились возле ее кровати.
– Здравствуйте!
Это сказала девушка. Какое знакомое лицо! И те двое молодых людей – Лиля тоже встречала их прежде. Кто они, к кому? Может быть, к ней? К ней?!
Лиля глянула на соседние кровати. Нет, они пустовали. Значит, все-таки это к ней. Тогда, окончательно возвращаясь к действительности, она сняла наушники и, пораженная, приподнялась. Те трое стояли, натянуто улыбаясь. Но когда Лиля приподнялась и когда они увидели ее изумленные глаза, натянутость уступила место растроганности. Взволнованные, они заулыбались еще шире.
– Здравствуйте! – чуть слышно просипела Лиля.
Она узнала их. Самый молодой, беловолосый, безбровый, с удивительно ясными голубыми глазами, встречался ей чаще других. Второй – широкоплечий богатырь с улыбкой ребенка – встречался, наоборот, очень редко, но зато Лиля знала его, слышала о нем. Она даже вспомнила его фамилию – Булатник. Девушка же запомнилась из общей массы девушек депо главным образом тем, что ездила на мотоцикле.
– Лежите, лежите! – сказала гостья, вступая в проход между Лилиной и соседней кроватью.
– Что вы! – Лиля натянула на плечи край одеяла. – Я могу сидеть… Я и встать могу.
– Ну и замечательно!
Девушка обернулась к молодым людям и энергично кивнула на дверь:
– Прогуляйтесь! Я позову.
На двух удаляющихся спинах смешно болтались концы тесемок, которыми завязывались халаты. Между разъехавшимися полами чернели форменные железнодорожные костюмы. Лиля поняла, почему она не сразу узнала и молодых людей и девушку, – она привыкла их видеть в другой одежде.
Заторопившись, Лиля взяла со спинки стула свой больничный серенький бумазейный халат.
– Где у вас зеркало, гребенка? – деловито спросила гостья.
– Там, – показала Лиля на тумбочку. – Да вы не беспокойтесь, я сама.
Но девушка достала и зеркало, и гребень.
– Вы перебирайтесь на стул, а я заправлю кровать, – предложила она.
Лиля, покоренная, радостная и растерянная, уже не возражала. Пересев с кровати на стул и установив на тумбочке маленькое зеркальце, начала суетливо причесываться.
Рита принялась за постель. То внутреннее напряжение, с которым она вошла в стеклянную, забеленную дверь больничного коридора, теперь улеглось настолько, что Рита уже могла разобраться в своих первых впечатлениях от свидания с Лилей.
Хотя Рита уже давно знала имя Лили, до сих пор она всегда мысленно называла ее «та девочка». Чувство отчужденности и пренебрежения, которое невольно возникает в человеке, когда кто-нибудь посторонний и непрошеный вторгается в его жизнь, не миновало и Риту. Оно не было острым; возможно, оно даже не было достаточно осознанным, но оно было. Сейчас от него не осталось и следа. Единое, острое и сильное чувство – жалость – заполнило Риту. Оттого ли, что Лиля так растрогалась и растерялась, оттого ли, что она выглядела совсем малышкой в этой большой высокой палате, оттого ли, что слишком широкий и слишком длинный халат делал ее совсем ребенком, оттого ли, что она смотрелась сейчас в крохотное зеркальце, приставленное к стакану, и причесывалась суетливо, поспешно и неумело, еще ли отчего-то, – Рита готова была кинуться к ней, обнять ее и сказать слова, каких никогда никому не говорила в жизни.
Когда Лиля, поднявшись, перевязала потуже пояс халата, запахнулась плотнее на груди и несмелой улыбкой дала понять, что она готова, Рита позвала Геннадия Сергеевича и Юрку. Булатник протянул Лиле два увесистых кулька:
– Тут мандарины, а тут ананас.
– Ананас прячьте немедленно, – заметила Рита. – Жорка покушался на него всю дорогу.
Лиля протянула Шику кульки:
– Пожалуйста!.. Прошу вас!.. Угощайтесь!..
Шик хотя и сделался алым, но, набравшись храбрости, вскинул на Лилю белые ресницы:
– И вы поддались на эту провокацию!
Все рассмеялись.
Рита предложила:
– Может быть, выйдем в коридор?
– Да, да, конечно, – согласилась Лиля.
В коридоре они заняли диванчик. Рита усадила Лилю между молодыми людьми. Ей самой места на диванчике не хватило. Она притащила стул и устроилась против Лили.
Жизнь везде жизнь, люди везде остаются людьми. И стимулы, в сущности, везде остаются те же – цель и надежда. Разве что в больнице они, эти стимулы, приобретают особенную конкретность. Человек хочет поправиться. Когда он прикован к постели, его ближайшая цель – встать, когда он начал ходить, его следующая задача – выписаться. В отделениях для больных легкими эти этапы, главным образом второй, подчас затягиваются на полгода и более. Но как бы то ни было, люди знают свои цели, и каждая, пусть даже пустяковая, победа доставляет им огромную радость. А коли есть радость, жизнь становится похожей на жизнь. Поглядишь со стороны и подумаешь: «Что ж, все в порядке».
Рита, Булатник и Шик делали открытия. В коридоре было оживленно, даже несколько шумно. Больные и посетители разговаривали, смеялись, как разговаривают и смеются люди в любом другом месте, угощались яблоками и мандаринами, играли в шахматы, в домино. Иногда слышались взрывы хохота, кое-где даже поднималась возня. Дежурный врач и медицинские сестры выступали не как милосердные ангелы, призванные укреплять сломленный дух несчастных больных, а как блюстители порядка и хотя бы сносной тишины.
Конечно, где-то в палатах скрывалось горе. Скрывалось оно и в глубине души многих из тех, кто смеялся и болтал сейчас о разных разностях в коридоре. Люди в массе своей не любят выставлять напоказ свои беды. Радость, да. Радостью человек не прочь похвастаться. И хорошо, что так.
Рита и ее друзья не замечали никаких признаков той хорошо замаскированной, потаенной стороны больничной жизни. Хотя они и подозревали, что она все таки есть, приподнятая атмосфера, царившая в коридоре, удивляла их. При этом они забывали, что и сами вовсю старались выглядеть веселой компанией. Забывая об этом, они не догадывались, что в других компаниях тоже не щадят усилий, чтобы поддерживать бодрый тон, и таким образом и создается она, общая атмосфера приподнятости и веселья.
Впрочем, в конце концов они действительно развеселились. Началось с того, что Булатник неудачно повернулся и латаный больничный халат жалобно затрещал у него под мышками. Инженер испуганно глянул по сторонам и пощупал под рукавом. Рита и Лиля расхохотались.
– Теперь уж не шевелитесь, Геннадий Сергеевич, – деликатно заметил Юрка.
– И мельче дышите, – добавила Рита.
– Да-а, – протянул Булатник, – халат явно рассчитан на малогабаритную фигуру.
– Ему еще повезло, – вставил Юрка. – Вот если бы Петр Яковлевич пришел!
Его слова покрыл новый взрыв смеха: всем живо представилась наряженная в коротенький халат саженная фигура Лихошерстнова.
– Жорка, а помнишь комбинезон? – воскликнула Рита.
– Еще бы!
Не заставляя себя ждать, Рита рассказала историю о комбинезоне. Строили деповский клуб. Рита верховодила среди девчат. Больше всех шумела, больше всех лазила по строительные лесам, больше всех пачкалась. Изодрала несколько пар чулок, привела в негодность свой синий рабочий халат и лыжные брюки. Не стерпела, явилась к Лихошерстнову и потребовала себе какую-нибудь спецодежду. Петр Яковлевич снял с вешалки собственный комбинезон. «Думаете, не возьму?» – взъелась Рита. И взяла. Оставила начальника депо без комбинезона. Пусть не дурачится, когда к нему по серьезному делу обращаются. Померяла в лаборатории – батюшки мои! Разрез комбинезона кончался у самых колен. Штанины, что мехи, гармошкой стояли. Все равно взяла его с собой на стройку. Надела, рукава и штанины подвернула в несколько слоев, подколола булавками. Как увидели ее ребята, с ног повалились.
– А помнишь, как я малярил? – загорелся новой историей Юрка.
– Расскажи, расскажи! – заранее смеясь, затормошила Рита.
Теперь уже Шик завладел вниманием Лили. Его история относилась к самому окончанию клубной эпопеи. Юрка, сын пермского маляра, успевший сызмальства перенять кое-какие навыки отцовской профессии, взялся побелить две комнаты, одну из которых теперь занимал комитет комсомола. Предварительно продемонстрировал свое искусство на небольшом участке стены. Получил высшую оценку. Оставшись один, развел мел – сразу на обе комнаты, сдобрил его мылом, всыпал ультрамарину. Для вящей крепости влил еще и клея. Помыл кисть, влез на козлы… Потолок получился полосатый, с бурым оттенком. Юрка не смутился: высохнет – сделается как снег. Принялся за стены. Пока белил одну, другую, потолок посветлел. Но лучше не стал. Каждый мазок смотрел на свой лад – хоть считай, сколько раз провел маляр кистью. «Сгладится, как подсохнет», – опять подумал Юрка, но уже без прежней уверенности. В соседнюю комнату перебрался с тяжелым сердцем. Тут, как на грех, в цехах закончилась смена. Ввалились ребята. Комната, с которой разделался Юрка, – первая от входа. Ребята, конечно, сразу в нее. Замерли на мгновение; Юрка за стеной тоже замер. И посыпалось: «Потрясающе!.. Бесподобно!.. Церковная роспись!.. Мозаика!.. Высший класс!.. Одно слово, братцы, – шик!» Юрка подхватил кисть и бежал через окно (благо прыгать невысоко – первый этаж). Потом выяснилось – переборщил по части мыла и клея. Белил заново, получилось.
Один Булатник ничего не рассказывал. Но ведь и молчать можно так, что всем приятно.
Встречу оборвал обед. Пришлось расставаться: после обеда мертвый час – все равно посетителей выставят. Впрочем, дольше – не всегда лучше. Пожалуй, именно тогда и хорошо прощаться, когда желание быть вместе не пошло на убыль ни у той, ни у другой стороны.
V
Захар Кондратьевич Городилов, младший брат Ивана Грозы, был в депо человеком малоприметным. Работал исправно, не ленился, но, что называется, с неба звезд не хватал. Один машинист любит скорости – так рванет по перегону, что только зажмуривайся, другому подавай состав поувесистей, третий отличится экономией топлива, четвертый – высоким межремонтным пробегом машины. Словом, в каждом своя изюминка. Захар же ни в чем выше среднего уровня не поднимался. Впрочем, он никому не завидовал, безвестностью не тяготился и полагал, что при своей малограмотности и без того здорово преуспел в жизни.
В личном деле Захара Кондратьевича против графы «образование» значилось – низшее. Несколько лет назад в депо набралось бы изрядное число таких машинистов. При случае где-нибудь в «брехаловке» проезжались на собственный счет:
– Образование – семилетка на двоих.
– Три класса, четвертый коридор.
Но когда в пятидесятых годах на транспорте четко определилась линия на замену паровозов электровозами и тепловозами, когда в депо почувствовали, что не вечно висеть над Крутоярском-вторым угольному дымочку, машинисты потянулись в вечернюю школу. Кто с охотой, а кто и поневоле. Понимали: коли не собираешься сойти с главного хода жизни – учись. Без образования, хотя бы семилетнего, на электровозы или тепловозы не пустят, даже на курсы переквалификации не зачислят.
Захар Кондратьевич в школу не записался: не то чтобы проглядел он поход своих почтенных сверстников в науку, а как-то недооценил, недоосмыслил его. Только что отстроился. Дом, в котором жил до сих пор, поменьше, похудее, продал. Удачно купил корову; свинью и прежде держал. На новой, завидной просторной усадьбе развел огород, заложил сад. В магазин только и ходил что за хлебом, сахаром да чаем – остальное свое. Вино и то покупать не надо – жена бражку варила, не уступит шампанскому: и сладкая, и хмельная, и шипучести вдоволь.
Детство Захара Кондратьевича было голодное, нищее – сиротами с братом остались; юность трудная – по деревням колодцы рыл. В тридцатых годах вслед за братом определился на транспорт. Начал чистильщиком кочегарных канав. Едва выбился в помощники машиниста – война. Лишь в последние годы и зажил в свое удовольствие.
В тот день, когда сирена первого тепловоза прозвучала над Лошкарями, Захар Кондратьевич в городе купил ослика. От парома до поселка тащился с ним на «своих двоих». Добрался до поселка, уже смеркалось. Все-таки пошел не улицей, а задами. Захар Кондратьевич жил в дальнем краю Новых Лошкарей. Усадьба его была самая последняя на склоне той горы, по березовому подолу которой рассыпались дома поселка.
Только взялся за ворота, услышал окрик:
– Эй, Захар, погоди маленько!
Обернулся. Дорогу переходил сосед. Да не один, с другом – оба машинисты.
– Откуда это ты привел?
– Купил.
– Купил?!
Друзья схватились за животы.
– Ну и покупка!
– Да зачем он тебе?
Захар многозначительно повел маленькой, птичьей головой:
– Еще как сгодится… Навоз возить, сено… Мало ли…
– Собственный грузовой транспорт, значит. Машина «рено», имеет две части: «тпру» и «но».
– Техника атомного века.
Друзья опять принялись хохотать.
– Ладно вам ржать-то! – Обиженный Захар Кондратьевич толкнул ворота.
Сосед задержал его.
– Ступай-ка, Захар, побыстрее в депо. Там есть штука поинтереснее твоей.
– А что?
– Тепловоз.
– Врешь!
Сосед посерьезнел.
– Нет, Захар Кондратьевич, не вру.
Это было как гром среди ясного неба. А ведь знал, что ожидались в депо тепловозы, ведь видел, как уезжали машинисты на курсы переподготовки. Знал, видел и отмахивался – как-нибудь обойдется.
Через несколько дней вызвали его к Лихошерстнову.
– Принимай, Захар Кондратьевич, сорок седьмую у Кряжева, – сказал начальник депо. – Ставим тебя на ней старшим. Не подкачай. Сам понимаешь, какая машина.
На сорок седьмую, да еще старшим! Казалось, обалдеть бы от радости, а тут, наоборот, тяжелее сделалось на душе. Чувствовал Захар: внезапно свалившиеся на него почести эти лишь подтверждали близость иных, горьких перемен в его судьбе.