355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 10)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)

Навстречу им, торопливый и озабоченный, шел начальник станции. Шик одернул полы шерстяного синего кителя, приосанился и, поравнявшись с начальником станции, лихо, с видимым удовольствием приложил руку к блестящему козырьку новенькой форменной фуражки.

Они свернули по тропе в сторону поселка.

– Ты сердишься, да? – спросил Шик.

Хисун рассмеялся и тряхнул юношу за плечи:

– Эх, Юрка, друг, ничего ты не понимаешь.

– Нет, я понимаю. Конечно, все сразу нельзя, но ты старайся!.. А я рад, что ты не обиделся.

Тропка выбежала к первому палисаднику.

– Слушай, – сказал Хисун, – айда в лес, погуляем. Я жену возьму, пацана.

– Айда, – согласился Юрка. И тотчас же добавил хитренько: – Только вот этого, – он неловко, неумело щелкнул по воротнику кителя, – чтобы ни-ни. Идет?

– Идет, зараза, – ухмыльнулся Хисун.

На улице Ухтомского кочегар поспешил вперед, чтобы забрать своих. Когда Шик приблизился к той калитке, в которую свернул Хисун, из нее быстро вышла библиотекарша депо Лиля Оленева. Углубленная в свои мысли, девушка дожевывала что-то. В одной руке у нее был почтовый конверт, кончиками пальцев другой руки она торопливо вытирала губы. «Пообедать прибегала», – подумал Юрка. Почтительно приложив руку к козырьку, он громко поздоровался. Лиля хотела ответить ему, но сделала слишком большой глоток и поперхнулась. Так и не успев ничего сказать, она пронеслась мимо, показав Юрке смеющиеся глаза.

Делая вид, что его привлекло что-то на противоположной стороне улицы, Юрка украдкой посматривал вслед Лиле. На первом же углу девушка свернула.

III

«Светочка, здравствуй!

Ну что, права я оказалась или нет? Помнишь: «Красная звезда – чур, мое слово навсегда». Вот тебя и приняли. Да разве бы они посмели не принять такую умницу.

Когда я здесь, в Лошкарях, пытаюсь представить себе твои Ленинские горы, твой университет, они кажутся мне чем-то страшно высоким, выше любых вершин мира, выше облаков. И все вы там парите как орлы над землей.

Но я тоже взлечу. Непременно. Один человек так и сказал мне: «Взмахните крылышками – и в полет».

Признаюсь тебе, это Соболь сказал, помнишь, тот инженер, наш сосед по дому.

Вижу, как ты хмуришь свой умный лоб: «С чего это она так часто о нем пишет?» Ох, не знаю, Светка, сама еще ничегошеньки не знаю.

 
Если не вижу тебя – я не плачу,
Разума, встретив тебя, не утрачу;
Все ж, если долго тебя не встречаю,
Жажду чего-то, о чем-то скучаю
И вопрошаю себя без ответа:
Дружба ли это? Любовь ли это?
 

Вот тебе точное выражение моего состояния. А может быть, оно и не такое. Вообще я глупая дурочка, и в голове у меня февраль. В феврале всегда ветры дуют, метет и творится всякая неразбериха.

Впрочем, никакая это, конечно, не любовь. Просто пришло на ум замечательное стихотворение.

Давай лучше поболтаем о чем-нибудь постороннем – о книгах, о погоде или о нашей Лисвешурке. Кстати, знаешь, чье стихотворение я процитировала? Мицкевича. Я случайно натолкнулась в своей библиотеке на томик Мицкевича, и теперь без ума от него.

Лисвешурка наша, оказывается, впадает в настоящую речку. Ее зовут Сарабаиха. Правда, смешное название? Так и представляется какая-нибудь сварливая толстая тетка. А на самом деле луговая речка. Прехорошенькая. Но Лисвешурка еще лучше. Журчит себе чуть слышно. Знаешь, она такая прозрачная, что на дне каждая крупиночка видна. Даже когда я смотрю просто на землю, я не различаю всего так хорошо, как на дне нашей Лисвешурки.

Каждое воскресенье утром я бегу к моим сорока восьми красавицам. Не подумай, что они подурнели, осыпались. Нет, только наряд сменили. И все равно они лучше, чем другие деревья. Летом их зелень была самой яркой, а теперь их золото тоже самое яркое. Мои березки не любят тусклых расцветок. Я еще в августе заметила: липы и разные там осины с приближением осени мрачнеют, блекнут, но все цепляются за свой зеленый цвет. Пытаются молодиться, а выходит печальное зрелище. То ли дело березки. Они словно говорят всем своим видом: «Осень так осень. Мы и осенью будем радовать глаз человеческий». Никаких тусклых оттенков. По зеленому сразу выступает ярко-желтое. Зелень и золото.

Сейчас зелени почти нет, одно золото.

Представляю, как ты сердишься, читая эти строки. Друг мой, дорогой, заботливый друг мой, не могу же я только то и делать, что сидеть с утра до ночи над учебниками. Ты же знаешь, какая я фантазерка.

И настроение такое, что учебники из рук валятся…

Но ты не думай, я занимаюсь. Только вот одна беда – еще не решила, в какой институт готовиться. А ведь это важно определить уже сейчас. Правда? Хочется чего-то необыкновенного, героического. Знаешь, кругом о спутниках говорят, о будущих ракетах на Луну, и я уже представляю, что лечу в космический рейс. Еще никто не летал, мой рейс самый первый в мире, потому что я какой-то выдающийся конструктор или ученый, в общем специалист по космосу. И вот я надеваю фантастический костюм, проверяю всякие рычаги, даю команду…

Ты смеешься, да? Смейся, смейся, а я все равно счастливая.

Знал бы Соболь, какая я фантазерка. Когда мы разговариваем с ним, я кажусь себе такой глупой и все молчу.

А он тоже мечтает: как вырвется из Лошкарей, как покажет себя на больших делах, когда станет начальником по дороге, как потом его переведут в Москву. Он все наперед знает, не то что я. И вообще мои мечты в сравнении с его мечтами, наверное, глупость и детство.

Как быстро-быстро вдруг побежали дни. Я, наверное, и оглянуться не успею, как пролетят и осень и зима. А весной уже начнутся сборы в путь. Жалко будет расставаться с моими березками и моей Лисвешуркой. Но больше всего мамочку жалко. У нас с ней опять все хорошо. Я, оказывается, нафантазировала бог знает что про нее и про того Добрынина, написала тебе всякую ересь.

Между прочим, у нас в депо 26 Добрыниных. Соболь шутит – две чертовы дюжины.

А Городиловых в депо, оказывается, двое. Братья. Наш сосед по дому – старший из них, важный такой дядька, хотя ростом чуть повыше меня. Страшно любит красоваться своими наградами. Я тебе, кажется, писала. У него даже орден есть. Мама сказала, что орден ему дали за выслугу лет. Оказывается, на транспорте всех, кто долго служит, орденами награждают. Странное правило. Человек, может, ничем не отличился, просто служил себе и служил, а ему орден. Будто зарплаты мало. По-моему, уж если награждать, так героев.

Я показала мамочке мой уголок сорока восьми красавиц. Однажды мы целое воскресенье пробыли там. Так чудесно провели время. Вспоминали нашу жизнь в Крутоярске, много говорили о папе, пытались заглянуть в будущее. У меня замечательная мамочка – все понимает.

Наверное, я все-таки покажу Соболю мой уголок, пока стоит хорошая погода.

Закругляюсь, Светочка. Перечитала сейчас свое письмо – до чего же пустое и глупое. Ни одной мысли, просто совестно перед тобой. Ты у меня совершенно необыкновенное существо, а я глупая… но счастливая.

Ну, до свидания, мой дорогой ученый. Привет тебе от мамочки. Привет от березок и Лисвешурки.

Мама вспомнила, что когда-то, совсем давно, еще до школы, мне удалось сочинить такой экспромт:

 
Я поймала трех волков
И четырех собаков.
 

Не правда ли, выдающееся произведение?

Пиши, не скупись на бумагу!

Сто один раз целую,

                       твоя Лиля».

IV

Хотя в депо Добрынина звали «богом малой механизации», хотя не было цеха, в котором не нашлось бы какое-нибудь поворотное, подъемное или иное транспортировочное приспособление, сделанное, а часто и придуманное Максимом Харитоновичем, хотя ему, как слесарю по ремонту оборудования, доводилось в течение одного дня поработать в нескольких местах, хотя он принадлежал всему депо и каждый участок мог при нужде рассчитывать на его помощь, его руки, – у Добрынина был в депо свой берег, к которому его тянуло и где его прежде всего и искали, если он срочно зачем-нибудь требовался. Таким берегом был цех теплой промывки паровозов, вернее, промывки паровозных котлов, или, как его коротко именовали в депо, промывка. Особенно любил Добрынин помещение, в котором сосредоточивалась главная техника промывки – теплообменники, насосы, моторы. Помещение это, одинаковое по высоте и по ширине – точный куб, почти наполовину перекрывалось металлической террасой. На террасе стояли шкафы для инструмента, запасных приборов, технической документации и два столика – один принадлежал мастеру цеха промывки инженеру Булатнику, а другой был закреплен за Добрыниным.

Техника размещалась внизу: четыре теплообменника – вместительные цилиндрической формы устройства, в которых взятая от ремонтируемых паровозов горячая вода, циркулируя, подогревала холодную воду; около каждого теплообменника – насос и мотор. По стенам тянулось множество труб разного калибра.

Когда-то каждый из агрегатов – мотор, насос и теплообменник – представлял собою изолированную систему, которая обслуживала один паровоз. Четыре системы – четыре паровоза. Но если выходил из строя какой-нибудь из насосов, на промывку могли стать уже не четыре, а только три паровоза.

Добрынин и Булатник объединили все четыре системы. Теперь уж в случае порчи одного насоса остальные три брали на себя его нагрузку и продолжали обслуживать четыре паровоза.

Во время этого переустройства Максим Харитонович схватил воспаление легких. Торопились – арматуру и разные материалы вносили в окно. По цеху гуляли злые сквозняки: работы велись поздней осенью, а времянка, сделанная Добрыниным и Булатником взамен основных систем, отчаянно парила. Шар и холод. Даже богатырь Геша Булатник ходил простуженный, с красным носом и слезившимися глазами.

В депо Крутоярск-второй Булатника перевели из отделения. В отделении у него не ладилось. Впрочем, и в депо он начал было не лучше. Лихошерстнов ворчал:

– Витает в облаках. Бродит по цехам, обо все спотыкается. Блаженненький какой-то. Недотепа.

Лихошерстнов сплавил бы Гену в какое-нибудь другое депо, если бы его заново не открыл вдруг Добрынин, решив привлечь молодого инженера к осуществлению своей давнишней идеи – перестройке насосной системы на промывке. Мысли Максима Харитоновича нашли блестящее оформление в оригинальных инженерных и конструкторских расчетах Булатника. После этой удачи от Гены посыпались предложения одно интереснее другого. Он прослыл деповским Эдисоном, и теперь Лихошерстнов не только не помышлял избавиться от «недотепы», а побаивался, как бы его не «уворовала» какая-нибудь научная или проектная организация.

В цехе было покойно и чисто. Ровно гудели моторы, пощелкивали стрелки измерительных приборов.

Булатник стоял, взявшись за перила террасы. Ему всегда нравилось стоять здесь на возвышении – обхватывать ладонями шершавое круглое железо перил, чувствовать руками и всем телом, как чуть-чуть дрожит под тобой легкое металлическое сооружение, нависшее над цехом, и смотреть на спокойно гудящие внизу агрегаты. В обстановке цеха Булатнику чудилось что-то романтическое, может быть схожее с обстановкой на корабле.

Внизу у одного из насосов крутился Добрынин. Он выключил насос из общей системы и собирался покопаться в нем. «Стучит», – сказал Максим Харитонович Булатнику еще утром, когда забежал в цех, чтобы оставить пиджак. Гена не замечал за машиной никаких ненормальностей, но возражать не стал – Добрынину он верил больше, чем себе.

В последнее время Добрынин работал с каким-то неистовым усердием. Едва закончив одно дело, искал другое. Перерыв был ему в тягость.

Разбирая насос, слесарь то приседал на корточки, то опускался на колени. Сверху, с мостика, инженер видел то лишь одну его согнутую спину, обтянутую побуревшей гимнастеркой, то четкий прямой пробор рыжеватых волос, то повернувшееся вдруг в профиль узкое большеносое лицо.

И все-таки он был не такой, как всегда. Ни с того ни с сего оторвется вдруг от дела и уставит куда-нибудь в сторону задумчивый, невидящий взгляд.

За спиной Булатника зазвонил телефон. Гена отошел от перил и взял трубку.

– Добрынин там? – спросил голос Овинского.

– Да, – ответил инженер.

– Попросите его, пожалуйста, зайти в партбюро.

Гена спустился по винтовой лестнице и, пересиливая шум агрегатов, сказал Добрынину о звонке.

Слесарь рассеянно кивнул, но продолжал, ловко выворачивая руку, освобождать крепления насоса. Казалось, он недопонял то, что ему сообщили. Наконец, покосившись на Булатника, положил гаечный ключ. Взяв клок ветоши, принялся вытирать коричневые от загара и машинного масла руки. Рукава его гимнастерки были закатаны до локтей, и Булатник, любивший все сильное и крепкое, с удовольствием смотрел на его развитые, жилистые, широкие в ладонях руки.

– Что ему так загорелось? – недовольно спросил Добрынин.

Инженер пожал плечами. Слесарь с сожалением глянул на вскрытый корпус насоса и, как всегда, быстро пошел из цеха.

Неприязнь Добрынина к Овинскому, зародившаяся еще в тот день, когда секретарь партбюро велел снять карикатуру на Соболя, усилилась после случая в Затонье. Максим Харитонович считал, что Овинский обязан был тогда позвонить либо в управление дороги, либо в транспортный отдел обкома партии и отстоять «миллионный» рейс. «Кишка тонка в драку идти», – определил он.

Добрынин знал, что Овинский ездил в Затонье по поводу столовой, но после его «кавалерийского наскока» – так Добрынин назвал поездку секретаря партбюро в Затонье – там почти ничего не изменилось. Правда, Затоньевский горторг выделил кое-что из своих фондов, но это мало почувствовалось. Паровозники посмеивались – поперхнулся наш секретарь «козьей ножкой».

И то, что новый секретарь за многое брался, но ничего не доводил до конца, и то, что он по-прежнему был какой-то замкнутый, ни с кем не сходился близко, и даже то, что в Крутоярске-втором он жил в общежитии, не претендуя на квартиру в новом, только что отстроенном доме, наводило Добрынина на мысль, что Овинский устроился в депо временно, до получения какого-то места в городе, и что ему здесь все глубоко безразлично.

При Ткачуке Максим Харитонович забегал в партбюро по нескольку раз в день, теперь же старался больше обходиться телефоном.

…Два письма, дополненные препроводиловками, одно – райкомовской, другое – отделенческой, лежали перед Овинский.

Хотя от письма Ивана Грозы за версту разило злопыхательством, хотя было ясно, что он сводил счеты с редактором стенной газеты, письмо не оказалось простой кляузой. Выяснилось, что Добрынин действительно куда-то отправил жену и что его действительно часто видели с бухгалтером Оленевой. О жене Добрынина в депо отзывались по-разному – кто с участием, а кто с каким-то брезгливым состраданием. Только Лихошерстнов брякнул без обиняков:

– Дрянь баба.

Это не помешало, однако, Овинскому возмутиться Добрыниным. Виктору Николаевичу было тем легче возмущаться, тем легче идти по пути строгих, прямолинейных суждений, что он хорошо чувствовал нерасположение к себе Добрынина и платил ему тем же.

Кроме того, Овинский всегда считал, что тех, кто изменяет долгу перед семьей, надо карать беспощадно. При этом по молодости лет он осуждал без разбора.

Второе письмо – то, что Овинский получил от Инкина, – было написано самим Добрыниным и обращено к начальнику отделения. В нем говорилось следующее:

«В стенную ежедневную газету «Локомотив» паровозного депо Крутоярск-второй поступил ряд жалоб на отсутствие гибкометаллических рукавов, которые лимитируют выполнение взятых социалистических обязательств цехом промывочного ремонта. К тому же в агрегатной теплой промывке нет термометров для наблюдения технологического процесса при циркуляции и промывке котлов, то есть надо иметь 9 термометров, а имеется только 2.

Редколлегия «Локомотива», проверив данные факты, вынуждена сообщить о них руководству отделения и просит о принятии срочных мер.

Редактор ежедневной стенной газеты «Локомотив» паровозного депо Крутоярск-второй М. Добрынин».

Ответ, написанный Инкиным наискось листа, гласил:

«Тов. Добрынин, гибкометаллические рукава и термометры отправлены в депо».

Слова были выведены четко, старательно – с уважением к человеку, которому они адресовались.

Добрынин поздоровался кивком и сел, сосредоточенно вытирая руки ветошью. Виктор Николаевич протянул письмо, которое редактор посылал начальнику отделения. Добрынин пробежал написанную Инкиным фразу и произнес с живостью:

– Проверим.

Он позвонил в кладовую. Выслушав ответ, тотчас же вызвал по телефону мастера цеха промывки:

– Гена, можешь получить в кладовой рукава и термометры. Оперативность, маш-кураш! Знай силу печати.

Виктор Николаевич взял второе письмо.

– А теперь… теперь вот это…

Максим Харитонович прочел сначала препроводиловку, в которой сжато излагалась суть заявления. Отогнув препроводиловку, положил письмо на стол и принялся читать его.

За стеной, в бухгалтерии, стучали счетами и арифмометрами. Где-то неподалеку стоял, отдуваясь, паровоз, и каждый медлительный, усталый выдох его прокатывался через весь коридор конторы.

Добрынин сидел перед Овинским, боком к нему. Он ссутулился, сильно наклонил узкое носатое лицо. В Овинском поднялся гнев. Казалось невероятным, диким, что этот пожилой, семейный человек волочится за женщинами, одерживает какие-то победы…

– Что ж вы молчите? Объясните, пожалуйста! – холодно произнес Виктор Николаевич.

Добрынин провел ветошью по расправленной ладони. Со стороны казалось, что он напряженно обдумывает что-то. На самом деле он ничего не обдумывал. В голове Максима Харитоновича беспорядочно и произвольно вспыхивали и проплывали какие-то обрывки мыслей, а перед глазами вставали то Городилов, то Люба, то жена, то дочь Рита. Потом он увидел вдруг свою разжатую руку – глубокие замысловатые борозды в черствой маслянистой коже ладони, множество мелких трещинок, покрывших край ее, желтые, словно косточки, мозоли, дружно выпирающие перед пальцами и на пальцах. Потом – когда секретарь партбюро сказал: «Объясните, пожалуйста!» – Добрынину представилось лицо Овинского, холодное, каменно-жесткое и молодое… «Что он поймет?» – будто со стороны пришла в голову мысль. Пришла и укрепилась: «Что он поймет?»

Добрынин поднялся.

– Не хотите разговаривать? – оторопело произнес Овинский.

– Лишнее это.

– То есть как лишнее?

Добрынин смолчал.

– Учтите, у коммуниста нет ничего такого, что не должна знать партийная организация. Вам все равно придется держать ответ.

Добрынин смолчал.

– Не рассчитывайте на вашу дружбу с Лихошерстновым.

– Я ни на что не рассчитываю.

Вечером Добрынин ждал Любовь Андреевну. Бухгалтерия заканчивала работу на час позднее цехов.

Оленева была членом редколлегии стенной газеты, одним из шести дежурных редакторов, ответственных за выпуск номеров. Шесть рабочих дней недели – шесть редакторов. У каждого свой день. Но прежде Любовь Андреевна много чаще, чем раз в неделю, бывала в комнате редколлегии. Теперь же она приходила только в «свой» день. Избегая встретиться взглядом с Максимом, садилась за машинку. При этом она всегда делала одно и то же плавное, удивительно опрятное, мягкое движение обеими руками вдоль ног – оправляла юбку, чтоб не мялась. Столик, на котором стояла машинка, и стул, на который садилась Люба, перегораживали узенькую комнату. Максим мог стоять лишь сбоку, мог видеть лишь профиль Любы. Но и кончив печатать, она старалась держаться только боком к Добрынину. Справившись с номером газеты, поспешно прощалась.

Сегодня была ее очередь выпускать газету, но она почему-то задержалась в бухгалтерии.

Вечерело. В комнате заметно посвежело. Эта часть здания смотрела на север, и щедрое на свет, но скупое на тепло солнце не прогревало ее за короткий осенний день. От высокой капитальной стены, нависшей над узким пространством комнаты, веяло влажным запахом извести. Стену с неделю назад побелили, но она еще не просохла.

Добрынину было зябко. Впервые комната редколлегии утратила для него свою домашность. Ее нелепая высота давила. Предметы неприятно холодили руки, пальцы ощущали жесткие крупинки копоти.

Достав из старого, покосившегося шкафа папку с надписью «Действенность», Добрынин наколол на острые концы скоросшивателя свое письмо о рукавах и термометрах. Замкнув скоросшиватель, начал бездумно перелистывать наколотые прежде листки: копии приказов начальника депо, выписки из решений партбюро и месткома, ответы из отделения…

Задребезжал телефон. Звонила Оленева.

– Максим Харитонович, завтра получка, я задерживаюсь. Познакомьтесь, пожалуйста, с материалами номера. Они там, у вас… Я освобожусь попозже и одна все доделаю.

Ему почудилось, что она подчеркнула – «одна». И все же он сказал:

– Я подожду вас.

Она поспешно возразила:

– Нет, нет… Я могу надолго задержаться. Не надо, не ждите!

Он ответил тихо:

– Как хотите.

Положив трубку, произнес с горечью: «Так, понятно!»

Накрытые металлической линейкой заметки лежали стопочкой возле машинки. «Так, понятно!» – еще раз прошептал Добрынин и принялся читать.

Передовую написал главный бухгалтер депо Савич. Она называлась «Экономический эффект сквозных рейсов». Написана статья была по-бухгалтерски суховато, но очень старательно – как и все, что делал главный бухгалтер депо, человек необыкновенно работящий и усидчивый. Максим Харитонович вычеркнул лишние цифры и вернулся к заголовку. «Звонче, звонче надо сказать, – подумал он. – Звонче и проще!» Зачеркнул заголовок и быстро, размашисто написал новый: «Новаторский почин Кряжева даст 60 тыс. р. экономии в месяц». Положил листок рядом с машинкой, углубился в следующую заметку…

Закончив, он запер комнату на висячий замочек. Миновал безлюдный, притихший после первой смены механический цех и вышел из главного здания депо.

На деповских путях жизнь текла своим обычным, не меняющимся ни вечером, ни ночью порядком. То тут, то там неторопливо передвигались или стояли, посапывая, паровозы. Люди возле них были мало заметны, и казалось, что огромные, неповоротливые машины хозяйничают сами. Одни пришли сюда, чтобы экипироваться и почиститься после рейса, другие – чтобы исправить или проверить что-нибудь у себя, третьи – чтобы встать на промывку, а то и на подъемочный ремонт, четвертые просто ожидали, когда выяснится, в какую сторону и когда предстоит отправиться в путь. Перемещались осторожно, словно оглядываясь по сторонам, чтобы не заступить случайно друг другу дорогу. Сдержанно двигали могучими рычагами, обдавали пути горячим дыханием.

Где-то за депо садилось солнце, и паровозный дымок, клочьями плывущий к станции, окрашивался закатным светом.

Сбоку молчаливо смотрело на депо низенькое здание конторы. За свинцово-серыми стеклами ничего нельзя было различить. Но Добрынин знал: возле второго от угла окна – стол Оленевой.

Он подумал вдруг: «Что, если вызвать ее?» Ему стало жарко, но неожиданная мысль оформилась в решение. «Да, вызвать и заставить объяснить, что с ней происходит».

У здания конторы было два входа: со стороны клуба и со стороны дежурки. На крыльце дежурки кучкой стояли машинисты; размахивая руками, азартно толковал о чем-то низенький и худощавый Иван Гроза; рядом кивал маленькой, как у птицы, головой младший брат его, долговязый Захар. «Пусть видят», – с ожесточением подумал Максим и заставил себя идти к тому входу, что был со стороны дежурки.

К Любови Андреевне только что забегала дочь. У Лили не было никакого особого дела к матери, забегала просто так – глянуть на мать, приласкаться и поболтать немножко. Они пошептались о разных пустяках, тихонько посмеялись чему-то такому, что, в сущности, и не было смешным, но смешило их. Прошептав свое «пока!», Лиля незаметно для сидящих в комнате прижалась на мгновение щекой к щеке Любови Андреевны.

У двери она задержалась чуть-чуть, чтобы еще раз улыбнуться матери. Любовь Андреевна охватила взглядом ее худенькую, подвижную фигурку. Ей показалось, что лицо у Лили слишком бледненькое, что и шея слишком тонка, и плечи остренькие, и вся она не то чтобы болезненная, а какая-то по-детски хрупкая, беспомощная, беззащитная. Как это часто случалось с Любовью Андреевной, в ней словно перевернулось вдруг что-то, словно открылись какие-то шлюзы, и горячая волна нежности и жалости к дочери до краев затопила ее.

Вытерев платком повлажневшие глаза, Оленева вернулась к ведомости зарплаты и защелкала счетами. Но мысли о дочери не покидали ее. Она вспомнила о планах Лили поехать учиться в чужой, далекий город. У нее защемило сердце, стало до тошноты тревожно. «Поеду с ней, – решила она, отщелкивая костяшками цифру за цифрой. – Лишнее продам. Комнату снимем за городом – обойдется дешевле. В крайнем случае возьму совместительство…»

Любовь Андреевна не в первый раз приходила к этому решению и уже считала его окончательным. И все-таки, возвращаясь к нему мыслями, она снова и снова убеждала себя, как будто боялась, что в последний момент у нее не хватит сил и твердости осуществить его.

Когда Добрынин тронул Любовь Андреевну за плечо, она усиленно работала счетами, наверстывая упущенное за время свидания с дочерью.

– Можно вас на минуточку? – попросил он.

Оленева поднялась в замешательстве.

На крылечке, что было со стороны клуба, она остановилась, но Максим глянул на нее с мольбой и двинулся дальше.

Шлаковая дорожка вывела их в сквер, разбитый вокруг клуба. Держась поодаль друг от друга, они пошли по аллейке. Сухая трава, окаймлявшая тропу, цеплялась за их ноги и шуршала.

– Вы знаете, что сделал Городилов? – начал Добрынин.

Она не знала.

– Опять что-нибудь против Кряжева?

Он замялся.

– Не совсем… Впрочем, ерунда.

Она не стала расспрашивать дальше и вообще не придала никакого значения вопросу о Городилове. Сильнее стянув впереди накинутую на плечи шерстяную кофточку, ждала другого вопроса, другого разговора. Ее знобило.

Вот и пришел он, решающий момент, которого она и страшилась и желала, который оттягивала, цепляясь за любой повод, хотя и понимала всю бессмысленность этой оттяжки. Сейчас, мучаясь тем, что Максим вызвал ее и что им придется объясняться у всех на виду (возможно, даже на виду у Лили), она все-таки была благодарна ему за его нетерпение и решимость. В конце концов, чем раньше, тем лучше. Надо только проявить твердость. Сейчас важнее всего твердость. Прямо объяснить что и как. Быть твердой, сказать все и проститься. Хорошо, что есть основание спешить, хорошо, что ждет работа.

– Как же так… – произнес Добрынин, глядя себе под ноги, – …как же так, Люба?

Она ответила сразу, не хитря, не делая вида, что не понимает его:

– У меня дочь.

– У нее своя жизнь.

– О-о, до своей жизни ей еще далеко.

– Но вы сами говорили, что на будущий год Лиля уедет в институт. Значит, не так уж далеко. Ведь не так уж далеко, Люба?

Она долго не отвечала. Сухость перехватила горло. «Сказать или не сказать? А почему не сказать, раз это уже решено? Решено же!»

– Я уеду тоже… – произнесла она.

Он вскинул непонимающее, испуганное лицо:

– То есть как?.. Зачем?

– Уеду вместе с Лилией, Максим Харитонович.

Она выдержала его взгляд. У нее было такое ощущение, как будто она взлетела куда-то и все самое страшное, трудное осталось внизу, далеко-далеко. На душе было легко, пусто.

– Я не могу пустить ее одну, – объяснила она, прислушиваясь к своему удивительно спокойному голосу. – Лиля еще ребенок. Наконец, вы знаете, какое у нее здоровье… Но даже если бы мы и не собирались никуда ехать, ничего бы не изменилось… Будем жить для детей, Максим Харитонович. – Остановившись и заставив себя улыбнуться, она закончила: – Мне пора. Чего доброго, задержу зарплату – придется на себя заметку писать.

Он проводил ее до конторы.

Через Старые Лошкари проходила заезженная немощеная дорога. Была она старая, старше самого селения. В давности тарахтели по ней подводы, бегущие к городу. Теперь ее уминали разухабистые грузовики. Когда же наступала распутица, вязкую колею рубили гусеницами тракторы-тягачи. Подводы, грузовики, тракторы все глубже вгоняли дорогу в податливую землю. Буграстым, с рваными краями желобом легла она по единственной, кривой и длинной улице Старых Лошкарей, рассекла селение вдоль на две схожие половинки.

Добрынин задержался у первого дома селения. Со стороны Новых Лошкарей приближалась автомашина. Она неярко посвечивала одной зажженной фарой в ранних сумерках, сзади отваливался на обочину хвост пыли. Поравнявшись с Максимом Харитоновичем, машина с лету попала в выбоину. Вскинулся и присел кузов. Из-за борта выпрыгнул кирпич. Шлепнулся на дорогу – не раскололся, упал в пыль, что в пушок.

Пересекая дорогу, Добрынин подобрал кирпич. Сделал это механически, не думая. Пройдя несколько домов и оказавшись около своих ворот, ощутил вдруг в руке тяжесть кирпича. Усмехнулся горько и повернул щеколду тесовой калитки.

Во дворе, возле сарая, накрытые кусками толя были сложены обрезки бревен, доски и штабель кирпичей, большей частью битых, почерневших, – остались после перекладки печи. Максим Харитонович сунул туда свою находку.

За домом невидимая отцу Рита заводила мотоцикл. Мотор оглушительно затрещал и замер, опять затрещал и опять замер… Наконец Рита справилась с зажиганием. Мотор свирепо взревел, но затем, урезонившись, застрекотал ровно, миролюбиво.

Рита показалась из-за угла. Она сидела на мотоцикле по-мужски ухватисто, ладно. Статная фигура словно приросла к машине. Рита сияла, предвкушая удовольствие езды.

Проезжая мимо отца, она помахала ему. Но у ворот, заглушив мотор, соскочила с мотоцикла. Что-то не понравилось ей в отце, и она вернулась.

– Ты нездоров, папа?

Высокая, видная собой, она догнала отца ростом, но лицо у нее было пухленькое, розовое – Рите едва исполнилось восемнадцать.

Максим Харитонович выпрямился и ответил, бодрясь:

– С чего ты взяла? Устал просто… Ты куда?

– В общежитие. К Геннадию Сергеевичу, поконсультироваться.

– Ну, ну, – поощрительно произнес Добрынин, а сам никак не мог вспомнить, кто же это такой Геннадий Сергеевич. Наконец сообразил: «Ах да, это же Гена».

Рита заочно училась в железнодорожном техникуме. Сначала поступила на факультет, выпускающий техников-лаборантов локомотивного хозяйства. Поступила туда по совету начальницы деповской лаборатории, той самой лаборатории, в которой и работала Рита. Начальница, женщина уже пожилая, готовила себе замену. Но нынешней осенью Рита заставила начальницу, да и не только ее, ахнуть от изумления, объявив, что перевелась на тепловозный факультет. Отцу сказала не моргнув глазом:

– Ты сам всегда утверждал, что я по ошибке девчонкой родилась. Вот и буду помощником машиниста на тепловозе. А с пробирками пускай старушки возятся.

Максим Харитонович развел руками, но перечить не стал.

…Легко поверив отцу, успокоенная Рита подбежала к мотоциклу и завела его. Пересиливая треск и рев машины, крикнула:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю