355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 1)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 41 страниц)

Красногрудая птица снегирь

КРУТОЯРСК-ВТОРОЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I

Над станционными путями протянулся длинный и легкий мост. Он был недавно построен. Металлическую решетку перил не успели покрасить, и она пачкала ржавчиной; широкие ступеньки лестниц и настил сияли свежей желтизной дерева и дерзко выделялись из общей деловито-суровой, несколько сумрачной картины станции. Впрочем, под густые заусеницы ступенек уже успели набиться крупинки паровозной копоти.

Своими очертаниями станция походила на огромное судно, осевшее по самый верх борта. На оконечностях ее, там, где пути сходились к последним стрелкам, белели мачты светофоров; в середине высилось строгое башнеобразное сооружение, опоясанное балконом и обильно остекленное, – рубка маневрового диспетчера, средоточие всех нитей управления станционной работой.

Несколько в стороне от станции расположилось депо – три приземистые бетонные коробки, примкнувшие одна к другой. За депо – угольный склад. Среди черных седоватых штабелей хлопотал длинноносый передвижной кран.

По обе стороны станции – поселок. А вокруг, куда ни кинь взгляд, горы. Лесистые, островерхие, они дружно уходили вдаль крутыми своими вершинами.

Виктор Овинский стоял на мосту.

Здесь, на станции Крутоярск-второй, в этом окольцованном горами месте, предстояло ему жить. Жить одному. Нет Иры, нет сына Алеши – нет семьи. Нет. Прежнее, оборвавшись, осталось там, в городе, за рекой, невидимой отсюда, отгороженной этими высокими горами.

Иногда пережитое представлялось Овинскому как что-то совершенно невозможное, невероятное. Казалось, стоит встряхнуться – и все это, давящее его как груз, свалится, и он снова вздохнет свободно. Но когда до сознания снова полностью доходило, что все это случилось, и случилось именно с ним, груз наваливался на него с еще более невыносимой тяжестью.

Все это было, было.

Был и тот вечер, когда Овинский, придя домой, окликнул Иру, стоявшую над кроваткой сына. Она вздрогнула, обернулась, и он явственно прочел в ее глазах немой крик: «Опять ты, опять это ты!» Он хотел взять ее за плечи, но Ира вся содрогнулась от первого же его прикосновения. Виктор опустил руки, и тотчас же гнев и боль овладели им с такой силой, что он готов был схватить, стиснуть ее и трясти, трясти до тех пор, пока она не посмотрит на него другим взглядом. Словно угадав его намерение, Ира отпрянула назад. Не помня себя, Овинский выбежал из дому.

Была и та лихорадочная ночь, которую он провел у себя в кабинете, в горкоме, ожидая только одного – вот раздастся телефонный звонок и он услышит обычное: «Витя, ты?..» Но прошла ночь, а жена не позвонила. Конечно, она хорошо знала, где он, да если бы даже и не знала, то все равно, разыскивая, должна была бы позвонить. Но она не хотела звонить, не хотела разыскивать.

Было и то утро, когда он вернулся домой из горкома. После пережитой ночи в нем не осталось ничего, кроме усталой, ноющей надежды на перемирие. Ира лежала на их постели лицом к стене. Хотя она закрылась одеялом, он видел, что она лежала так, как всегда любила лежать, поджав ноги и подсунув ладошку под голову, занимая очень мало места на большой кровати. Русые с медным оттенком волосы ее густым, широким потоком скатились вниз, на подушку, обнажив ухо и шею. Ухо у нее было маленькое, шея детски хрупкая, не тронутая ни единой складкой. От уха к подбородку сбегал едва заметный пушок. И там, где шея мягко переходила в покатость плеча, светился такой же короткий нежный пушок.

Все это, обычное, знакомое, замечаемое и не замечаемое прежде, словно заново открывалось, переполняясь неизъяснимо дорогой, мучительной прелестью. От всего исходило особое, единственное в мире, властно притягивающее тепло, и не хватало сил человеческих сознавать, что это тепло больше не принадлежит тебе.

Ира не спала. Какое-то время спустя после того, как он вошел, она повернулась. И снова он не нашел в ее глазах ни намека на то, что она ждала его, что он нужен ей, хотя по всему было видно, что ночь истерзала ее не менее, чем его.

Взгляд Виктора упал на кроватку, в которой спал Алеша, и он направился к этой кроватке. Направился совсем не потому, что сейчас ему потребовалось увидеть сына, а потому, что хотел заставить жену увидеть его вместе с сыном. Он чувствовал, что прибегает к какому-то приему, к какой-то уловке, и все-таки шел к кровати сына. Но Ира опять отвернулась к стене, и Овинский, словно поймав себя на чем-то страшно унизительном и постыдном, опустился на стул.

Он сидел и собирался с духом, потому что ему предстояло сделать самое невозможное – уложить вещи и уйти.

Надо было торопиться, пока не проснулся сын. Овинский достал с шифоньера чемодан, с которым он когда-то пришел сюда, поставил его на стул и открыл. В чемодане хранились елочные игрушки. Виктор собрал несколько ниток блестящей невесомой канители, понес их к столу и в этот момент ощутил на своей спине взгляд жены. Он обернулся.

Трудно сказать, сколько времени они смотрели друг на друга. Наверное, всего лишь одно мгновение. Овинский уловил в ней какое-то колебание, какой-то обращенный не к нему, а к себе последний, отчаянный вопрос. Но едва он сделал движение к ней, как Ира, словно опомнившись, отрицательно замотала головой и затряслась в рыданиях.

Собрав чемодан, Виктор остановился у кроватки Алеши. Он смотрел на сына без всяких мыслей, одеревенелым, опустошенным взглядом. Он видел лишь лоб сына, и даже не весь лоб, а две круглые маленькие вмятинки, оставшиеся после ветрянки.

Овинский вышел в переднюю. Антонина Леонтьевна лежала на кушетке в кабинете мужа. Увидев зятя в открытую дверь, она приподняла голову. В нем опять шевельнулась слабенькая, дрожащая надежда, хотя он мог рассчитывать на что угодно, но только не на поддержку матери Иры.

– Прощайте! – испытующе произнес он и поставил чемодан.

Антонина Леонтьевна посмотрела на чемодан безразличным, обессиленным взглядом, потом положила голову на подушки и, подняв к потолку поблескивающие больным влажным блеском глаза, ответила сипло, еле слышно:

– Прощайте.

Тестя не было видно, да Овинский и не хотел встречи с ним.

Сейчас он понимал, почему все это случилось. Цепь ошибок. Вспоминая и анализируя пережитое, он видел каждое звено этой цепи. Но что в том проку – катастрофа уже разразилась. Сознавая свои ошибки, лишь мучительнее переносишь беду.

II

Жизнь его была богата событиями: в свои тридцать два года Овинский мог с достаточным основанием сказать, что успел немало перевидать. Возможно, она сложилась так потому, что во всем, что касалось его личной судьбы, Овинский всегда был сторонником крутых решений и поворотов.

Годы его юности совпали с годами войны, и он – тогда, в сущности, еще мальчик – был не просто свидетелем событий. В августе 1942 года, за месяц до своего шестнадцатилетия, Витя Овинский ушел в ополчение. Это было в Краснодаре. Укрепившись вдоль старого высохшего русла Кубани, ополченцы держали оборону против врага, уже занявшего город. Когда враг раз бил оборону, часть из оставшихся в живых ополченцев отступила с нашими войсками, часть ушла в партизаны, а часть разными окольными путями вернулась в город, к семьям. Мальчик не вернулся, хотя в Краснодаре была мать, был домик с виноградником и садом. Он примкнул к пехотному батальону и стал солдатом.

Через год с небольшим привезли его раненого на Урал, в город Крутоярск, в госпиталь. Выписался он в январе, в морозный ветреный день. Госпиталь стоял на улице, которая спускалась к реке. Едва ступил солдат на тротуар, покрытый толстым слоем утоптанного снега, как ледяной ветер, налетевший с реки, пробрал через шинельку. Поежился солдат и, вспомнив свой теплый Краснодар, с радостью ощутил в кармане гимнастерки две бумажки: одну – отпускное удостоверение, другую – письмо матери (без конверта, треугольником) о том, что ждет сына на побывку, что припасла для него и яблок, и сала, и хлеба.

Крутоярск утопал в снегу. С одной стороны улицы из-за сугробов не видно другой. Белые увесистые шапки нахлобучились на дома по самые окна. Деревья словно из белого камня. Снег и снег, да изморозь, да колючий, серый от стужи и дыма воздух.

Прохожих было мало, как ночью. Две женщины и мужчина дожидались трамвая. Мужчина, очевидно, надел на себя все, что имел: сверху – синий, порванный под мышками плащ, под ним – пальто, а под пальто, судя по трем поднятым воротникам, – еще какая-то тужурка. За поднятыми воротниками да завязанной ушанкой не было видно лица.

Мужчина стоял согнувшись, недвижимо. «Холодно же тебе, дедушка», – подумал Овинский с состраданием. Вдруг дедушка странно дернул головой и, шаря около себя рукой, начал медленно сползать на снег. Виктор кинулся к нему, подхватил его под плечи и тут увидел худое, посиневшее, но нестарое еще лицо. Подбежали и женщины. Одна из них, в полушубке и огромных рукавицах, обхватила мужчину у пояса.

– Встанешь или нет? – спросила она.

– Сейчас… посижу чуть-чуть.

– Ты откуда?

– С Дзержинского.

– Наш, выходит… Эх вы, мужики! Куда вам против баб! Нет той выносливости… Ты уж не ездил бы на завод-то.

Мужчина отрицательно покачал головой.

Когда ему помогли подняться, солдат тихонько спросил женщину в полушубке:

– Что с ним?

– Известно что, с голодухи, – сказала она просто.

Громыхая и звеня, подошел грязный, обледенелый вагон с обозначенными впереди конечными остановками «Вокзал – завод Дзержинского». Мужчина и обе женщины поднялись в трамвай…

И не поехал солдат в свой теплый Краснодар. В тот же день взял в военкомате направление в свою часть – на фронт.

После второго ранения, уже в начале 1945 года, его признали годным к нестроевой службе и определили в железнодорожные войска. Там он был чертежником в штабе бригады. Железнодорожные войска долго еще после войны занимались восстановлением транспорта, и лишь в 1947 году Овинскому удалось снять погоны. Незадолго до демобилизации соединение, в котором он служил, перебросили с запада на Урал, и судьба во второй раз свела Виктора с Крутоярском. В третий раз, через семь лет, он сам назвал этот город перед комиссией, распределявшей выпускников Ростовского института инженеров транспорта. Комиссия предлагала ему Урал или Сибирь. Он выбрал Урал. Его направили на работу в аппарат Крутоярского отделения.

III

Каждый свежий работник всегда рождает в людях ожидание чего-то нового, и если первые шаги его оказываются удачными, о них много говорят, их принимают как нечто знаменательное. На новичка начинают смотреть как на человека многообещающего. Если же работник начнет неудачно, то, как бы разумно и полезно ни действовал он потом, на него уже не скоро обратят внимание.

Неожиданно для себя Виктор оказался избран в партбюро, а затем даже заместителем секретаря парторганизации. Поощренный, он испытывал то состояние подъема, при котором человек все делает с живостью, с увлеченностью, со вкусом и с постоянным предчувствием чего-то радостного для себя. В те дни даже усталость доставляла Овинскому наслаждение, потому что она возбуждала уважение к самому себе.

На выборах в Верховный Совет республики, в феврале 1955 года, его выдвинули председателем участковой избирательной комиссии. Как уж заведено, ночь в канун выборов Овинский вместе с остальными членами комиссии провел на участке. Конечно, никто не спал. Все немного волновались, немного томились ожиданием, но были настроены торжественно, празднично и часто улыбались друг другу смущенной улыбкой людей, довольных своей необычной ролью. Но перед самым началом голосования случился казус, который заставил Овинского изрядно поволноваться. Приступили к опечатыванию урн. Кто-то заявил, что сургуч надо обязательно растопить в банке. Банка нашлась, а вот лучиной не догадались запастись, и пришлось действовать одними спичками. И началось. Оттого ли, что у банки оказалось слишком мощное дно, оттого ли, что спичка слишком маломощна для подобных операций, но сургуч никак не хотел плавиться. Двадцать пять минут оставалось до открытия участка, а сургуч лежал на дне консервной банки как ни в чем не бывало. Двадцать минут – проклятый сургуч даже не вспотел. Овинский с ужасом смотрел то на часы, то на банку.

Положение спас один из членов комиссии, подполковник запаса.

– Товарищи, да черт с ней, с банкой! – воскликнул он. – Попробуем плавить сургуч спичкой прямо над урной.

Попробовали. Получилось. Подполковник ходил в гениях. Овинский чувствовал себя спасшимся от неминуемой гибели. Как раз в это время ему сообщили, что на участок пришли комсомолки-десятиклассницы, выделенные в помощь комиссии. Овинский поспешил в гардероб, где раздевались раскрасневшиеся с мороза школьницы.

– Кто из вас старший, девочки? – спросил он с таким видом, словно собирался подарить старшему куклу.

– Вот, Ира.

Ему указали на стройную девушку, которая забрасывала на вешалку свое пальто. Необыкновенно красивого цвета – русая с медным отливом – коса ее тяжело метнулась по спине.

Услышав вопрос Овинского, девушка обернулась. Лицо Иры было не такое, как лица ее подруг. Те выражали торжественность и робость одновременно. Ира же вся сияла открытой, уверенной радостью. «Я весела, я счастлива, – говорило ее лицо. – И знаю, что сегодня меня тоже ждет только хорошее».

Она выжидательно и смело посмотрела в глаза Овинскому.

– Значит, вы старшая? Ну и чудесно! – Овинский тряхнул девушку за плечи.

Она густо покраснела. Виктор рассмеялся и потащил школьниц на их посты.

В первые, самые ранние часы голосования избирателей было мало. Расхаживая по ярко освещенному, пока еще пустынному и прохладному помещению участка, Овинский видел, как Ира хлопочет около подруг. Десятиклассницы заняли места кто в детской комнате, кто в читальне, а кто просто на лестнице и в коридоре, чтобы показывать избирателям дорогу. Девушки уже совсем освоились и были веселы и оживленны. Одетые в свои великолепно отглаженные форменные платьица и белоснежные фартуки, они вносили в помещение участка атмосферу особенно светлой, праздничной приподнятости. Все было очень хорошо, но Ира не переставала давать подругам какие-то советы и наставления, видимо полученные ею в райкоме комсомола. То тут, то там Овинский видел ее удивительную, тугую, широкую, длинную косу. Чуть вдавив между лопаток платье, она весомостью своей еще более подчеркивала легкость и гибкость девичьей фигуры.

Сначала Ира показалась ему высокой. Но, присмотревшись, он убедился, что стройность словно бы прибавляла ей роста.

Ему захотелось ближе разглядеть ее. И, будто отвечая его желанию, девушка подошла к Овинскому и спросила, нужно ли поставить кого-нибудь у входа в помещение, на улице. Собираясь ответить, он посмотрел ей в глаза. Они были того же медного оттенка, что и ее волосы. Красноватые и желтые крапинки поблескивали в них.

Возможно, это длилось всего лишь одно мгновение. Он посмотрел ей в глаза и вдруг почувствовал в себе явственный, как боль, трепет. Овинский потупился в сильном смущении. Где-то на лице, кажется на щеке, у него нервно забилась какая-то жилка. Он подумал в замешательстве, что девушка хорошо видит это, как хорошо видит все его смущение. Стараясь овладеть собой, он поднял глаза и тогда отчетливо прочел в глазах девушки ответную взволнованность.

– Пожалуй, не сто-оит, – протянул он наконец. – Мороз…

Ира стремительно отошла от него.

Покатился сутолочный, пестрый день. Хотя, казалось бы, председателю избирательной комиссии ничего не оставалось, как только ждать конца голосования, Овинский утонул в мелких, неожиданно возникающих заботах. Но, как ни поглотило его все это, он нет-нет да возвращался мыслями к Ире. Все, что было около него, вокруг него, как бы поделилось на две совершенно неодинаковые части. Одна часть – это участок, комиссия, избиратели, голосование и разные вопросы и заботы, которыми он занимался. При всей своей огромности и сложности она, эта часть, составляла одно целое. И другая часть, маленькая, затаенная, – Ира.

Через несколько дней Овинский предложил на партбюро премировать школьниц, помогавших на участке. С ним согласились. Тогда Овинский заявил, что, пожалуй, удобнее всего будет, если премии вручит именно он. И опять с ним согласились, поскольку именно он был председателем избирательной комиссии.

Директор школы принесла в отделение список девушек. Передавая его, она сочла нужным подчеркнуть, что группу возглавляла Тавровая – Ира Тавровая, дочь Федора Гавриловича. Овинский не сразу сообразил, кто же такой Федор Гаврилович, и, только вернувшись к фамилии Иры, вспомнил: Тавровый – председатель горисполкома.

Награды вручались во время перемены. В школьный зал наскоро собрали всех учеников и учениц.

Первой назвали Иру. Она вспрыгнула на сцену и подбежала к Овинскому. Он вручил ей однотомник Гоголя. Руки их встретились для рукопожатия, и он увидел, что на лице у нее множество маленьких-маленьких веснушек и что белый кружевной воротничок, охватывающий тоненькую шею, в одном месте чуть-чуть припачкан фиолетовыми чернилами.

Остальным девушкам Овинский вручил грамоты.

Зазвенел звонок, громкий, пронзительный, удивительно непривычный и внезапный для Овинского. Школьники, подняв страшный гам, повалили из зала. Десятиклассницы, сгрудившись у сцены и дожидаясь, когда выйдут младшие, рассматривали грамоты и врученный Ире однотомник Гоголя. Они о чем-то возбужденно говорили, чему-то смеялись и поглядывали на сцену, где вместе с директором школы стоял Овинский. Как это обычно бывает с молодыми людьми, когда они знают, что за ними наблюдает кто-нибудь посторонний, десятиклассницы смеялись неестественно громко и вообще старались преувеличить свою веселость. Они по-девичьи кокетничали немножко, но, пожалуй, больше рисовались именно своей веселостью, своей шумной дружбой и беззаботной независимостью.

Ира тоже о чем-то говорила с подругами, тоже чему-то смеялась. Она ни разу не взглянула в сторону Овинского и словно растворилась среди подруг, словно потерялась в их стайке, во всем их прелестном, светлом и далеком для Овинского мире.

Когда он вышел на улицу, на душе у него была какая-то теплая, приятная грусть. Он чувствовал, как безвозвратно ушла его юность, какая пропасть лежит между ним и тем миром, в котором живет Ира, и какой он, в сущности, чудак и фантазер. И все-таки ему было хорошо. Разве кто-нибудь мог узнать, что он едва не влюбился в школьницу? И разве трудно ему будет расстаться со своей короткой мечтой о несбыточном? Но зато как красиво пережил он ее!

В марте начались метели. На станциях и перегонах железнодорожники день и ночь отбивались от снега. В городах им помогали воинские части, а на линии – колхозники. И все-таки график движения поездов трещал по швам. Овинскому, как и остальным командирам отделения, приходилось круто, и он забыл обо всем, кроме дела.

Виктор вместе с двумя другими холостыми инженерами жил в двухосном салон-вагоне, который стоял в тупичке на станции. Вагон находился в пользовании начальника отделения, но на время, до окончания строительства нового дома, он уступил его. Впрочем, как это обычно бывает, завершение дома все откладывалось и откладывалось.

Однажды, вернувшись в город после бессонной ночи на линии, Виктор забежал в вагон, чтобы немного отдохнуть. Хотя тупичок соседствовал с главными путями, по которым то и дело с грохотом и ревом следовали поезда, Овинский мигом уснул как убитый. Через три часа, разбуженный тетей Лизой, уборщицей вагона, которую все по-железнодорожному звали проводницей, он уже спускался из тамбура, бодрый, посвежевший, отлично настроенный. Недалеко от вагона группа молодых людей расчищала путь – Овинский еще из тамбура услышал галдеж и взрывы хохота. Спустившись, он глянул в их сторону, и ему сделалось жарко.

Иру было нетрудно узнать – то же синее пальто с воротником из серого каракуля, в котором она приходила на избирательный участок, и та же зеленая вязаная шапочка. Ира хохотала, и лопата плохо слушалась ее; снег сваливался, едва девушка поднимала лопату, и это ее еще больше смешило. Около Иры, нарочно и не нарочно мешая друг другу, столь же малоуспешно и столь же весело орудовали другие старшеклассники, юноши и девушки.

Стараясь умерить стук сердца, Виктор пошел глубокой тропкой вдоль тупика. Теперь он был поражен не столько самой встречей, сколько тем, как взволновала она его. До сих пор он считал, что уже избавился от своего увлечения, что в душе у него наступило полное равновесие. Теперь же он видел, что в нем все живо, что он ни от чего не избавился. И еще одна быстрая мысль поразила и насторожила его – школьников было совсем немного, человек двенадцать – пятнадцать, и все-таки Ира оказалась среди них.

Молодые люди, узнав Овинского, поздоровались шумно и нестройно и обступили его. Всех сразу же заинтересовал вагон, из которого он только что вышел.

– Вы приехали в нем? – спросила одна из десятиклассниц.

– Да, приехал, – ответил, улыбаясь, Овинский и, кивнув на проводку, которая тянулась от вагона к электрическому столбу, добавил: – Так вместе с проводами и приехал.

Раздался дружный хохот.

– Нет, правда, это что за вагон? – не унималась девушка.

– Это мой дом.

– До-ом?.. Ну уж и прямо, дом!..

– Да нет, совершенно серьезно, я живу здесь.

Посыпались восклицания:

– Правда, живете?

– Как интересно!

– Вот бы посмотреть!

Виктор не мог отказать:

– Что ж, если интересно, пойдемте посмотрим.

Молодежь ватагой – кто по тропе, а кто прямо по глубокому снегу – двинулась за ним.

– Поживей вы, угланье! Холоду напустите! – гудела из тамбура тетя Лиза. Голос у нее был мужской, басовитый.

В вагоне молодые люди притихли. Овинский показал свое купе, купе своих соседей, а затем провел гостей в салон и пригласил присесть на покрытые парусиновыми чехлами диваны. Школьникам очень хотелось присесть, но они сочли, что и без того отняли слишком много времени у Овинского. Обежав разгоревшимися глазами обстановку салона, заспешили прощаться.

Когда Овинский снова вышел из вагона, он увидел, что Ира, отстав от других, выковыривала своими маленькими пальцами снег из валенка. Заслышав его шаги, Ира выпрямилась.

– Оступились? – спросил он.

Вместо ответа она посмотрела на него с неожиданно смелой, даже какой-то вызывающей внимательностью. В глазах ее горели все те же крохотные костры; маленькие точечки-веснушки густо сбежались около глаз и носа. На рыжеватых бровях поблескивали снежинки.

Все повторилось. Только еще сильнее, чем в тот раз. Снова Овинский услышал, как где-то какая-то одна жилка запела в нем упоительно и громко. Снова, опьяненный, он смотрел в лицо, в глаза Иры, видел и не видел их, но чувствовал ее напряжение и трепет.

– Вот вы и узнали, как я живу, – произнес он, не понимая ясно, зачем нужны эти слова. Собственный голос звучал для него откуда-то со стороны.

– Да-а, узнала, – услышал Виктор ее голос, и он тоже звучал откуда-то издали.

Больше они не сказали друг другу ни слова.

Ира повернулась и побежала к своим, печатая следы по заново припорошенной тропе.

Овинскому шел тогда двадцать девятый год. Пора было устраивать жизнь, обзаводиться семьей. Увлечение Ирой уводило его в сторону от этих простых житейских планов. Он был убежден, что Ира навсегда останется для него лишь счастливым, светлым воспоминанием. Связывать с ней планы устройства своей жизни – значило предаваться беспочвенной фантазии…

Он довольно ясно представлял себе ее ближайшее будущее. В Крутоярске она еще проживет всего лишь несколько месяцев. Окончит десятилетку и уедет учиться куда-нибудь в Свердловск, в Ленинград или в Москву. Там она встретит необыкновенного, достойного ее (себя он, конечно, считал недостойным) человека, такого же необыкновенного, приметного, как ее отец – председатель горисполкома…

И все-таки самой острой и непреходящей потребностью его была потребность снова увидеть Иру. Он не хотел знать, к чему может привести их дальнейшее знакомство, зачем оно нужно вообще. Хотя именно после встречи с Ирой он стал особенно чувствительно тяготиться одиночеством, холостяцкой жизнью и здравый смысл настоятельно требовал от него совсем иных поисков и решений, он не хотел считаться со всем этим. Он хотел видеть ее, и больше ничего.

И они встретились. Этому суждено было случиться, потому что они оба искали друг друга.

Понеслись удивительные, бредовые дни. Ира без колебаний, легко, радостно подчинила себя ему. В ней все рвалось любить, все хотело принадлежать любви и любимому. Пожелай он – и она в своей восторженной, беспамятной покорности пошла бы на любую крайность.

Когда они были вместе, ему казалось, что они летят, летят в какую-то звенящую высь. Земля, город, улицы, дома, людская жизнь, людские заботы – все было внизу, далеко – карликовое, смешное, решительно ничего не значащее.

Даже оставшись один, он, вспоминая, заново переживал последние объятия, шепот, свет глаз и отдающуюся горячую свежесть губ – полет продолжался.

Как и все, для кого любовь становится выше их самих, Овинский каждый свой шаг оценивал и мерил одной меркой – а как это может понравиться Ире, а что может об этом подумать Ира? И еще: когда ее не было с ним, он чувствовал себя чем-то несовершенным, неполноценным – неспособным двигаться, думать, радоваться так, как мог двигаться, думать, радоваться при ней, вместе с ней. Ощущение внутренней полноты наступало лишь тогда, когда Ира была рядом.

Даже сравнительно много времени спустя, уже после их женитьбы, он все так же остро испытывал это. Если, придя с работы, Овинский не заставал жену, он оказывался не способен чувствовать себя дома как дома. Сам он и дом, в котором они жили, лишались смысла. Обнаружив, что Иры нет, он тотчас же спрашивал, где она. Если она была в магазине, шел в магазин и возвращался с нею человеком, нашедшим не только ее, но и себя. Если она была в техникуме, он шел в техникум и ждал ее там. И то, что он ждал ее не дома, а в техникуме, поблизости от нее, ослабляло в нем ощущение собственной никчемности и неустроенности. Когда же она выходила к нему, юная, сияющая, и говорила: «А я знала, что ты меня ждешь», – его равновесие окончательно восстанавливалось.

С самого начала их близости между ними возникло то поразительное взаимопроникновение, при котором каждый без труда улавливал, на что обратил внимание или что подумал другой. Возможно, это удавалось им, потому что чаще всего они чувствовали и мыслили одинаково. Звучала ли где-то музыка – они переглядывались и убеждались, что она тревожит их одинаково; попадался ли им навстречу человек с какой-нибудь своеобразной черточкой во внешности – они переглядывались и понимали, что оба обратили внимание именно на эту черточку.

Однажды, еще в первые месяцы их любви, они сидели в кино, на балконе. Свет еще не погас. Соединив руки, чтобы постоянно чувствовать друг друга, Ира и Виктор смотрели вниз, в партер. Люди втекали в проходы между рядами и постепенно занимали кресла. Недалеко от балкона уселся маленький худенький мужчина и взгромоздил на колени невероятно толстый, огромный портфель. «Ах ты муравей!» – подумал Овинский. И едва он подумал это, как почувствовал короткое пожатие Иры. «Видишь?» – спрашивала ее рука. «Вижу», – ответил он пожатием ее руки, и они обменялись улыбками, безошибочно зная, что поговорили о маленьком человеке и его портфеле.

Потом они снова принялись наблюдать за людьми, заполняющими зал. Но толстый портфель худенького человека почему-то заставил Овинского вспомнить о станции Крутоярск-второй. Последние три дня он пропадал там. Станция, что называется, зашилась. Особенно тесно было на путях сортировочного парка, заняться которым как раз и поручили Овинскому.

Он снова ощутил пожатие ее руки. На этот раз встревоженное, вкрадчиво-вопрошающее.

– Ее распирает, как этот портфель, да? – спросила Ира.

Он изумился: она проследила ход его мыслей и даже яснее, чем сам он, уловила связь между портфелем и станцией. Действительно, Крутоярск-второй распирало, как этот до отказа набитый книгами и бумагами портфель.

Погас свет, и она шепнула:

– Беспокоишься, да?.. Мы уйдем, если надо. Ты только скажи…

Ире едва исполнилось восемнадцать, ему шел двадцать девятый, но ее чуткость заменяла ей опыт и сокращала разницу в их годах.

И все-таки она оставалась для него ребенком, чудесным, чутким, умным ребенком. Он не переставал ощущать, что ему отдано что-то бесконечно хрупкое, беззащитное и беспомощное.

Даже когда она обнимала его и ее рука ложилась ему на шею – неловко, неумело, словно спрашивая при этом: «Так ли?» – ее горячая стыдливая нежность порой казалась ему доверчивой нежностью ребенка.

Иногда им овладевали сомнения: есть ли у него право на все это? Ведь она ребенок, маленькая, безрассудная девочка, которая поддалась вдруг отчаянному слепому порыву и не ведает, что творит. Случалось, он готов был считать себя едва ли не соблазнителем. Хотя совесть его была чиста, эти мысли часто посещали его, потому что он все еще не верил в ее любовь и с ужасом представлял себе тот момент, когда у нее пройдет угар и она увидит, что совсем не любит.

Однажды он сказал ей о своих сомнениях. Она улыбнулась и, покачав отрицательно головой, припала к нему.

– Ты счастлив?

Он ничего не ответил и только сжал ее плечи.

– Очень, очень счастлив? – снова спросила она.

Он сильно сжал ее плечи. Она подняла лицо:

– А я… я не знаю, я просто не знаю, что я готова сделать для тебя…

IV

В мае того же 1955 года Овинскому предложили перейти на работу в горком партии. Овинский наотрез отказался. Он был уверен, что для него не существует иного пути, кроме пути инженера, командира производства.

Но несколько дней спустя его пригласили принять участие в расширенном пленуме горкома партии. Приглашение означало, что горком не намерен сдаваться.

Пленум проходил во Дворце культуры металлургов.

На сцене за столом президиума сидели члены бюро горкома и среди них плотный, основательный Федор Гаврилович Тавровый. Навалившись грудью и широко расставленными локтями на стол, накрытый красным сукном, он задумчиво смотрел в зал через квадратные – без оправы – стекла очков. Коротко подстриженные волосы благородно светились на висках сединой; над высоким лбом, между двумя пролысинами, бодро торчал остренький хохолок.

Он думал о своем, и ему не было никакого дела до того, что перед ним зиял двухъярусный зал, что тысячи людей смотрели на сцену. Человек большой, почти государственной, недоступной пониманию Овинского жизни, Тавровый представлялся ему высотой, на которую нельзя глядеть без глубокого, почтительного удивления. И казалось невероятным, что между Ирой и этой высотой может быть что-то общее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю