355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 2)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)

Незадолго до пленума Овинский побывал в доме Тавровых. И хотя он сидел за одним столом с Федором Гавриловичем, хотя они пили чай из одинаковых чашек, Овинский и тогда чувствовал себя как у подножия высокой горы.

Овинский пришел к ним после письма Иры. Он приехал из длительной командировки, и тетя Лиза вручила ему конверт.

– От твоей небось, – пробасила она.

Ира писала:

«Вчера папа спросил меня, почему я замолчала об институте. Я ответила, что раздумала уезжать. Останусь в Крутоярске, поступлю в энергетический техникум. Папа потребовал объяснить, что со мной происходит. Он добавил, что ему и маме уже кое-что известно. Что мне оставалось делать? Ведь рано или поздно пришлось бы… Теперь они знают все. Вы должны бывать у нас. Как приедете, приходите в 7—8 часов вечера. Непременно. Ира».

Письмо было написано на листке, вырванном из школьной тетради. Мелкий убористый почерк, слегка наклоненные вправо буквы. Слова заняли не много места, более половины листка осталась чистой. И подпись – короткое «Ира» – стояла не отдельно, а в ряд с последней строчкой.

Ничего похожего на письмо. Даже даты нет. Как будто человек начал что-то спокойно записывать и прервался. Заурядный листок из тетради.

Оказывается, даже самое великое может являться в таком вот чертовски обыденном виде. В сущности, ее записка открывала перед Овинским целую жизнь. До сих пор Ира молчала о своих планах. Он же не считал себя вправе оказывать на нее какое-либо давление. Теперь она решилась. Она не едет, она остается. Остается здесь, с ним.

В тот день Виктор узнал, какая она бывает – сумасшедшая радость. Он убежал на самый пустынный кусочек набережной. Снова и снова перечитывал письмо, хотя уже помнил его наизусть. Он что-то шептал, смеялся, жестикулировал. Мысли, бессвязные, обрывочные и жаркие, вспыхивали и терялись. А под конец он уже и вообще ни о чем не думал. Просто ходил и смеялся, ходил и смеялся, весь отдавшись беспамятному своему восторгу.

Он пошел к Ире в тот же день, вечером. Путь его лежал через сад, раскинувшийся над рекой, на высоком ее берегу. По одну сторону от Овинского, за свежевскопанными клумбами, за старыми ветвистыми липами, виднелся истоптанный, неогороженный край берега; по другую – тянулись кусты акации, обсыпанные кудряшками молодой майской зелени, металлическая решетка забора, а за нею – улица, на которой и жила Ира.

Начался  е е  квартал. Осталось только три дома… Осталось только два. Пора сворачивать.

Светло-серый дом Тавровых отличался строгой красотой и тщательно поддерживаемой опрятностью. Пять окон смотрели на улицу. Наглухо завешенные изнутри тяжелыми портьерами кремового цвета, они были молчаливы, замкнуты.

Он позвонил. В глубине дома послышались быстрые шаги. Кто – Ира, мать, домработница? Шаги ближе и ближе. Щелкнул замок. Открыла Ира.

Она была не такая, как всегда. Во всяком случае, Овинский впервые видел ее такую – домашнюю, простенькую, еще более безыскусственную и милую. Длинный ситцевый халатик делал ее выше и тоньше. Зато волосы, не затянутые в косу так туго, как обычно, сильнее отяжеляли голову. Они выбились на лоб, распушились на висках. Их светлая медь лилась и волновалась.

Ира на мгновение застыла в дверях. Лицо ее густо залила краска.

– Идемте! – произнесла она почти беззвучно.

Перед ним вытянулся пустой чистый коридор. Противоположная дверь его была открыта, и Овинский видел кусочек такого же пустого и чистого, как коридор, двора.

– Сюда! – снова тихо, с хрипотой сказала Ира.

Они свернули посредине коридора и оказались в прихожей. В нее выходило четыре двери. Дверь налево, на кухню, была распахнута настежь. Из нее в прихожую падал неяркий розоватый свет вечера. Дверь направо была слегка приотворена, а две двери, расположенные прямо, закрыты.

Из кухни доносился звук капающей воды – единственный звук, который слышался в доме.

– Пойдемте пока ко мне, – сказала Ира.

Она провела его в комнату направо.

В просторной, на два окна, комнате стояли небольшой письменный стол, набитый книгами шкаф, этажерка и кушетка. Над кушеткой висел огромный, во всю высоту стены, гобелен. На кушетке, свернувшись калачиком, лежала кошка, ничем не приметная, серая полосатая кошка, какие водятся в Крутоярске едва ли не в каждом доме.

Виктор почувствовал себя свободней.

– Как математика? – спросил он. Ира готовилась к экзаменам на аттестат зрелости. На столе и на кушетке были разложены тетради и книги.

– Вроде ничего.

Она улыбнулась и поласкала кошку за ушком. Кошка блаженно вывернула вверх сонную мордочку.

– У вас такая тишина, что невольно говоришь шепотом, – сказал он.

Ира опустила голову.

– Дома никого нет, – произнесла она после паузы.

Его снова охватило волнение.

На улице проехала автомашина, и по комнате с легким зудением пробежала мелкая дрожь. Редеющий свет вечера робко пробивался через портьеры; в углах комнаты скапливались сумерки.

Сердце Овинского гулко стучало; ему отвечала напряженным биением тоненькая жилка на шее девушки. Он взял Иру за плечи и остро ощутил родниковую свежесть ее кожи.

Стройная, гибкая, почти невесомая, Ира осторожно припала к нему, и они долго стояли молча, боясь себя, но видя тот день, тот час, когда им можно будет не бояться.

Мать Иры застала их за решением задачи по алгебре. Овинский поднялся и почтительно поклонился. Антонина Леонтьевна торопливо ощупала дочь тревожным, почти паническим взглядом, украдкой скользнула глазами по комнате…

– Познакомься, мама, – сказала Ира.

Вздохнув, мать подала руку. Овинский назвал себя. Она поинтересовалась, как он оказался на Урале. Виктор ответил. Антонина Леонтьевна спросила о родителях.

Слушая их, Ира бегала глазами от одного к другому и невольно поддакивала головой Овинскому, когда он отвечал на вопросы.

– По всему видно, кубанский казак, – заключила Антонина Леонтьевна. – Один чуб чего стоит.

Виктор смущенно прошелся рукой по густой кучерявой шапке своих волос.

– Занимай пока гостя, морошка, – примирительно сказала Антонина Леонтьевна дочери. – Пойду на стол готовить.

Едва за ней закрылась дверь, как Ира сорвалась с места.

– Ой, я сейчас, одну минуточку, – бросила она Овинскому и вылетела из комнаты.

Он слышал, как в прихожей поднялась возня, как Ира, шепча что-то, целовала мать, как Антонина Леонтьевна, не то смеясь, не то всхлипывая, сказала: «Ступай уж, ступай туда! Разве можно гостя оставлять!»

Когда Ира снова влетела в комнату, желто-красные огоньки в ее глазах горели в бесчисленном множестве. Веснушки проступили ярче обычного, хотя лицо ее и даже уши, даже шея сделались алыми. «Морошка», – вспомнил Овинский и громко, с удовольствием повторил:

– Морошка!.. Морошка!..

Приехал Федор Гаврилович. Все собрались за чаем, в столовой. Тавровый завел с Овинским подчеркнуто деловой разговор. Личность гостя его не интересовала. Вопросы, которые он задавал, касались развития грузового двора, проекта надстройки вокзала, дополнительного пригородного поезда и прочего – все в том же роде. Конечно, Тавровый и без того достаточно хорошо знал состояние дела. Задавал он вопросы для того, чтобы выразить свое недовольство. И недовольство он выказывал совсем не потому, что надеялся через Овинского исправить положение. Ни руководители отделения, ни тем более Овинский, фигура на отделении третьестепенная, не в силах были ускорить развитие грузового двора или составление проекта надстройки вокзала. Все зависящее от самого отделения было уже сделано. Но Федор Гаврилович нарочно выискивал вопросы, которые позволяли бы ему демонстрировать свое недовольство, потому что вызывалось оно не столько состоянием дел, сколько присутствием Овинского.

Когда Виктор отвечал, Тавровый, неподвижный, монументальный, недоверчиво смотрел на него поверх квадратных стекол очков. И Овинский чувствовал, что выглядит перед ним цыпленком, хотя вообще-то отличался хорошим ростом и крепким телосложением.

Иногда Тавровый высказывался сам. Масштабность и мудрая основательность его суждений, соединенная с небрежно-назидательным тоном, уничтожали Овинского.

Ира и даже Антонина Леонтьевна порывались настроить разговор на другой, менее официальный лад. Но Федор Гаврилович открыто пренебрегал их усилиями, давая понять, что видит в Овинском только работника отделения железной дороги и ни о чем ином, кроме служебных дел, не желает знать и слышать.

Сразу же после чая Овинский откланялся. Родители Иры не задерживали его.

Председательствующий на пленуме, медлительный, спокойно сдержанный секретарь горкома Хромов, объявил перерыв.

Зал, словно улей, загудел озабоченно и возбужденно. Как обычно, перерыв не был для собравшихся просто отдыхом. Он нес свою нагрузку и, пожалуй, входил в общее течение пленума как его составная, по-своему важная часть. Секретари партийных организаций и знаменитые на весь город новаторы производства, директора и заведующие, работники трех городских райкомов и райисполкомов, работники горкома и горисполкома встречали, отыскивали, ловили друг друга в шумной сутолоке перерыва, чтобы что-то решить, согласовать, утрясти, уточнить, выяснить. Нечасто случалось этим людям собираться вместе, и великое разнообразие дел, забот, вопросов, которыми жили они – рабочий, мозговой, направляющий аппарат города, вселилось вместе с ними в коридоры, фойе и залы Дворца культуры.

Овинский пустился на поиски секретаря парткома вагоностроительного завода, чтобы договориться с ним о совместном собрании коммунистов отделения и заводских подъездных путей. Он потолкался в главном фойе, заглянул в переполненный буфет, сошел вниз, к подъезду Дворца, где толпились курильщики, но все безуспешно.

Ему посоветовали поискать возле сцены. Овинский снова поднялся наверх и, пройдя коридором мимо боковых лож, не без тайной робости взялся за ручку двери, ведущей за кулисы. Открыв ее, он оказался в проходной комнате. Секретарь парткома и директор вагонного завода стояли здесь вместе с небольшой группой людей, окружавшей Таврового. Директор рассказывал Федору Гавриловичу что-то очень веселое, и вся группа оглушительно хохотала.

Овинский в нерешительности остановился. Отзывать секретаря парткома представлялось неудобным, и уж совсем неуместно было бы присоединиться к группе. Оставалось повернуть назад. Он уже потянул дверь, но в этот момент глаза председателя горисполкома встретились с его глазами. Тавровый посерьезнел. Окружавшие его невольно посмотрели на дверь. Испытывая ужасную неловкость, Виктор неуверенно осклабился и поклонился. Не спуская с Овинского удивленного холодного взгляда, Федор Гаврилович снял очки, потер их платком, снова надел и, не ответив на приветствие, отвернулся.

Не помня как, очутившись в зале для курения, Овинский лихорадочно затянулся папиросой. Позорная, отвратительная картина продолжала стоять перед глазами: осанистый, величественный Тавровый, поблескивающий стеклами очков и благородной сединой на высоких, коротко подстриженных висках, и его, Овинского, собственная фигура, растерянная, жалкая, согнутая в заискивающем, выжидательном поклоне. Мерзость!

На душе было слякотно и безнадежно.

V

Хотя Ира никогда не подчеркивала, какое положение занимает ее отец, хотя в ней не было и тени хвастовства, в каждом ее слове об отце слышалась глубокая удовлетворенность тем, что она дочь Федора Гавриловича Таврового.

Отец всегда был окружен ореолом почета. Пионеркой Ира проходила в колонне своих сверстников и сверстниц через огромный торжественный зал, чтобы приветствовать какое-нибудь высокое городское собрание – конференцию или слет; колыхалось впереди красное знамя, трещали барабаны, пели горны, дружно аплодировал залитый светом зал, а над всем этим, на сцене, среди самых уважаемых, первых людей города ей всегда улыбался отец.

Комсомолкой она в рядах демонстрантов вступала на центральную площадь города – маленькая частица могучей, волнующейся людской реки. И над бесконечным потоком знамен, цветов, музыки, песен и приветственных возгласов она снова видела отца, стоявшего на трибуне, перед большими портретами вождей, видела его улыбку и короткое помахивание согнутой руки.

Она гордилась им, и чувство ее было полным и цельным, без единой трещинки, без единого пятнышка сомнений.

Оно ни в какой мере не поколебалось, когда отец встал вдруг между нею и Виктором. Ира просто не допускала, что такое противоестественное положение продлится сколько-нибудь долго; отец всегда поступает правильно, в конце концов он поступит правильно и теперь. Он узнает Виктора и переменится к нему.

Ни огорчительный финал первого визита Виктора в ее семью, ни косые взгляды отца не повлияли на нее. Она с открытой, спокойной смелостью уходила на свидание с любимым, и свидания эти были все более продолжительны и часты.

VI

Ира и Виктор поженились в ноябре все того же 1955 года.

После первой встречи с Овинским Федор Гаврилович упрямился еще с месяц. Было слишком больно видеть, что его Ирка – веснушчатая попрыгушка, которой еще надо покупать куклы, которая еще ровным счетом ничего не знает и задает глупые вопросы, Ирка – самое привычное, самое домашнее, самое ласковое на свете существо – отодвинулась, отдалилась вдруг в какую-то свою жизнь и какой-то пришелец, какой-то самозванец – может быть, шалопай или прохвост – стал для нее ближе родителей.

Но в конце концов пришлось смириться с мыслью о неотвратимости раннего замужества дочери и более основательно, поначалу заочно, познакомиться с будущим зятем. Выбор Ирки оказался совсем неплох. Вскоре Овинского назначили заместителем заведующего отделом горкома партии. Скромная должность, но Хромов, секретарь горкома, подбирал кадры с дальним прицелом: Овинский – инженер, в отделении был на прекрасном счету; молод, а за плечами жизнь, даже повоевать успел. Словом, ничего плохого; как раз наоборот – самые лучшие рекомендации.

Антонина Леонтьевна весь последний год пыталась свыкнуться с неизбежностью отъезда дочери в институт. Пуще всего на свете страшась этого отъезда, она заранее переживала все печали-разлуки. Чтобы хоть немного облегчить душу, мать нет-нет да предавалась обманчивым надеждам на какие-нибудь случайности или перемены. А вдруг в Крутоярске тоже откроется институт? А вдруг Иришка захочет учиться заочно? А вдруг Федора Гавриловича переведут в областной центр?..

Сумасбродное решение дочери отказаться от института и остаться в Крутоярске сбило Антонину Леонтьевну с толку. Она возмущалась и протестовала, но все выражения ее возмущения и протеста – слезы, сердитое молчание, выговоры, упреки – были лишены силы, потому что возмущалась и протестовала она только разумом, а сердцем, сама себе в том не смея признаться, радовалась. Самое ужасное – разлука с дочерью – теперь не угрожало ей.

Постепенно оправившись от неожиданности и обретя способность рассуждать спокойно, Антонина Леонтьевна пришла к выводу, что, пожалуй, ей даже следует быть чуточку благодарной тому нежданному герою, из-за которого Иришка столь круто изменила свои прежние намерения. Насколько все у них серьезно, выйдет или не выйдет Иришка замуж – еще неизвестно, зато дома остается, это уж определенно. Поучится в техникуме, повзрослеет, наберется ума-разума, тогда и поедет в институт. Чего ж тут возмущаться, чего ж печалиться?

Каждая мать мечтает о счастье дочери или сына. Но какая мать точно знает, как именно будет выглядеть оно, это счастье? В воображении матери рисуются светлые, радостные, но очень туманные и неустойчивые картины. Даже самые безвольные дети в конечном счете становятся главными авторами своей жизни. А мать? Мать чаще всего лишь приспосабливает свои прежние туманные и зыбкие видения к тем реальным понятиям о счастье, к тем целям и упованиям, которым следуют дети.

Овинский с первой же встречи понравился Антонине Леонтьевне. Слава богу, не стиляга, не длинногривый какой-нибудь, не из тех, что брюки дудочкой и пиджак до колен. И образован, и жизнь повидал. Надежный, основательный человек.

Но, конечно, он понравился ей не только в силу этих своих качеств, а прежде всего потому, что он нравился дочери. И хотя Антонина Леонтьевна уверяла себя, что не позволит Иришке и помышлять о замужестве, хотя твердила Федору Гавриловичу, что у девочки быстро выветрится ее блажь, что дочка просто начиталась романов и насмотрелась фильмов, она, часто сама того не подозревая, очень пристально и серьезно приценивалась к Овинскому.

Ее смущал его возраст – на десять лет старше Иришки. Но бежали дни, увлечение Иры не только не ослабевало, а, напротив, все более властно овладевало дочерью, и возраст Овинского уже перестал смущать Антонину Леонтьевну. Наоборот, она вдруг нашла, что именно этим и хорош выбор дочери. Что проку от молоденького: сам ребенок да жена ребенок, натворят глупостей – потом не расхлебаешь.

Под осень, когда Иру уже оформили в техникум, но до занятий еще оставалось много свободного времени, Федор Гаврилович предложил дочери путевку в двухнедельный дом отдыха – первую путевку, первую самостоятельную поездку в ее жизни. Но девочка ответила, что не только на две недели, даже на два дня не оставит город. Она похудела, даже подурнела, была то бурно общительна, то дерзка и замкнута. Глядя на нее, мучаясь ее счастливыми муками, Антонина Леонтьевна все более и более сдавалась. Теперь уже и возможность раннего замужества дочери не казалась ей дикостью. Мало ли вокруг девчат, засидевшихся в невестах. И образованные, и собой пригожи, а счастья нет. Почему? Упустили время. Какой резон молодым людям за перестарками ухаживать? Да и сами стали чересчур рассудительны да осторожны. Нет уж, не зря, знать, говорится: куй железо, пока горячо.

В конце концов Антонина Леонтьевна сама начала поторапливать со свадьбой. Чему быть, того не миновать. А девочка совсем голову потеряла. Долго ли до греха.

Утром шестого ноября горкомовская «Победа» остановилась у светло-серого дома на набережной, и Овинский с помощью шофера вынес на тротуар два своих чемодана и рюкзак. Шофер крепко пожал ему руку шершавой, теплой рукой и пожелал счастья.

В окно, откинув портьеру, выглянула Ира. Увидев его, она застыла на мгновение, потом кивнула ему растерянно, почти испуганно, и скрылась. Поднявшись на крыльцо с чемоданами в руках и рюкзаком на плече, он услышал, как навстречу ему понеслись по коридору быстрые-быстрые шаги…

Когда она открыла дверь, они некоторое время молча смотрели друг на друга через порог, пораженные реальностью, ослепительной явственностью того, что до самой последней минуты казалось невероятным.

Днем они пошли в загс. Ира настояла, чтобы они пошли только вдвоем. Ей хотелось, чтобы вокруг было как можно меньше людей и шума. Даже собственный голос казался ей чем-то посторонним и неуместным.

Они шли, прижав локоть к локтю, и никогда еще она не чувствовала так отчетливо, полно и слитно их общее волнение. Под ногами у них стучала замерзшая гулкая земля, припорошенная первым, едва заметным пушком. На стенах домов, обдуваемые неслышным ветром, трепетали флаги.

В загсе они задержались недолго. Хотя им сказали, что их еще не зарегистрировали, что пока от них принято лишь заявление, что сама регистрация состоится только через неделю, они, мало вдумываясь и вслушиваясь во все эти формальности, считали, что последний шаг сделан.

На улице он надел на ее маленький палец кольцо и сказал:

– Ну, жена!..

Она ярко покраснела, но, отважно вскинув на него глаза, ответила в тон ему:

– Ну, муж!

Они рассмеялись и, словно распахнув какие-то прежде закрытые клапаны, стали жадно вбирать в себя все шумы, все краски, все оживление предпраздничного дня. Им захотелось, чтобы улицы переполнились людьми, чтобы гремели оркестры, чтобы ликование разлилось вокруг, потому что это отвечало состоянию их души, потому что все кругом должны быть только счастливы.

Не торопясь возвращаться, они сделали большой крюк через людные центральные кварталы города. Они по-прежнему мало говорили между собой, и только два слова повторялись ими часто, очень часто.

– Видишь, жена? – говорил он, кивая на какое-нибудь примечательное праздничное украшение города. Конечно, он знал, что Ира видит, но хотел еще и еще выговорить это огромное, емкое, трепетное и новое, совсем новое, только что рожденное слово – жена. Он мог без конца повторять его вслух и про себя и каждый раз с наслаждением открывал в нем новые звучания.

– Вижу, муж, – отвечала Ира и, с изумлением прислушиваясь к своему голосу, все не верила, что она, она, а не кто-то другой, сказала это слово.

Иногда он просто произносил вдруг вслух:

– Жена…

И, подождав, пока растает звук его голоса, как ребенок смеялся счастливейшим смехом. Тогда она, во всем повторяя его, тоже произносила:

– Муж…

Шестого же началось свадебное торжество. Поздравления, подарки, застольное веселье, музыка, танцы, снова застольный шум и звон, снова тосты – все это чередовалось, кипело, гремело вокруг Иры и Виктора, но очень мало значило для них. Счастье открыто, не боясь ничьих глаз, быть друг около друга из минуты в минуту, из часа в час и счастье затаенного, мучительного ожидания того, что еще должно с ними произойти, до краев наполняло их.

Седьмого и восьмого в доме продолжалась свадебная кутерьма.

VII

Федора Гавриловича сняли с поста председателя горисполкома весной 1956 года. Впрочем, ответственные работники города значительно раньше знали, что судьба Таврового предрешена, и только сам Федор Гаврилович пребывал в уверенности, что, несмотря на неприятности, которые ему довелось перенести в последнее время, он сумеет удержаться, вернее, горком и областные организации не допустят, чтобы он не удержался.

За многие годы службы на руководящих должностях Федор Гаврилович видывал виды.

– Кому пироги да пышки, а кому синяки да шишки, – любил шутить он, разумея при этом, что ему суждено получать лишь синяки да шишки.

Есть люди, которым каждое слово критики жжет душу, а есть и такие, что с годами научились смотреть на критику как на некую неприятную, но формальную процедуру, коей неизбежно время от времени подвергается каждый руководящий работник. Они усвоили, что без критики нельзя – так уж принято в партии, – а раз нельзя, значит, терпи. И они терпят, как терпели бы что-нибудь прописанное врачом – мучительное, но обязательное. Они говорят потом: «Мне крепко прочистили мозги» или «Ну и дали же мне прикурить», говорят не без гордости, не без рисовки. Но, пережив неприятную процедуру, остаются, в сущности, неизменны.

Федор Гаврилович предвидел, что ему достанется на бюро горкома, что его ждет головомойка в области. Но, готовый мужественно пройти через все эти тернии, он продолжал считать свои позиции незыблемыми.

Бюро, как обычно, собиралось по вечерам. Хромов приглашал на заседание весь аппарат горкома. Но одному работнику поручалось дежурить в приемной первого секретаря и, так сказать, представлять горком на случай разных звонков. Поскольку ему приходилось самостоятельно и срочно решать довольно важные вопросы, то дежурные назначались из числа заведующих отделами или хотя бы их заместителей.

На этот раз дежурство поручили Овинскому – Хромов и другие секретари горкома сочли, что ему удобнее не быть на заседании, решающем судьбу его тестя.

Перед заседанием ярко освещенная, обширная приемная первого секретаря приглушенно гудела. Боясь опоздать, люди неизменно собирались на бюро много раньше назначенного времени.

Ждали Хромова, который приезжал точно, минута в минуту, хоть часы проверяй.

Овинский, сидя за столом, уставленным целой батареей телефонов, наблюдал за тестем.

Давно минуло время, когда он с восхищением замирал перед каждым словом Федора Гавриловича. По мере того как Виктор, в силу своего нового положения партийного работника городского масштаба, непосредственно или через кого-нибудь сталкивался с Тавровым по разным делам, но мере того как, осваиваясь со своей ролью, начинал трезвее и решительнее судить о руководителях, наконец, по мере того как он присматривался к тестю дома, величие Федора Гавриловича таяло в его глазах. Вместо выдающейся личности вырисовывалось что-то очень посредственное и тусклое. С течением дней становилось все яснее, что впечатление значительности, необычности, которое прежде производил на него Тавровый, создавалось не внутренними достоинствами председателя горисполкома, а масштабностью дел, к которым он оказался приставлен. Подавлявшая прежде Овинского мудрость и широта суждений Таврового были не его собственной мудростью и не его собственной широтой взглядов, а лишь отблеском мудрости и широты суждений тех людей, с которыми Федор Гаврилович бок о бок работал.

Сейчас, украдкой наблюдая тестя, Овинский видел ту же привычно осанистую фигуру, тот же высокий лоб с хохолком, те же квадратные стекла очков, ту же легкую седину коротко подстриженных висков – словом, те же детали и черты, от одного вида которых, бывало, захватывало дух, – и поражался, как они обесцветились, как утратили свою примечательность теперь.

Расхаживая по приемной, Федор Гаврилович, как всегда, громко – может быть, даже чуточку громче обычного – разговаривал и смеялся. Он высоко – может быть, даже выше обычного – держал голову и плечи, и собеседники невольно выглядели перед ним ниже ростом. И все-таки любой наблюдавший его со стороны видел, как встревожен, как внутренне напряжен председатель горисполкома. Выдавал Федора Гавриловича взгляд – колючий, настороженный, пытающийся определить по выражениям лиц и поведению собеседников, что они знают и что думают о предстоящем бюро.

Через приемную, слегка покачиваясь в такт, неторопливым ровным шагом прошел Хромов. Он спокойными кивками здоровался со всеми, кто встречался ему на пути, никого не выделяя и никем не пренебрегая. За ним проследовали второй и третий секретари горкома и двое представителей из области. Остальные члены бюро горкома и приглашенные остались пока в приемной.

Вскоре на столе Овинского вспыхнула сигнальная лампочка, и он поспешил в кабинет Хромова. Здесь было свежо, даже чуточку морозно и слегка попахивало автомобильным дымком – здание горкома стояло на самой бойкой магистрали Крутоярска. Хромов, переходя от окна к окну, закрывал форточки.

– Виктор Николаевич, пригласите, пожалуйста, товарищей, – сказал он, как всегда, очень ровным, очень спокойным голосом.

Овинский вышел.

Приемная опустела, потому что на бюро заслушивался только один вопрос – доклад комиссии горкома и обкома партии, проверявшей работу четырех важнейших отделов Крутоярского горисполкома.

Из-за обитой дерматином двери кабинета первого секретаря в приемную не просачивалось ни одного слова. Собственно, кабинет отделялся не одной дверью: перед входом в него был сооружен тамбур, выпирающий в приемную, как массивный, плотно затворенный шкаф.

Внизу в вестибюле прохаживался милиционер. Его шаги и покашливание, отчетливо доносившиеся до Овинского, подчеркивали тишину всех трех этажей здания горкома.

Передвинувшись, щелкнули стрелки настенных электрических часов. Они показывали без четверти девять. Овинский предположил, что комиссия уже закончила доклад и сейчас идут выступления.

Виктор знал основное содержание доклада. За столь любезной сердцу Федора Гавриловича помпезностью обстановки горисполкома проверка вскрыла волокиту в его важнейших отделах, оторванность аппарата от актива, бездеятельность депутатских комиссий.

В довершение всего почти в одно время с проверкой обком партии объявил Тавровому выговор за форсирование лестничного спуска к реке – грандиозного сооружения с террасами, портиками и прочими красотами, съевшими почти все деньги, необходимые городу на куда более жгучие нужды. Влетело и Хромову.

Но и проверка работы горисполкома и лестничная эпопея лишь подхлестнули решение давно назревшей проблемы. В той нелегкой упряжке, которая досталась двум главным руководителям города – Хромову и Тавровому, Федор Гаврилович явно не тянул.

У человека только две руки. Но один умеет распорядиться ими так, что они доходят до каждой вещицы в хозяйстве – ничему не дадут запылиться или в ветхость прийти; другой же дотягивается лишь до того, что под боком лежит. Поглядишь – что у одного, что у другого руки как руки, на деле же получается, что у первого они в сажень, а у другого в два вершка.

То же и в руководстве. Один «рукаст», всю округу охватывает, каждым закоулком ворошит. Другой же крутится на узком пятачке; идет время, но ничего примечательного не свершается, ничего не остается в памяти людей – руководитель есть, а словно бы и нет его.

Именно таким бесплодием отмечена многолетняя деятельность Федора Гавриловича на высоких постах в городском Совете. Две причины мешали разглядеть это раньше. Первая заключалась в том, что до последнего времени горком партии считался единственным ответчиком за все, что творилось в городе. Вторая же причина крылась в том, что члены бюро горкома собирались лишь посовещаться, окончательное же решение вопроса фактически оставалось за первым секретарем. Удачно решит первый секретарь – и Тавровому почет (ведь он как-никак член бюро и председатель горисполкома); неудачно решит первый секретарь – можно огорчиться, можно поволноваться, можно даже на бюро обкома вместе с первым секретарем ответ держать, а все ж его ошибка, ему ее и исправлять.

Продвижение Федора Гавриловича по ответственным должностям берет свое начало в 1937 году. После трагических событий, прокатившихся не в одном Крутоярске, в городе недосчитались многих испытанных руководящих работников. Был безвинно арестован, объявлен врагом народа и председатель горисполкома, коренной крутоярец, один из первых комсомольцев и первых специалистов, получивших диплом в советском вузе, – человек широкого, смелого размаха, светлая голова, прирожденный общественный деятель. Не уцелел и его заместитель, старый коммунист и старый рабочий, прекрасно дополнявший председателя своей мудростью и выдержкой закаленного партийца.

На многие ответственные посты города пришли новые люди. Среди удачных выдвижений случились и неудачные. В сложной обстановке той поры немудрено было допустить промашку.

Вот тогда-то и всплыла фигура Таврового, доселе малоприметного железнодорожного командира средней руки. Поставили его ни много ни мало заместителем председателя горисполкома.

Поначалу горисполкомовцы звали его «тишайшим» – нового заместителя председателя не было, что называется, ни слышно, ни видно. Дивясь его взлету, пытались вспомнить, чем блеснул он, пока ходил в рядовых депутатах. И вспомнили. Однажды на сессии городского Совета в самый разгар доклада где-то в средних рядах зала раздался вдруг пронзительный звонок. Зал ахнул и разом обратился к месту, из которого исходил этот невесть отчего появившийся голосистый, истошный сигнал. Сравнительно молодой еще человек в железнодорожном кителе, покраснев как вареный рак, зажал что-то на груди и, согнувшись в три погибели, спрятался за спинками кресел. Звон прекратился. Зал, от души нахохотавшись, вернулся к докладу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю