355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 34)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)

ЗЛАТА

Два человека, разделенные цепью молчаливых, погруженных в полутьму кварталов и площадей, не спят. Каждый из них видит другого, словно бы нет этих кварталов и площадей, бесчисленных домов, словно бы они, эти двое, рядом, вместе.

Он:

«…Все сначала, родная моя! Все сначала, как жених и невеста. Тебя выпишут, я обниму тебя и выведу из больницы. И все заново. Вторая жизнь».

Она:

«…Возьмем такси. Шикнем. У меня есть деньги. Вот тут, в тумбочке. Я ведь ничего не покупала здесь».

«Только бы!..»

«Ведь может посчастливиться! Ведь может, может!»

«Знаешь, что я придумала? Мы уедем куда-нибудь. В путешествие. Все равно куда. Свадебное путешествие. У нас его не было, а теперь будет».

«Уговорю тебя поехать куда-нибудь. Хорошо, что я нынче еще не брала отпуск. Поедем сначала в Старомежск. Обойдем все-все наши места. Начнем с того дома, где снимали комнатенку, когда поженились. Хозяйка, наверно, и не узнает. Обязательно пойдем к роддому, где родился Вадим. Всюду побываем, все, все вспомним».

«На пролив – вот куда надо поехать. Повторим все сначала. Весь наш путь с тобой. С пролива и начнем. Со станции Правобережная. С вагончика, где я дежурил. Его, конечно, и в помине нет, но это неважно, мы вообразим».

«А еще поедем на пролив. Вспомним тот вагончик-дежурку. И вагон-теплушку, где я жила, вспомним. Станцию нашу. Вообще все строительство моста. Как началось у нас, вспомним… Тогда еще шла война».

«Ведь не в дежурке началось, не в тот день, когда ты там лежала без сознания, а теперь кажется, что именно в тот день. Отчетливо помню – словно вчера все случилось, – что было совсем иначе, что не могло начаться в тот день, никак не могло, а все равно теперь такое чувство, что началось именно в тот день. Я опаздывал на дежурство. Перемахнул лестничку. Помнишь эту деревянную лестничку перед входом в вагон-дежурку? Она тогда была обледенелая. А вагон стоял не на рельсах – прямо на земле, на траве. И трава была мерзлая, присыпанная крупинками снега. Я влетел в вагон и увидел у телефона моего сменщика Сашу Черникова. Он кричал что-то в трубку. Плетнева Ася Аркадьевна, наш начальник станции, стояла сбоку от двери, возле скамьи. А на скамье я увидел тебя. Ася Аркадьевна склонилась над тобой, а Черников, оказывается, вызывал по телефону медпункт.

Я спросил:

– Что случилось?..

– Потеряла сознание, – ответила Ася Аркадьевна. – Обморок.

Тогда это не могло удивить. На стройке всегда не хватало людей, а в те дни на мосту приходилось особенно трудно, и со станции работников перебросили туда. А нас на станции осталась лишь горстка. Каждый заменил троих, а то и четверых.

Тогда ты была для меня еще совсем не ты, а просто стрелочница Неганова. Я видел в тебе только работника моей смены. Я – дежурный по основной, головной станции огромного строительства, а Неганова – одна из моих стрелочниц. Я даже имени твоего не знал: приехал на стройку недавно.

Голова у тебя была всегда обмотана толстым платком. И вот только в вагончике, в дежурке, когда ты лежала без сознания, я впервые увидел тебя без платка. Он лежал под головой. Оказалось, что волосы у тебя темно-русые, почти черные, и стянуты в косу. И такие же темные брови… Обычно ты обматывала своим толстотканым платком и шею. Теперь шея была открыта, и я поразился, какая она хрупкая. Это было так неожиданно: нежная девичья шея над распахнутым воротом старой, замасленной телогрейки. И твои тяжелые рабочие ботинки, и грубые шаровары, и нелепая юбка поверх шаровар – все это так не вязалось с твоей тоненькой шеей, все казалось каким-то кощунством, жестокой насмешкой.

И вот еще что: уже в тот момент я подумал, что где-то встречал тебя прежде, еще до этой стройки.

Пришел врач. Осмотрел тебя, прослушал сердце и подтвердил: переутомление. Дал тебе что-то понюхать, что-то влил в рот, ты открыла глаза, нащупала руками края скамейки, ухватилась за них, чтобы подняться. Врач помог тебе и сказал:

– В постель, в постель!.. Кто ее проводит?

– Олег, давай ты, – сказала мне начальница. – Если что, так и на руках. Ничего, ничего, ступай! Я подежурю! Черников вымотался, сам еле на ногах держится.

Ты жила неподалеку от станции, в вагоне-теплушке. В твой вагон мне пришлось тебя даже внести: уж очень ты была слаба, едва не упала, когда я ступил на лестницу.

Как сейчас помню, у тебя там против двери стояла железная печь, а по обе стороны от нее вагон перегораживали занавески. За одной занавеской жила супружеская пара, а за другой – ты и еще три девушки.

Все были на работе, печь остыла. Я притащил обрезки досок, чтобы затопить ее. А ты раздевалась у себя, за полосатой, из матрасной ткани, занавеской. Тебя почти не было слышно. И когда я шел с тобой сюда, ты тоже молчала. Лишь когда спускались из дежурки, сказала: «Я дошла бы, напрасно вы…» Я подумал: такая ты всегда – молчком да молчком. Получишь задание и только головой кивнешь; даже если по телефону тебе что скажут, только и ответишь: «Я поняла». И никогда никаких ошибок.

Я высек огонь. Вся техника для этого была у меня с собой: патрон с куском веревки, пропитанной бензином, кремень, кусочек стали. Сунул лучину в печь и тогда услышал, как раздвинулась занавеска. Ты сказала:

– Спасибо!.. Теперь уж я сама. Мне совсем хорошо.

Ты стояла в створе занавесок и доплетала длинную свою косу. На тебе было помятое, но чистенькое ситцевое платьице; на ногах – матерчатые тапочки. Я поразился, какие они маленькие, эти тапочки; поразился твоим легким ногам. Ногам бегуньи. Да и вся ты была какая-то словно невесомая, воздушная.

Я сказал:

– Ну и прекрасно! Тебя как звать?

– Злата.

– Ты ложись, ложись!

– Я чуточку.

– Не думай! Отдохни как следует.

– Спасибо! Я немножко.

Ты сдвинула занавески, а я снова нагнулся к печке: не погасла бы. Открыл дверцу, подул несколько раз, пока не убедился, что огонь хорошо занялся.

– Ну, вроде все нормально. Пойду. Тебе ничего не надо?

– Спасибо, мне хорошо.

И вот тогда я спросил:

– Слушай, мы нигде раньше не встречались?

Ты помедлила чуть и ответила:

– Встречались.

– Что ты говоришь? Где?

– Вы откройте занавеску…

За занавеской были четыре полки – четыре постели. По две с каждой стороны, одна над другой. Как в четырехместном купе, только все сделано погрубее и места больше.

Ты лежала слева, наверху.

– Вы в самом деле не узнаете?

– Аллах его знает… Вроде бы где-то…

– Эшелон помните?

– Эшелон?

И я вспомнил: ну конечно, эшелон девушек-добровольцев. Ты была в нем. Я все вспомнил: смуглое лицо, черноглазая. И зубик тот же: передний верхний зубик, он чуть перекошен.

Только какой же из двух эшелонов? В сорок третьем меня дважды посылали в тыл, в командировку: принять девушек-добровольцев для нашего фронта. Первый раз летом – в республику Коми. И я вспомнил – ты из Сыктывкара. Именно поэтому, что ты из Сыктывкара, я и смог вспомнить. Ведь в Сыктывкаре я принял всего лишь несколько девушек – среди них тебя. А потом, плывя пароходом по Вычегде, останавливаясь у пристаней, мы принимали девушек из других районов республики. А в Котласе мы пересели в вагоны.

И вот через полтора года – встреча. И ты, и я оказались на проливе.

– Случается же!.. Ну, я пойду, а то там без меня…

– Может, и я? Мне уж лучше.

Я, конечно, не позволил. Велел лежать.

Но и после того обморока и того нашего разговора в вагоне-теплушке ты оставалась для меня стрелочницей, которой я отдавал приказания, обычно по телефону. При встречах я спрашивал, не останавливаясь, на ходу: «Ну, как дела?» Ты отвечала тихо: «Ничего» или «Хорошо». И этим все ограничивалось…»

«…А может быть, для меня началось еще в Сыктывкаре, когда я в первый раз увидела тебя? Большой грубый стол должен был служить трибуной. От него пахло рекой и вяленой рыбой.

Он долго, несколько лет стоял на берегу, на открытом воздухе, и на нем обедали грузчики. А сделали его, наверно, на плотах, и плотовщики ели на нем уху. Перед митингом стол поставили на мостки, ведущие к дебаркадеру. Провожающие – их было много, и мы, девочки, уезжающие на фронт, совершенно затерялись среди них, – провожающие столпились вокруг мостков.

На стол ораторы поднимались по одному. И ты тоже взошел один, снял пилотку, сжал ее в руке, и, когда говорил, звездочка пилотки посверкивала и чертила в воздухе резкие прямые линии.

А в речи удивительно симпатичное смягченное «р».

Потом мы плыли из Сыктывкара на пароходе по Вычегде, и ты принимал на сельских пристанях новые партии девушек-добровольцев. Те, что были на пароходе, сбегали на берег, рассыпались по лужайкам и опушкам. Приняв пополнение, ты спускался с дебаркадера и, шагая вдоль берега, звал:

– Дачники, на корабль!

Я засматривалась на тебя: прямой, стройный. У иного шея длинная или, наоборот, короткая. Либо голова какая-то маленькая, либо уши торчат. Или еще что-то не так. А у тебя ничего не бросается в глаза, но весь ты един и весь как творение искусства. Наверно, впервые в жизни я подумала: какое красивое создание – человек.

Значит, началось еще тогда. И суждено было случиться, чтобы меня взяли не в воинскую часть, а в полувоенный мостостроительный отряд, чтобы после фронтов, где мы восстанавливали мосты, я оказалась на проливе и встретила тебя. И суждено было случиться обмороку. И еще тому, что именно ты, а не кто-то другой принял меня от врача.

Возле вагона-теплушки я очень неуверенно поставила ногу на первую ступеньку лестницы – не нарочно, нет: просто я была еще слаба; может быть, я даже пошатнулась. И вот тогда – я даже не сразу сообразила, что же происходит, – тогда ты подхватил меня на руки. Тебе надо было сделать пять шагов по лестнице, и с каждым шагом ты сильнее прижимал меня к себе. Я знала, ты делаешь это, чтобы взять больше нагрузки на грудь, на плечи, на всего себя. Подымаясь, ты чуть откинулся назад, и у меня мелькнула мысль, что мы можем упасть. Но мысль эта ничуть не испугала меня. Наоборот, мне представилось, как твои руки еще крепче обнимут меня и мы летим, летим куда-то вместе…

Когда ты ушел из вагончика, я, лежа на своей полке, вспомнила тот миг во всех подробностях. Для меня словно повторилось все. Я вспоминала еще раз и еще… А потом мне стало стыдно: ведь я воображала, как обнимаю тебя, прижимаюсь к тебе. По-моему, я даже покраснела и, знаешь, повернувшись лицом к стене, будто в теплушке мог быть еще кто-то и мог угадать, о чем я вспоминаю, что воображаю.

У меня кружилась голова. Но, пожалуй, трудно было сказать, отчего она кружилась: наверно, все-таки не от слабости, а от волнения… Когда мы шли из дежурки, ты приобнимал меня, стараясь помочь идти, и у меня тогда тоже кружилась голова. И тоже, наверно, не только от слабости. Еще бы: до этого ты и здоровался со мной не каждый раз, проходил мимо, будто я была каким-нибудь стрелочным фонарем. Да нет, на фонарь-то ты как раз обращал внимание: в порядке ли?

Моментами я ненавидела тебя. И ненавидела себя: за свою робость, за свою беспомощность. Как-то у меня даже возникла мысль уехать со стройки.

Какие долгие, какие захватывающие нас обоих беседы вела я с тобой в мечтах! Но стоило встретить тебя…

Однажды я решилась. Ночью, когда мы строили на станции дополнительный путь. Сами добыли рельсы из бывших немецких траншей, землянок, дотов неподалеку от стройки, на Голом мысе, привезли их на станцию и в свободное от дежурства время строили тот путь.

И я решилась. С отчаяния. Мы сверлили ночью дыры в рельсах. Ручными станками – «трещотками». Ты сидел неподалеку от меня, тоже сверлил и время от времени окликал нас, боясь, что кто-нибудь уснет. И вдруг меня осенило: а что, если я притворюсь, что уснула?

Ты окликнул меня. Не услышав ответа, вскочил, подошел ко мне. Увидел, что я не сплю, уставился на меня удивленно. И я подняла глаза, я посмотрела на тебя так, как никогда не решалась смотреть. Но в ответ только и услышала: «Ты что, Неганова?» Ты даже не дождался, что я скажу, – убедился, что не сплю, и назад, к своей «трещотке».

И вот этот невероятный случай: ты привел меня в вагон, ты внес меня в вагон. Я лежу на своей полке и все переживаю заново. Исцеленная, забывшая о том, что совсем недавно свалилась без сознания возле одной из своих стрелок. Исцеленная тобой. В целом мире нет такого доктора!»

«…Мне чудилось, что я оказался в поезде. Знаешь, это было совершенно отчетливое ощущение. Вагон трясется, дергается, у поезда бешеная, жуткая скорость. И паровоз совсем рядом, гудки над самым ухом. Народу в вагоне – дышать нечем. Совсем нечем дышать!.. Куда несется поезд? И почему так много народу? Со всех сторон давят. Даже на меня уселся кто-то. Уселся, гад, устроился… «Опускайте! – слышу я. – Хорош!.. Ну вот, нормально. А то положили на доски..» Я подумал, что это говорят проводники, что они притащили что-то. Может быть, мешок картошки. Совести у людей нет: таскают в такой тесноте. Совести у людей нет!.. А потом мне показалось, что поезд остановился… «Как он?» – слышу я мужской голос. Ответила женщина: «Пульс выравнивается, товарищ полковник». – «В сознание не приходил?..» Я узнал по голосу того, кто спрашивал: начальник политотдела строительства Митрохин. Открыл глаза, но увидел не Митрохина, а моего друга Колю Романова, сотрудника нашей многотиражки. Лицо его было совсем близко; сначала оно лишь угадывалось – вытянутое, большеносое, но вскоре проступило четко. Затем я увидел двух женщин в белых халатах и Митрохина в шинели, в папахе.

Я спросил Романова:

– Коля, каким образом я здесь?

Он ответил, что меня вынес на берег главный инженер строительства. И тогда я вспомнил.

Я был в команде подрывников, которая обороняла мост от натиска льда на левой стороне пролива. Да, я вспомнил, как все случилось. Я долго не мог поджечь бикфордов шнур. И причиной тому был не ветер. Удавалось же со второй-третьей спички до этого, последнего, заряда. Просто я спешил. Не нервничал, нет. Но спешил: как-никак ослушался приказа. Когда я увидел красные ракеты – сначала справа, потом слева, – я сказал себе: еще один. Еще только один!.. А потом решил: еще… Только в те две проруби, что остались, что были проделаны во льду, чтобы и в них опустить заряды взрывчатки. Не пропадать же им, не зря же мои ребята старались!.. Но последняя оказалась не прорубью, а лункой. Глубокой – еще немного, и прошла бы через толщу льда, – но все-таки не прорубью, а лункой. Ребята бросили работу: увидев ракеты, не пробили лед до конца. Я мог лишь положить заряд в лунку, а не подвешивать его подо льдом, как подвешивал в прорубях. И шнур требовался короткий. Сколько времени прошло после ракет? Кто знает? Казалось, мало, казалось, совсем пустяк. Я подпалил наконец шнур и побежал. Побежал правильно, именно в том направлении, которое было заранее обусловлено и даже кое-где обозначено кострами. Но я почувствовал вдруг, что лед поворачивается подо мной. Я бежал правильно, а лед подо мной, поворачиваясь, как медленно начавшая работать карусель, увлекал меня назад. Конечно, я понял, что происходит, как сознавал и то, что шнур, который я только что подпалил, короткий… Потом увидел главного инженера, он размахивал фонариком, что-то крича, показывая куда-то. А потом был толчок в бок, кажется, даже не очень сильный, и все…

Я спросил Романова: как главный инженер? Коля ответил, что цел и невредим – отнес меня на берег, а сам назад, на лед, – что мост тоже в порядке. Романов замолчал, потому что Митрохин подал ему знак: хватит, дескать.

– Давайте, товарищи медики, лишних людей отсюда! – сказал полковник. – Сбежались!

Сбежались!.. Я обвел глазами вокруг… Стрелочник Борзаков. Косится опасливо на полковника, исхудавший, усталый, но улыбается мне во весь рот. Составитель поездов Голошубов. Лицо у него тоже обострившееся, сухое. Тогда нам всем доставалось – людей со станции опять позабирали. На мост пошел большой лед – самый грозный, весенний лед. Его гнали к нам северные ветры.

Сбежались!.. Так вот почему я слышал паровозные гудки: медпункт рядом со станцией.

Я снова огляделся и увидел тебя. В полуосвещенном углу.

– Давайте, давайте отсюда! – сердился Митрохин. – По местам, по местам!

Романов, Голошубов, Борзаков направились к двери.

– А вы что? – сказал Митрохин.

«Кому это он? – подумал я. – Ах да, там, в углу, Неганова».

– По местам, товарищи, по местам.

И вдруг из угла донеслось тихое, внятное:

– Ну и идите! Чего вы сами-то здесь? Только командуете.

Знаешь, сначала я был не столько поражен твоей дерзостью, сколько возмущен несправедливостью обвинения. Уж про кого-кого, а про Митрохина никак нельзя было сказать, что он только командует. И в первый миг мне захотелось крикнуть тебе: «Замолчи! Коли ничего не знаешь, так не суйся!» – но тут я увидел, как застыли возле двери пораженные Борзаков и Голошубов. И тогда я сам осознал невероятность происходящего: ведь это Неганова! Это Злата Неганова – самый скромный, дисциплинированный человек на станции!

А ты продолжала:

– Хорошо вам. Его чуть не убило, а вы!..

Вмешалась врач:

– Девушка, не забывайтесь! Вы же видите, все обошлось.

Ты словно не слышала ее:

– Сколько он без памяти лежал! Сколько лежал! Ведь без памяти, без памяти!

Распахнулась дверь, вошел командир одного из батальонов, работавших на стройке:

– Товарищ полковник, пятьдесят шестая, пятьдесят седьмая и пятьдесят восьмая опоры в опасном положении.

Я приподнялся. В затылке и в плече возникла нестерпимая боль, и по всему телу пробежали разряды тока. Ты бросилась ко мне:

– Только не вставай! Только не вставай!

Ты обняла меня. Обняла, обхватила за плечи и стала опускать на подушку.

– Только не вставай! Пусть что угодно, а ты не вставай! – По лицу твоему бежали слезы. – Пусть что угодно, а ты лежи, слышишь! Если бы ты знал, как я!.. Если бы ты знал! – И продолжала обхватывать меня, боясь, что я все-таки поднимусь.

А я и не думал вставать. Потрясенный, обессиленный, смотрел на тебя.

Ты вдруг прижалась мокрым лицом к моей руке:

– Лежи, лежи! Забудь обо всем! Если бы ты знал, если бы ты знал!..»

«…Ведь могло случиться, что я так и не открылась бы тебе, если бы не та весна, не тот ледоход. Или даже не так – если бы не твоя безрассудная смелость в тот ледоход. Отчаянная головушка, ты мог погибнуть тогда. Какое счастье, что обошлось. Ты отделался месяцем в госпитале. Но не случись тогда, ты, может быть, так ничего не узнал бы. Или даже если бы тебя принесли в другой медпункт, не тот, что был рядом со станцией, если бы я не увидела тебя восково-желтого, с закрытыми глазами…

А ты, выписавшись из госпиталя, прежде всего нашел меня, и мы двадцать пять лет вместе, и у нас Вадим.

Каждой ли так посчастливится? Встретила, полюбила раз и навсегда.

Снова я наплакалась, мой Олегушка. Хорошо, что в палате все спят.

Говорят, что завтра начнут пускать посетителей. Мы увидимся. Ты сядешь на этот вот стул, возле тумбочки…»

ГЛЕБ АНДРЕЕВИЧ
I

Посматривая на телевизор, включенный на малую громкость, Ксения читала и делала время от времени быстрые записи. Два-три занятия сразу – это для нее обычно, если она была в форме. Стояла на коленях в рабочем кресле, опершись локтями на письменный стол и придвинувшись к зажженной настольной лампе. Только Ксения могла писать в такой позе. Халатик ее вздернулся, нагие, длинные, девически красивые ноги открылись выше колен.

Камышинцев встал подле нее у окна.

– Ты что? – подняла голову Ксения.

– Слушай, почему меня не гонят со станции? Ведь у меня ничего не получается.

Она рассмеялась:

– Подай заявление: прошу снять как не обеспечившего…

– Это был бы честный шаг.

– Не можешь не блажить.

– Это был бы честный шаг.

Она посмотрела на него внимательнее:

– Ты что надумал?

– Мне предлагают на химкомбинат, начальником транспортного цеха.

– Ах, вот чего тебе «сам» звонил. Аж сюда, на квартиру! Значит, клюнуло у него? И сколько же он тебе обещает?

– Не в окладе дело.

– Ну да, ты же у меня бессребреник.

– В заработке я как раз могу выиграть.

– Любопытно! – Она помолчала. – Любопытно!.. Ну, допустим. А что по этому поводу скажут?

– Мне безразлично.

– Ну да, тебе-то!.. Зато мне… Скажут, расписался муженек у Зоровой. Завалил после Баконина станцию – и в кусты. Ну нет, уволь меня от такого позора. Надеюсь, ты пока не дал согласия генеральному? Ты мастер что-нибудь этак, не подумавши. Нет уж, друг мой, соберись с силами и тяни. Сделай выводы и тяни. Сбежать – это проще всего. Имей мужество.

– Мужество? Слушай, а в чем оно будет заключаться? Останусь, буду шлепаться. И что меня – за мои ляпы, за неспособность начнете каленым железом жечь? Положим, веденеевские штучки не удовольствие. Эти его спектакли, финты эти… Так ведь привыкну. И к выговорам привыкну. С занесением, без занесения. А снять меня все равно не снимете: не разложенец, не пьяница, не вор, не взяточник. В чем же мужество-то?

– Исправляй положение вещей.

– Эх, кабы Олег Пирогов на Сортировку пришел!

– Знаешь, ты об этом забудь. Но в одном ты прав – на изобретательстве Пирогову следует крест ставить. Кстати, и сам он… Когда я была у Олега насчет Ольки, у него проскользнуло: рвать так рвать. И в самом деле, надо круглым дураком быть, чтобы после этой истории с Чистовым, этого провала… А тут есть возможность переключиться на серьезные, реальные дела.

– Я ему почти то же самое…

– Есть мысль поставить его вместо Серкова.

Камышинцев долго молчал.

– Чья же это мысль?

– Если скажу, что моя, так что?

– И ты делилась с кем-нибудь?

– Знает нод. И Глеб Андреевич.

– И они согласны?

– Согласятся.

– Ты же знала, что я рассчитываю на него. Ты же знала!

– Да не пойдет он на Сортировку. Какой ему резон? А тут!.. И объективно он нужнее на месте Серкова.

– «Объективно»… Эх ты!

Камышинцев ушел на кухню.

Он стоял в темноте на привычном своем месте у окна, курил «Беломор», пытаясь успокоиться.

Вспомнилось, как приходил к ним недавно Вадим Пирогов. Узнал о болезни матери и приехал в Ручьев.

Еще в дверях Камышинцев увидел, как волнуется парень, как стесняется и робеет. Даже вспотел. Он, похоже, вовсе не из этаких ловких, нахальных. И не шустр. Даже по движениям видно, даже по увесистой, плотной фигуре. А тут и вовсе – сама неуклюжесть. И язык пудовый… А что, было бы лучше, если бы заявился развязный типчик? Наглец, сознающий, как крепко ухватил тебя за глотку?

Ксения не вышла в переднюю. Пришлось Камышинцеву идти к ней. Она занималась какими-то расчетами. Делала вид, что занимается. А щека белая.

– Ксюша, к нам гость.

– И что? – Она продолжала набрасывать на бумагу цифры.

Он понизил голос:

– Нельзя же… Я проведу его сюда. Надо посидеть, поговорить.

– Я работаю.

– Не на кухне же?..

– Ты можешь оставить меня в покое?

Если даже парень не слышал всего этого, то уж, несомненно, обо всем догадался.

Пройдя с гостем на кухню и испытывая невероятный стыд, Камышинцев не нашел ничего лучшего, как ляпнуть:

– Я сейчас быстренько в магазин. Дома нет ничего такого, для знакомства…

Наверно, прозвучало заискивающе. Мерзость!

– Спасибо, не беспокойтесь.

Гость поднял голову, посмотрел Камышинцеву в глаза долгим прямым взглядом, в котором не было ни обиды, ни удивления. Даже укора не было. Спокойная пристальность. Пожалуй, одно лишь можно было прочесть в этом взгляде – этакую фиксацию случившегося и чуть ироническое: «Ну, ну!»

– Извините, пойду.

Стало ясно, уже ничего не поправишь. Сейчас, по крайней мере.

На лестничной площадке Вадим сказал:

– Папе и маме я… Вы не думайте, я скажу, что все было хорошо.

Будто пощечину влепил, хоть и не хотел.

…Камышинцев смотрел в окно на бульвар и курил, курил.

А может, не одни деловые соображения руководят ею, когда она проектирует поставить Олега на место Серкова? Все хочет своими руками – и поднять, и унизить одновременно? Может, сама того до конца не сознает – с чего загорелась двинуть Олега в урб.

Кончились спички. Он взял из стола новую коробку. Чиркнул… Вспомнилось: он вошел в комнату, намереваясь сказать Ксении насчет химкомбината, и увидел ее стоящую в кресле на коленях, склоненную к столу, – гибко согнувшееся тело, охваченное тонким халатиком, длинные, высоко обнажившиеся ноги.

В нем вдруг заговорило волнение; была обида, была злость, а рядом поднялось вот это. Дико, непостижимо, что желанна только она. Господи, хоть унялся бы в тебе наконец мужик! В мужицкой силе твоей и слабость твоя.

Камышинцев раздавил папиросу и пошел в гостиную. Ксении там не было. Он прошел в спальню. Ксения сидела у трельяжа и делала маникюр.

Он сел подле нее на постель:

– А не бросит Олег экспериментальный. Не пойдет участковым ревизором.

– Пойдет как миленький. – Она отвела подальше руку, посмотрела придирчиво на ногти и снова принялась работать пилкой.

Он подумал: не обидел тебя бог практическим умом, а все-таки самоуверенности у тебя свыше разума.

– Не пойдет – вот попомни.

– Уж ты провидец!

– Провидец или нет, а только не надейся: Олег не клюнет на твой крючок.

– Что значит – не клюнет? Что значит – крючок?

– Прекрасно знаешь, что значит.

– Ты чего мелешь?

Муж посмотрел ей в глаза:

– Брось!

– Знаешь!.. – Она взорвалась. – Катись ты!..

С языка готово было слететь что-нибудь еще более резкое, жалящее. А случалось, что в моменты их столкновений с языка едва не срывалось: осатанел ты мне, убирайся вон, слышишь?! Но она останавливалась. Не потому, что этот дом был в такой же мере его домом, как и ее. Тоненько, остро укалывала боязнь. Боязнь чего? Она не смогла бы ответить. Не задумывалась над этим, не пыталась искать ответ. Но всякий раз что-то будто одергивало ее.

Муж вынул из заднего кармана тренировочного костюма, который надевал дома, спички, папиросы и поднялся.

Что произойдет дальше, Ксения знала. Он опять отправится на кухню. Сначала будет сидеть там неслышно, а потом займется чем-нибудь по хозяйству там, на кухне, или в ванной, или в передней… Потом тихий и виноватый вернется в спальню. Впрочем, чаще она засыпала до его возвращения. Но если не засыпала, то слышала, как он молча ложится на свою кровать, как не спит, осторожно пошевеливаясь. Потом он протягивал к ней руку и робко дотрагивался до нее. Но ведь и она не спала, потому что хотела его движения к ней. Хотела, ждала.

Бывало, что она не ждала – ей просто не спалось – и не отвечала на его мольбу. Но поразительно: сейчас, негодующая, взбешенная, она все-таки чувствовала – сегодня она не отвергнет его.

Муж не пошел на кухню. Остановился в гостиной, у двери на балкон. Чиркнула спичка, скрипнула дверь: муж перешагнул через порог, оставив дверь на балкон открытой.

Время от времени за окном, что было рядом с балконной дверью, появлялась красная точечка – огонек папиросы… И снова вспыхнула спичка… В спальню потянуло прохладой. Ксения запахнула халат на груди и подумала с неожиданной тревогой: не простудился бы.

Вернувшись с балкона, он переоделся в свой повседневный рабочий костюм. Сказал:

– Я уже был на химкомбинате, дал согласие генеральному. В присутствии секретаря обкома партии. Такой свидетель, что слово назад не возьмешь.

Он прошел в переднюю. Ксения услышала, как зашуршал плащ.

II

Камышинцев шел по безлюдной, слабо освещенной улице в стороне от бульвара.

Когда-то было преклонение. Даже в думах не было – будешь или не будешь подчиняться ей. Себя забыл. Все в тебе смято чувством к ней. Любишь каждую клеточку ее существа. Какая уж тут самостоятельность, когда есть только она, а тебя нет. И это было счастьем. Вершиной счастья, вершиной жизни… Что осталось сейчас? Что умерло, что живо?

Разве не по ее вине он и Пирогов, в сущности, потеряли друг друга как друзья? Хотя, конечно, и сами виноваты, не без этого… Казалось бы, нет войны, живи и пользуйся благом дружбы, дли ее. А вот… Не задумываемся в жизненных передрягах, что настоящее – цены нет! – а что суетное.

Тот день, когда Пирогов и Камышинцев едва не погибли, когда оба они приблизились к последней черте, к самому краю жизни, был ранней весной сорок пятого.

На проливе им никогда не случалось быть в деле бок о бок. Каждый выполнял свое. А если говорить о том дне или о той критической поре, когда на мост двинулся большой лед. Пирогов выполнял даже не «свое» – попросился в команду подрывников.

Тот день… Камышинцев стоял с командиром батальона на мосту, в самом начале его; они наблюдали, как ниже моста, где уже не было крупного льда, а плыла всякая ледяная мелочь, высаживались с катеров на пирсы команды строителей. Начальник стройки отдал распоряжение, чтобы на мосту прекратили всякие работы, сняли с опор людей. Движение поездов было тоже приостановлено. Опасно – лед нажимал. На мосту остались только подрывники, в их числе два взвода бойцов роты Камышинцева. Оборону держали на всем четырехкилометровом протяжении моста. Бросали заряды уже не сверху, с ферм, а спустились к нижней части опор, к самой воде. В азарте борьбы нет-нет да выбегали на лед… Взрывы вспыхивали беспорядочно: то несколько сразу, то с интервалами; то едва ли не в одном месте – один, второй, третий, – то на расстоянии друг от друга; то неподалеку от берега, то совсем далеко, в конце этой прерывистой грохочущей огненной цепи… И несколько смельчаков добровольцев вместе с главным инженером строительства – Камышинцев знал обо всем этом – действовали выше моста на противоположной стороне пролива, прямо на огромном ледяном поле, остановившемся у берега. С ними был Олег. Хотя вот этого-то Камышинцев еще не знал, когда стоял на мосту с командиром батальона… К пирсу причалил катер «Нырок», и они увидели, что на трап вынесли кого-то на руках. Среди помогавших нести был главный инженер, и, значит, беда случилась с кем-то из той команды… Камышинцев сбежал с насыпи к этой группе людей и, поднявшись на носки, увидел из-за согнутых спин серое, безжизненное лицо Пирогова.

Но он был жив, его унесли в медпункт, а Камышинцев получил приказание отправиться с катером на мост, снять подрывников с трех опор – пятьдесят шестой, пятьдесят седьмой и пятьдесят восьмой. Не то чтобы опоры считали обреченными, но положение их было угрожающим… Камышинцев и сейчас помнил номера этих опор. Он не забудет их никогда. А уж пятьдесят восьмую!..

Когда все, что с ним случилось на пятьдесят восьмой, было позади, когда он и ефрейтор Макатанов – эту фамилию Камышинцев тоже не забудет – выбрались из воды на подоспевший к ним буксир «Крутой», когда им дали выпить спирту, Камышинцев, согреваясь, оглядел стоявших вокруг матросов. Он прочел в их глазах не просто изумление, а что-то близкое к недоверию или даже страху. Так, наверное, смотрели бы на выходцев с того света.

Двадцать метров… Со стороны это, очевидно, выглядело иначе. Страшнее. Обреченнее, что ли. Шут его знает как. Падение с высоты двадцать метров вместе с мостовой опорой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю