Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)
I
Город стоял высоко – над крутым скатом берега. Оттого и название ему дали Крутоярск. Железная дорога проходила пониже, ближе к воде. Терраса железнодорожного полотна, устремляясь вдоль реки, опоясывала берег примерно посредине его откоса.
В нынешние времена река поумерила силу, но в старину случалось, что вешние воды подкатывались к самой колее и вылизывали балласт из-под шпал.
Городская станция Крутоярск-первый находилась, разумеется, тут же, внизу, и, зажатая между рекой и горой, не могла расширяться. А город – как и все города Урала, заводской, рабочий, дающий металл и машины, – все шел да шел в рост. Когда-то только и было в нем славы что пристань да толстостенные купеческие лабазы. Теперь на добрых два десятка километров вымахнул он вдоль реки свои концы. Только станция оставалась прежней и не годилась Крутоярску, как детская туфелька юноше-здоровяку. Оттого-то и возник за рекой Крутоярск-второй.
Поезд, которым Овинский ехал в Затонье – пункт оборота деповских паровозов, шел через Крутоярск. После остановки на городской станции сосед Овинского по купе снова улегся спать, и, чтобы не мешать ему, Виктор Николаевич вышел в коридор.
Паровоз ходко тащил вагоны берегом, оглашая реку свистками и бросая дым на расположенные ниже железнодорожного полотна склады, погрузо-разгрузочные площадки, на дебаркадеры, пароходы, баржи и плоты. Было около семи утра, река еще выглядела сонной, но берег уже оживился в преддверии трудового дня.
Город был по другую сторону вагона, на горе; Виктор Николаевич не мог видеть его, но по причалам и береговым постройкам точно определял, против какой улицы или какого моста городской набережной сейчас проезжал вагон.
Показалась спортивная водная станция. В рамке деревянных крашеных мостков поблескивала неподвижная белесая вырезка воды, и пустынная трехъярусная вышка, как в зеркало, смотрелась в нее. Водная станция означала, что там, вверху, на берегу начался сад. А за садом, стоит лишь улицу перейти, в одноэтажном особнячке старинной постройки – Ира и Алеша. Овинскому представилось, что он поднимается по каменным, сточенным посредине ступеням крыльца, останавливается перед массивной дверью с прорезью под железным козырьком – для писем и газет, поднимает руку и надавливает пальцем гладкую податливую кнопку звонка…
Он даже сделал движение рукой и, поймав себя на этом движении, стремительно пошел по узкому коридору вагона, осаживая свое воображение и свою взволнованность.
Виктор Николаевич мог сколько угодно ходить взад и вперед по коридору, никому не мешая и не обращая на себя ничье внимание. Пассажиры спали в своих купе, да и было их мало. Мягкие вагоны в местных поездах обычно курсируют на две трети пустыми. Ездят в них, по существу, лишь сами железнодорожники. Обыкновенному пассажиру нет смысла платить за мягкость и купейность, чтобы проделать сравнительно недолгий путь между какими-нибудь двумя соседними городами.
Чтобы поспеть на этот поезд, Овинскому пришлось рано подняться. Впрочем, в последнее время он вообще мало спал. Случалось, что его будил рассвет, и дальше уж сна не было. Но сущее мучение доставляло начало ночи. Бессонница и то постоянное нервное напряжение, к которому Виктор Николаевич применился и которое днем даже становилось для него какой-то двигательной силой, истощали его к вечеру, и он добирался до постели весь разбитый. Воспаленные глаза слезились, словно их ело дымом или засыпало песком, голова делалась оловянной. Овинский поминутно зевал, и ему думалось, что он заснет как убитый, едва коснувшись постели. Он ложился и действительно скоро забывался. Трудно сказать, сколько длилось это состояние то ли дремы, то ли сна. Затем его вдруг словно подбрасывало от какого-то короткого внутреннего сотрясения, и он разом просыпался. Туманные видения забытья развеивались, Овинского обступала реальность ночи.
Общежитие, в котором он занимал комнатку, стояло около путей, и все шумы станции – говорок бегущих колес, лязг автосцепки, гудки маневровых паровозов, голос диспетчерского радио – врывались в окно. Поворачиваясь с боку на бок, Виктор Николаевич клял эти звуки, клял свои нервы. Клял до тех пор, пока через толщу всяких наслоений, вызванных усталостью, коротким сном, обозленностью, не пробивались, как всегда сильные своей свежей остротой, мысли о жене, о сыне, о своем несчастье. Тогда он начинал метаться в постели уже не от злости на себя, на бессонницу, а от этих мучительных мыслей.
Сегодняшняя ночь прошла не лучше обычного. Виктор Николаевич заснул, когда через Крутоярск-второй прогремел скорый, – это около двух часов ночи, а в половине шестого его уже подняли к местному поезду.
Город остался позади. Овинский присел на откидное сиденье против своего купе и раскрыл книгу. Но ему не читалось, и он принялся смотреть в окно, заставляя себя уйти из области трех раздумий, в которые его более всего влекло.
Поезд все еще бежал берегом. В чистом, по-осеннему высоком небе светило приветливое теплое солнце. Поезд пробегал в его лучах; никелированные детали, которых было так много в вагоне, сверкали, и быстрые солнечные зайчики не прекращали вокруг Овинского свою веселую возню.
Виктор Николаевич ехал в Затонье, чтобы решить некоторые назревшие в пункте оборота паровозов проблемы. Путь от Крутоярска-второго до Затонья паровозные бригады проделывали примерно за пять часов. В Затонье бригады отдыхали в специально устроенной для них гостинице, называемой бригадным домом, а затем вели поезда в обратную сторону, к Крутоярску-второму. Бригадным домом паровозники были довольны, но жаловались на столовую: «Перманентное меню – щи из кислой капусты да перловый суп – рататуй».
Столовую звали «козьей ножкой». Появилось это название еще во время войны. Была там заведующей женщина – особа на редкость крупного сложения. Курила. Стрельнет у машинистов табачку и сделает самокрутку. И непременно козью ножку. Машинисты так и говорили: «Пообедал у «козьей ножки». После той женщины сменилось уже несколько заведующих, а «козья ножка» – это осталось.
Теперь паровозники чаще обходились буфетом в бригадном доме. Изредка заглядывали в ресторан на вокзале. Но цены… К тому же в рабочей одежде не очень-то прилично было ввалиться в ресторан, где столы сверкали белизной скатертей и даже на стулья надевались чистые чехлы. Впрочем, существовало еще одно обстоятельство, которое заставляло паровозников побаиваться белоснежных столиков и одетых в чистые чехлы стульев. Уж очень много искушений подкарауливало там проголодавшегося, усталого человека.
Были в пункте оборота и другие проблемы, но Овинский намеревался прежде всего заняться столовой. Сейчас, глядя в окно вагона, щуря глаза от солнца и сверкающей на солнце реки, Виктор Николаевич прикидывал, сумеет ли он сегодня же поспеть в Крутоярск, чтобы в орсе отделения похлопотать все о той же столовой.
Ему вспомнился Хисун, и он представил себе его обедающим в ресторане на вокзале. «Уж Хисун-то не утерпит в этакой обстановке, непременно выпьет».
Потом вспомнился случай, который произошел вчера утром. Овинский только вошел в партбюро, как после решительного стука в дверь к нему ворвалась женщина средних лет, в широком мужском пиджаке. Потрясая руками, запричитала еще с порога:
– Да чо же это тако, товарищ секретарь! Мой-от опять натрескался. С утра зенки налил, окаянный. Вовсе ошалел. Вот глядите-ка, чо натворил. Я вам на фактах покажу…
Повернувшись боком к Овинскому, женщина ухватилась вдруг за подол платья и подняла его.
– Я на фактах, на фактах!.. – На глазах у опешившего Овинского она засучила рейтузы, принялась тыкать рукой в оголенную ногу. – Вот глядите-ка, чо натворил. Всю измолотил, окаянный, живого места не оставил. Вот глядите-ка!..
Справившись наконец с растерянностью, Овинский замахал руками:
– Что вы, что вы! Сейчас же уберите… опустите это!..
Но женщина все показывала синяки и твердила свое:
– Я на фактах, на фактах…
Даже сейчас, припоминая подробности этого случая, Овинский смущенно улыбнулся и покрутил головой.
«До какой степени отчаяния довел ее муженек, – думал Виктор Николаевич под равномерный перестук колес и покачивание вагона. – А ведь хороший работник. Первая скрипка в медницком цехе. Коли трезв, блоху подкует. Почему пьет? С какой беды изводит себя и семью?»
Овинский вспомнил разговор с медником, когда тот, выспавшийся, отрезвевший, явился на работу в свою вечернюю смену. Медник был обескуражен и словно удивлен тем, что натворил утром. О жене сразу же отозвался с откровенной теплотой – на ней только дом и держится, кабы не она, все прахом пошло.
– Зачем же пьешь? – спросил Овинский.
– Разве я один?.. Многие пьют, – заученно, равнодушно ответил медник и, хихикнув, добавил: – Курица и та пьет.
«Курица и та пьет» – до чего, в сущности, паршивая, подлая поговорка, – продолжал размышлять Виктор Николаевич. – А сколько их, таких вот дрянных, глупых, черт знает когда родившихся, продолжает ходить по нашей земле? «Пей, да дело разумей», «Пей – ума не пропивай»… Сколько всяких частушек да припевок… «Пить будем, гулять будем, смерть придет – помирать будем»… Какая дикая бессмыслица!..
Хисун в иной месяц зарабатывает по две тысячи [1]1
Здесь и далее имеется в виду рубль по денежной системе тех лет.
[Закрыть], а в доме добра на двести рублей не наберешь. Один вечер в день получки – и зарплаты как не было. Полмесяца труда ради нескольких часов безрассудного гульбища, отвратительного, пьяного беспамятства. Мерзость! Мерзость!..»
Овинский быстро поднялся. Откидное сиденье, упруго выскочив из-под него, звучно хлопнуло матерчатой обивкой о стенку вагона и замерло в вертикальном положении. Овинский заходил по ковровой дорожке.
Погода испортилась, и, когда поезд прибыл в Затонье, сыпал бесшумный, неторопливый дождь. Пассажиров сошло немного, перрон был почти пуст. Виктор Николаевич направился было к вокзалу, чтобы выяснить, где находится бригадный дом, как увидел в конце перрона группу взволнованных, о чем-то спорящих людей. Овинский узнал Городилова-старшего, Кряжева и помощника Кряжева, живого стройного паренька по фамилии Шик. С ними были дежурный по станции – его отличала фуражка с малиновым верхом – и еще какой-то командир, очевидно из местных.
Овинский поспешил к ним.
II
Кряжева в депо все звали по имени-отчеству. Даже в третьем лице о нем говорили «Кузьма Кузьмич» – «Кузьма Кузьмич поведет», «Кузьмы Кузьмича машина», – хотя был он, в сущности, еще молодым человеком или, во всяком случае, находился в том возрасте, который никак не предполагал столь почтительного обращения. Обычно кадровые паровозники Крутоярска-второго при разговоре друг о друге придерживались семейной простоты.
«Петьку Амплеева старшим машинистом поставили, – говорили они, к примеру, хотя «Петьке» уже перевалило за четыре десятка. Кряжеву исполнилось всего лишь тридцать два года. Но так уж повелось величать его по имени-отчеству и никак иначе.
В Крутоярске-втором он появился мальчишкой, в сентябре 1941 года. Появился один. Мать потерял на дорогах эвакуации, отца вообще не знал. На ногах у него красовались новые лапти и красноармейские обмотки, а на плечах – изъеденный молью дореволюционного покроя френч, такой большой, что пришлось завернуть рукава.
Он смело вошел в отдел кадров и, проявляя неожиданную осведомленность, сказал:
– У вас курсы кочегаров открыты. Примите!
– А ты кто же будешь-то? – спросили его.
– Кузьма Кузьмич Кряжев, эвакуированный.
Кадровики грустно улыбнулись его ответу и снова спросили:
– Сколько хоть годов-то тебе?
Парнишка, не желая врать, молчал. Был он черноволосый, смуглый и рябой. Насупившись, сузил черные, как и его волосы, глаза, и они сердито поблескивали в тонких щелках.
Узкоплечий, тощий – настоящий заморыш, он, конечно, не годился в кочегары, даже если бы кадровики по нужде в людях и закрыли глаза на его совсем юный возраст.
– Хочешь, Кузьма Кузьмич, оформим тебя учеником слесаря? – предложили кадровики.
– На паровоз бы, – произнес он с мольбой, но, прочтя на лицах непреклонность, согласился.
Через несколько месяцев, когда Кузьма Кузьмич получил квалификацию слесаря по ремонту паровозов, он снова явился в отдел кадров и попросил:
– Пошлите кочегаром, я уже окреп.
Конечно, его не послали, но он стал каждый день ловить начальника отдела кадров и донимать все той же просьбой: «Пошлите кочегаром». Слух об этом необыкновенном упорстве дошел до Лихошерстнова, который был тогда машинистом-инструктором. Он взял юношу в свою колонну паровозов. На первых порах Петр Яковлевич поставил Кузьму Кузьмича работать на пару с девушкой – вдвоем они вполне заменяли одного сносного кочегара. Так война и несчастья войны помогли Кряжеву. В иное время он, конечно, не попал бы столь рано на локомотив.
Нигде, пожалуй, не соблюдается так непреложно и четко продвижение кадров, как в локомотивных бригадах. Кочегар, подучившись на курсах, непременно становится помощником машиниста, а помощник, пройдя специальную переподготовку, – машинистом. Это закон жизни любого депо. Хотя кочегар получает вполне приличные деньги, а труд его физически даже несколько легче, чем труд помощника, работник, засидевшийся в кочегарах, редкостное явление. Такому случаю удивляются, на него смотрят как на нелепое отступление от закономерности.
Кряжев поднимался по этим ступеням быстрее обычного. Оттого ли, что рано пришлось ему хлебнуть горя и забот, рано понять, как высоко нужно ценить человеческое внимание, совет и опыт, оттого ли, что по характеру своему он был жаден до познаний и бесхитростно прост в этой своей хорошей жадности, но Кузьма без колебаний и без робости, открыто, прямо шел навстречу каждому знающему, умелому человеку и перенимал, вбирал в себя все, что можно перенять, вобрать лучшего.
Место машиниста – на правой стороне кабины паровоза, у правого ее окна, или, как говорят железнодорожники, правого крыла. Здесь находятся все главнейшие рычаги управления паровозом. Место помощника машиниста – на левой стороне кабины, у левого окна, у левого крыла. Правда, помощнику постоянно приходится оставлять свое окно, чтобы подбрасывать уголь. Помощник – хозяин топки локомотива.
От левого крыла до правого в кабине паровоза всего два шага. Но для паровозника сделать эти шаги, преодолеть это ничтожное расстояние – значит взять очень важный, если не самый важный рубеж в жизни.
Кряжеву удалось перешагнуть этот рубеж еще задолго до того, как он получил право управления локомотивом и стал машинистом по всей форме. Однажды Лихошерстнов сопровождал в рейсе бригаду, в которой Кузьма ездил помощником. Наблюдая за машинистом, подбрасывая ему то советы, то вопросы, Петр Яковлевич нет-нет да поглядывал на своего «крестника». Юноша занимался своим делом, но чуткое, напряженное лицо и вся настороженная, собранная фигура выдавали, что творилось в его душе: каждый обращенный к машинисту вопрос Петра Яковлевича он принимает как обращенный к нему и тотчас же мысленно дает на него ответ. Растроганный Лихошерстнов не выдержал.
– Давай посадим Кузьму Кузьмича за регулятор, – предложил он машинисту. – На парочку перегонов.
Машинист удивился и обиделся:
– Нашел где баловством заниматься.
– Какое же баловство? – настаивал Петр Яковлевич. – Ты глянь, как у парня глаза разгорелись.
Машинист покосился на помощника, но продолжал все тем же обиженным тоном:
– Ему, значит, регулятор, а мне отопление?
– Боишься, что не сумеешь? – съязвил Лихошерстнов. – Ладно, я сам топить стану. Только пусти парня.
Он протянул длинную свою ручищу к противоположной стороне кабины и, взяв Кряжева за худенькое острое плечо, легонько поддал ладонью:
– Ступай, ступай!
Кузьма, чувствуя себя взлетающим в небо, занял место за правым крылом.
После первых же километров Лихошерстнов восторженно подтолкнул машиниста:
– Ты глянь, как рубит! Будто старый механик, а?
Машинист ничего не ответил.
Кряжев провел состав до самого Затонья. Когда он, не чуя под собой ног от счастья, спустился на станционные пути, машинист, задержав Лихошерстнова в кабине, сказал:
– Ну, Петр, в этом углане черт сидит.
Лихошерстнову же пришлось и «обкатывать» Кряжева, когда тот вернулся в депо после окончания школы машинистов. «Обкатать» – значит сделать несколько поездок с молодым машинистом. Кузьма не отнял у Лихого много времени. Оказалось достаточно всего двух с половиной поездок – срок невиданно короткий.
Труд машиниста тяжел. Он особенно тяжел на севере, где бывают лютые зимы.
Труд машиниста связан с постоянным нервным напряжением, постоянной тревогой, потому что машинист отвечает за грузы, которые перевозит, за жизнь людей, вверившихся ему.
Труд машиниста накладывает печать беспорядочности на его жизнь, потому что, как правило, график поездок машиниста существует лишь на бумаге: бригаду могут вызвать в рейс в любое, самое неожиданное время дня и ночи.
И все-таки настоящий машинист счастлив своей профессией и всей своей жизнью. Пожалуй, нигде не найдете вы столь ярко выраженную привязанность к своему делу, столь гордый и твердый патриотизм. В одних эта привязанность и этот патриотизм питаются сознанием приметности и значительности своего дела; в других они поддерживаются хорошим заработком и тем почетом, которым по традиции окружены машинисты; в третьих эта привязанность, этот гордый патриотизм порождаются любовью к самому процессу труда на локомотиве и любовью к самой машине.
Кузьма Кузьмич Кряжев относился к третьей категории машинистов.
Если вам хоть раз доведется проехать на паровозе, электровозе или тепловозе, вы во всей полноте почувствуете, какое это чудо – локомотив. Он живет, он дышит, он подает голос, он рвется вперед. Ухватив состав, в котором сотни колес и тысячи тонн груза, он мчит его за собой. Стремительно бегут мимо пространства, а длинный, тяжелый и послушный поезд все грохочет за вашей спиной. Нет, нигде не ощутить столь полно живую, деятельную, могучую силу машины, как на локомотиве. И тем более понятны станут вам чувства человека, который управляет ею.
Когда Кряжев заводил речь о своей машине, в словах его и в интонациях голоса улавливалась та же душевность и та же глубокая, серьезная почтительность, какую можно услышать, скажем, при разговоре землепашца о земле-матушке. «Моя», – говорил собеседнику Кузьма Кузьмич, имея в виду свою машину, и это короткое «моя» звучало так, словно к ним приближалось что-то очень значительное, необыкновенное, достойное глубокого преклонения.
III
Рейс близился к концу. Помощник машиниста Георгий Шик, или, как его все звали, просто Юрка, посвистывал у своего окна, довольный тем, что ему довелось участвовать в сегодняшней примечательной поездке, что поездка эта протекает удачно, что вообще все вокруг превосходно. Хотя на небе скапливались синие, веющие влажным холодком облака, они ничуть не портили настроения Шика. Нахлобучив поглубже кепку и подставив лицо бегущему навстречу холодку, Юрка посматривал на облака и словно поддразнивал, подзадоривал их своим свистом.
Хмурый, замкнутый Хисун, опустившись на корточки у задней стенки кабины, вытирал ветошью большую масленку, которую только что наполнил.
Кряжев сидел, ухватившись за вырез окна. Находясь в кабине, он все время держался за что-нибудь. Ему нужно было это совсем не для устойчивости, а для того, чтобы лучше чувствовать паровоз.
Начался подъем, и Кряжев рукой своей ощутил, как паровоз, вернее нижнюю часть его, словно повело назад, хотя он продолжал двигаться на прежней скорости. Почувствовав, что поезд вступил на подъем, Кузьма отметил, что до последней перед Затоньем станции осталось три километра. И так же легко, совершенно механически, ничуть не напрягая памяти, он отметил, что перед станцией будет поворот, что, следовательно, сигнал первым должен увидеть помощник и что Юрке необходимо стоять у своего окна. И хотя Кряжев не сомневался, что Юрка уже там, он автоматически, в силу привычки, покосился налево.
Кузьма был уверен, что станция встретит его зеленым огнем. Диспетчер обещал пропустить на проход. И все-таки он настороженно ожидал восклицания Юрки. Это ожидание еще больше усиливало волнение, которое не оставляло машиниста на протяжении всей поездки. Волнение нарастало с каждым новым километром, потому что чем меньше оставалось пути до Затонья, тем реальнее становился замысел поездки и тем сильнее страшился Кряжев всяких внезапностей, могущих испортить дело.
Необычность и важность сегодняшней поездки заключались вот в чем. Еще до того, как в депо заговорили о тепловозах, Кряжев прикидывал возможность оборота паровоза «по кольцу» на плече Крутоярск-второй – Затонье. «По кольцу» – значит без экипировки паровоза и, разумеется, без отдыха бригады в пункте оборота. Но езда по кольцу не была для Кряжева конечной целью. По замыслу Кряжева она должна была сочетаться с тяжелым весом поездов. Человек, любивший определенность во всем, он нашел яркое и четкое выражение своей задачи – наезженные паровозом километры и перевезенные им грузы должны составлять за сутки миллион тонно-километров брутто.
Прошлогоднее известие о переходе на тепловозную тягу заставило Кряжева забыть о «миллионе». Иное выступило на первый план. Кого пошлют с первой партией на курсы переподготовки, где добыть учебник Тертычко по тепловозам, как подписаться на журнал «Электровозная и тепловозная тяга», каким образом достать комплект газеты «Гудок», чтобы прочесть все, что там сказано о тепловозах, какие лекции намечены в техническом кабинете и удастся ли все их посетить – эти и множество других забот, нужд, вопросов заполнили тогда его жизнь. Осенью Кузьма уехал на курсы переквалификации и лишь к весне вернулся в депо. Тепловозов пока не было, и он снова сел на свой ФД-20-2647. Шли дни. Прежние привычные условия жизни постепенно увлекли его. «Когда еще там придут тепловозы, а пока надо и паровозы как следует использовать» – этот простой житейский вывод заставил Кряжева снова вспомнить о «миллионе».
После нескольких успешных рейсов с поездами рекордного веса, которые помогли расшить Крутоярск-второй в августе, Кряжев примерно на полметра нарастил досками тендер. Сегодня он впервые рискнул использовать этот резерв – набрать в Крутоярске-втором угля на весь новый, увеличенный объем тендера, чтобы, не пополняя запаса в пункте оборота, сразу же отправиться обратно.
Рейс в сторону Затонья заканчивался на редкость удачно. Кряжев надеялся уложиться менее чем за четыре часа. Диспетчер пообещал подготовить в Затонье подходящий по весу состав и с ветерком пропустить Кряжева обратно, в Крутоярск-второй. За два этих рейса, совмещенных в одну поездку, Кряжев должен дать полмиллиона тонно-километров. Если напарник, посвященный в планы Кряжева, сумеет повторить то же самое во второй половине суток, то и выйдет он – желанный, заветный миллион.
Кряжев снова почувствовал рукой скрытые движения в корпусе паровоза и отметил, что подъем кончился.
– Зеленый! – крикнул Шик и так весело глянул на машиниста, что казалось, именно он, Юрка Шик, и зажег этот зеленый огонек на входном светофоре станции.
Теперь оставался самый тяжелый подъем перед Затоньем. Когда-то здесь водили поезда двумя паровозами, но потом машинисты с легкой руки Лихошерстнова отказались от толкачей. Зимой все же случалось, что здесь останавливались поезда – то машина не вытянет, то машинист по неумению порвет состав. Кряжеву удалось избежать этих неприятностей. Тем более он бы мог быть спокоен сейчас, летом.
И все-таки Кряжев волновался больше, чем когда-либо. Им овладело какое-то нервное воодушевление, необыкновенный прилив решимости и упрямства. Он верил в себя и в свою машину, причем его вера в себя и в свою машину сливалась во что-то совершенно единое; ему казалось нормальным, что сзади громыхает состав, в котором только одного груза более чем на пятьсот тонн больше нормы (в последние дни он уже не раз водил такие составы); разумом своим он знал, что впереди не должно быть ничего опасного. И все же боязнь того, что какая-нибудь неожиданность может свести на нет этот давно задуманный, давно подготовляемый рейс, жила в нем, нарастала и сейчас достигла высшей точки.
Поворачивая ручку регулятора, чтобы набрать скорость перед подъемом, он прислушивался к выхлопу пара. Собственно, прислушиваясь к тому, как машина выбрасывает отработанный пар, Кряжев не думал об этом как о чем-то отдельном. И цилиндры, и котел, и топка, и приборы, и корпус паровоза сливались для него в единое целое, которое он мысленно называл «она» – машина. Думая про себя или говоря с другими о «ней», Кузьма невольно подчинялся желанию представлять машину как что-то живое, одушевленное. Когда, приняв машину после заводского ремонта, Кряжев обнаружил, что котел у нее установлен с легким наклоном вперед и что, следовательно, лучше не заливать его водой на полный объем, он, редко вспоминая о самом этом недостатке монтажа, постоянно и твердо знал, что «она не любит, когда много воды». И это «она не любит» представлялось ему как привычка какого-нибудь дорогого ему существа, которую невозможно не учитывать, не уважать. Когда он задумал нарастить тендер, чтобы брать в поездку столько угля, сколько потребуется для оборота «по кольцу», у него возникли сомнения. «А болеть она не будет?» – колебался Кузьма. И это «болеть» он произносил про себя так же, как если бы речь шла о каком-нибудь близком человеке.
Сейчас Кряжев прислушивался к выхлопу пара – дыханию машины – тому самому выразительному и важному, что она сообщала о себе. Давно взяв необходимый разгон, машина вошла на подъем. Пуф-пуф, пуф-пуф, – часто-часто, с энергичным напором выговаривала она, выбрасывая пар. И по тому, как равномерно по частоте, как одинаково по громкости и тону звучало каждое «пуф-пуф», Кряжев слышал, чувствовал, что «она» в порядке, что «ей» хорошо.
По кабине прыгали багровые блики – Шик без всяких напоминаний и подсказываний машиниста еще до подъема открыл дверцу топки и взялся за лопату. Было слышно, как гудит пламя; жар его, вырываясь через дверцу, доставал до Кряжева. Юрка делал ловкие и резкие движения лопатой, забрасывал уголь в те места топки, которые плохо доставал стокер – механический кочегар паровоза.
– Ра-а-аз!.. Ра-а-аз!.. – рявкал с ожесточением Юрка, и кучки угля, срываясь с лопаты, всунутой в дверцы, летели над огненным полем топки точно туда, куда им следовало лететь.
Сказав себе «хватит!» и захлопнув дверцу топки, Юрка покосился на машиниста. Кряжев, зная, что в этот момент помощник должен посмотреть на него, не оборачиваясь, выразил чуть заметным кивком свое удовлетворение.
Шик прислонился к своему окну и вслушался в работу двигателей. Поезд еще шел на подъеме. Машина повторяла свое частое равномерное, но теперь более натужное и злое «пуф-пуф»… Во всей массе ее чувствовалось напряжение, и Юрке казалось, что он ощущает те тысячи тонн, которые совсем недавно, до подъема, легко, словно сами собой, катились сзади, а теперь грозно заявили о своем весе.
Но все это было нормальным, множество раз испытанным, и Шик даже усомнился в правильности действий машиниста на последней промывке: стоило ли так яро настаивать на замене колец, коли машина сейчас работает превосходно. Но сомнение это длилось лишь короткое мгновение. «Ну и дурак ты, – тотчас же обругал себя Юрка. – Кряжев тем и силен, что машину бережет. Он-то не будет ждать, когда она забарахлит, а все для нее заранее сделает».
Словно боясь, что машинист может догадаться о сомнении, на мгновение зародившемся в помощнике, Юрка опасливо покосился на Кряжева. Кузьма Кузьмич сидел, как всегда, неподвижно, твердо и был, как показалось Шику, по-обычному спокоен. Правда, Юрка уловил в фигуре машиниста немножко более сильную, чем всегда, оцепенелость. И черные, поблескивающие, как угольки, глаза его были, пожалуй, сужены больше, чем обычно, а на рябом лице выступила легкая бледность. «Устал, наверное, – подумал Шик. – В последнее время что ни поездка – так две пятьсот, две шестьсот… Зато других увлек и узел расшили». Юрка просто не допускал мысли, что машинист волнуется. Это было бы совершенно противоестественно. Кряжев не мог волноваться, потому что в депо не помнят случая, чтобы ему что-нибудь не удавалось, потому что он всегда знает, что возможно и что невозможно, потому что машина у него самая лучшая и сам он самый лучший и, наконец, просто потому, что он не кто-нибудь, а Кузьма Кузьмич Кряжев.
Юрка приосанился, неторопливо повернулся к окну и, невольно стараясь во всем повторить машиниста, застыл в строгой, невозмутимой позе. Стоило, однако, кончиться подъему, стоило показаться строениям Затонья, как Юрка, возликовав, сразу выскочил из рамок сдержанности и степенности. Он с живостью глянул на часы и, представив себе удивленное лицо дежурного по станции, когда тому сообщили, что их поезд уже запросился в Затонье, пропел:
Эх, на крыльце
Ступени стерлися.
Мы не ждали вас,
А вы приперлися.
Вскоре поезд застучал колесами по стрелкам станции.
…Юрка ошибался – дежурный по станции Затонье не был удивлен. Участковый диспетчер сообщил о намерении машиниста. Когда поезд остановился в Затонье, дежурный поспешил к паровозу.
Кряжев, неторопливо спускаясь из кабины, вытирал ветошью блестящие металлические поручни, запылившиеся во время рейса. Он делал это не только по привычке и не только потому, что любил чистоту на паровозе, Сейчас, усиленно натирая поручни ветошью, он мог спрятать свое, как ему казалось, слишком довольное лицо.
– Поздравляю, поздравляю! – говорил, подходя к машинисту, дежурный.
– Рано еще поздравлять-то, – буркнул Кузьма Кузьмич. – Как состав?
– Вон он, на пятом. Две шестьсот.
– Ровно?
– Ни одного колеса больше.
Из окна кабины высунулся Шик и, сдернув кепку, помахал ею дежурному. У Юрки светлые как лен волосы. Бровей почти не видно, зато длинные ресницы четко проступали над голубизной глаз.
– Значит, без экипировки? – спросил дежурный Кряжева.
– Без, – ответил машинист.
– Ясно! – многозначительно воскликнул дежурный, давая понять, что он хорошо сознает значение рейса. – Побегу готовить вам маршрут.
Он снова протянул руку, но, видимо еще не до конца уверенный, снова спросил:
– Значит, прямо под поезд, на пятый?
Рябое лицо машиниста дрогнуло в добродушной усмешке. Глаза сощурились и заблестели чернотой в тонких щелках. Он ничего не ответил и только сильно тряхнул руку дежурному.
Съездив на треугольник, чтобы повернуться в сторону Крутоярска-второго, ФД-20-2647 обежал угольный склад и остановился неподалеку от стрелки, ведущей на станционные пути. Ожидая сигнала стрелочника, Кряжев огляделся. На пути, ведущем с угольного склада, стояли два паровоза. «Ивана Грозы машина», – отметил Кузьма, скользнув глазами по кабине ближнего паровоза. Бригада была на отдыхе: паровоз слегка дымил и тоненько пищал сухопарником. Выглядел он заброшенным, скучным, словно обиженным своей бригадой. Кряжев с удовольствием прислушался, как шумно, сердито дышала его машина, нетерпеливо требуя себе пути. Кряжев посмотрел назад, на топливный склад, – там среди штабелей угля тоже стояли паровозы: один экипировался, другие ожидали экипировки.