Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)
Зал замер.
– Прошу слова в порядке ведения собрания, – пробасил Лихошерстнов.
Петр Яковлевич сидел в президиуме крайним к трибуне. Поднявшись и отойдя немного в сторону от стола, он оказался вблизи щупленького и низенького перед ним Городилова.
– Мне кое-что известно о семейных делах Виктора Николаевича, – начал Лихошерстнов. – Когда его рекомендовали нам, я был в Крутоярском горкоме партии, ну и там мне рассказали. Не буду сейчас вдаваться в подробности, скажу только, что я лично Овинскому не завидую.
Он шумно вздохнул, потер подбородок и продолжил:
– Я не счел нужным информировать об этом широкий круг коммунистов, потому что, во-первых, этот вопрос не всплывал, а во-вторых, душа человеческая не навоз, топтаться в ней зря нечего. Но факт остается фактом – я не проинформировал. И раз уж ты, товарищ Городилов, взялся сегодня выдавать всем богам по сапогам, то ставь и меня в ряд штрафников. Только что это тебе вдруг приспичило в сей секунд столь сложные вопросы чохом решать? Это ведь не старые курятники рушить. А как же повестка дня? Как же зима? Побоку?.. Предлагаю от повестки дня не отклоняться. Все вопросы, поднятые товарищем Городиловым, изучить партийному бюро с привлечением актива и доложить на следующем собрании.
Иван Гроза вскинул на Лихошерстнова остренькое свое лицо и цепко, словно клещами, схватился за края трибуны.
– Хитер, Петр Яковлевич! Только не выйдет! Товарищ Кряжев, защитите партийную демократию.
Кузьма Кузьмич встал. Он волновался, даже слегка побледнел.
– Что ж, проголосуем: кто за предложение Петра Яковлевича?
Руки поползли вверх. Сначала их было не настолько много, чтобы заключить, что предложение принято, но постепенно лес рук густел.
– Большинство, – констатировал Кряжев. – Продолжайте, Иван Кондратьевич, но учтите волю собрания.
Иван Гроза будто не слышал замечания Кряжева.
– Ясно-понятно, товарищи, – снова начал он по тетрадке, – когда руководители разложились в быту…
Кряжев застучал карандашом по графину.
– Иван Кондратьевич, ваши утверждения бездоказательны.
Городилов обвел зал торжественно-строгим взглядом.
– В обстановке грубого зажима критики я отказываюсь выступать. Запишите это в протокол.
Он сложил тетрадку, засунул ее во внутренний карман кителя, застегнул пуговицу и только тогда спустился с трибуны.
– Товарищ Сырых, – назвал Кряжев очередного оратора.
Прения продолжались, но собрание размагнитилось, утратило единство. То тут, то там шли пересуды: одних терзало любопытство, другие были искренне обеспокоены, а третьим просто не терпелось перекинуться парой слов на щекотливую тему.
– Смазал-таки нам собрание, герой трибуны, – хмуро поглядывая в зал, процедил Лихошерстнов.
По окончании собрания Овинский, сделав вид, что он обдумывает и пишет что-то срочное, подождал, когда клуб опустеет, и лишь тогда, быстро, чтобы избежать встреч и разговоров, пошел к себе в общежитие.
Против окна, на улице, покачиваясь от ветра, горел фонарь, и свет его, падая в комнату, тревожно ползал по стенам.
Не зажигая в комнате электричества, Виктор Николаевич долго лежал на неразобранной постели. Заново переживая все случившееся на собрании, он с особенной горечью вспоминал не выступление Городилова – хотя оно тоже больно задело его, – а самое начало собрания, когда выбирали президиум, и когда ему, секретарю парторганизации, пришлось уйти со сцены, уступив место избранным. Хотя и прежде бывало, что его не избирали в президиум собраний, сегодня он увидел в этом эпизоде своеобразную итоговую оценку своей деятельности в депо, и, никого не виня, ни в чем не ища оправдания себе, он пришел к выводу, что ему надо уйти отсюда. Он с особенной отчетливостью убедился вдруг, как надломило его личное несчастье. «С горем в душе, – размышлял он, – ты не партийный работник. С горем в душе ты можешь быть инженером, диспетчером, ревизором – кем угодно, но какой из тебя организатор и воспитатель масс».
Чтобы не допустить лишних разговоров, обсуждений, он решил прежде подыскать себе какое-то место в городе, а затем уж сообщить кому следует о своем намерении.
«Вот так-то, дорогой мой, – с усмешкой обращался он к себе, глядя на ползающий по стене свет уличного фонаря, – в мечтах-то ты был орел, а на деле оказался мокрой курицей».
V
Наступил октябрь с его промозглыми, унылыми днями и длинными, вязкими, словно копоть, ночами. Иногда веяло морозцем, но осень заглушала те первые, несмелые знаки, которые подавала людям зима.
Под серым небом неисходной сырости обесцветились, поблекли в Лошкарях дома, палисадники. За домами – обезображенная, перекопанная земля огородов, бурая картофельная ботва. Нахохлившиеся куры нехотя бродили по голым грядам.
Низкое небо придавило горы. Мир сузился; нет более синих зовущих далей, нет бескрайнего, невесомого, напоенного ароматом лесов воздуха.
Скверный месяц, грустная пора.
В один из таких октябрьских сырых и холодных дней, когда жители Лошкарей занимались своим делом – отправляли поезда или ремонтировали паровозы, засыпали на зиму в погреб картофель или кололи дрова, пекли шаньги или толкались в магазинах, сидели за школьными партами или озабоченно шмыгали розовыми носами, выбирая книжку в библиотеке, – когда жизнь текла своим порядком и своим порядком моросил дождь, а свинцово-серое небо царапалось о голые вершины берез, – в один из таких обычных октябрьских дней со станции на весь поселок прозвучал диковинный голос. Был он резкий, полнозвучный и красивый. Будто растянул кто-то сказочно огромный баян, нажав сразу на три-четыре пуговицы, и три-четыре голоса, слившись в один, пропели согласованно и стройно.
Разогнулся и замер путевой обходчик, что подравнивал бровку железнодорожного полотна на своем километре, за станцией, там, где обрывалась устремленная к городу цепочка крайних усадеб Новых Лошкарей; в депо слесарь-ремонтник, что подгонял крышку к песочнице паровоза, сидя на черном цилиндре котла, навострил уши, ловя диковинный звук через все стуки и громы цеха; свободный от поездки машинист, коловший дрова у себя во дворе, в сарайчике, застыл со вскинутым над головой топором – на лице улыбка, радостная и растерянная, а в душе тревога; учительница в школе оборвала на полуслове речь, и ребята повскакали с парт; словно пыль ладонью, прихлопнуло в магазине галдеж…
А голос звучал снова и снова. Даже низкое, тяжелое небо не могло устоять перед ним – диковинный звук прокатился по вершинам окрестных гор.
Со всех концов поселка люди потянулись к станции. Кто посмелее, пошли прямо на пути, кто поосмотрительнее – поднялись на мост.
Новенький двухсекционный тепловоз ТЭ-3, поманеврировав по станции, легко, как под горку, бежал к депо. Кабина первой секции – обтекаемая, со сплошным, трехсторонним окном, будто стеклянная головка, – смотрела вперед; такая же кабина второй секции смотрела назад.
Изящный и сильный тепловоз сиял первозданной свежестью зеленой окраски, и казалось, осенний дождь веселел около него, наводя глянец на металл и стекло.
Было странно видеть, как бежал он, не оставляя после себя ни дыма, ни пара, бежал, толкаемый незримой силой, и, будто заигрывая с людьми, то и дело подавал свой густой, полнозвучный богатырский голос.
– Гли-кась, гли-кась, чо делатся-то! – дивилась на мосту старушка. – Вагоны-то сами бегут. Да чо ж это тако!
– Это, бабушка, такие вагоны, – поясняли ей, – что сразу два поезда за собой уволокут. Тепловоз!
– Эх, машина – глаз не отнимешь! – восхищался шофер, бросивший свой грузовик около вокзала.
– Что, любовь с первого взгляда?
– Похоже… А голосок!
– Да-а, голосок – оторви волосок.
Как прежде, моросил дождь, ползло, цепляясь за голые вершины берез, свинцовое небо; как прежде, холод и сырость пробирали людей. А все ж день был не тот – большая новость вошла в жизнь Лошкарей.
Вскоре в депо прибыло районное и отделенческое начальство. Ткачук и приехавший с ним председатель райисполкома посидели несколько минут у Овинского, а затем, прихватив его, отправились искать Лихошерстнова. По пути из конторы к главному корпусу депо им встретился Инкин с его замами и еще какими-то командирами из отделения – все в форменных плащах, со звездами в петлицах.
– Планетарий! – шутил Ткачук, здороваясь.
В это время Петр Яковлевич был в цехе подъемки. Здесь устанавливались новые электрические домкраты. Вместе с начальником депо установкой занимались главный инженер, несколько лучших слесарей-сборщиков и Гена Булатник. Торопились – поджимал график ремонта паровозов.
В цехе шла обычная оглушительно шумная жизнь. На ремонтных канавах стояли остывшие, усмиренные паровозы, работали ремонтники, звеня гаечными ключами, гремя молотками, треща электросваркой. Тарахтели разные подсобные механизмы – тельферы, домкраты, тележки; шипели пневматические установки. В конце цеха громоздкие обточные станки медленно вращали отнятые у паровозов колеса. А вверху ползал, звеня колоколом и урча, мостовой кран.
Но даже в этом стуке, громе, шипении и треске нет-нет да выделялся голос начальника депо. Лихошерстнов был в ударе. Он поощрял, ругал, сердился, радовался и, сам того не замечая, то и дело ввинчивал в свою речь словечки, от которых только ухмылялись и крутили головами его помощники.
Наступил ответственный момент испытания домкрата. Лихошерстнов выпрямился во весь свой исполинский рост, поднял вытянутую ручищу с растопыренными пальцами (казалось, вот-вот зацепит за мостовой кран, что проползал над ним, неся на крюке колесную пару) и крикнул едва ли не через весь цех:
– Валяй, Гена!
Но Булатник, которому предстояло включить ток, еще не подоспел к рубильнику.
– Живей, Гена, сапог те в зад! – кипятился Лихой.
– «…Но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется…» – продекламировал за спиной Петра Яковлевича подошедший Инкин. Лихошерстнов поморщился, словно откусил чего-то кислого, и обернулся. Вытерев о штанину грязную, потную руку, принялся здороваться с гостями.
…Тепловоз стоял против цеха подъемки, около домика деповской лаборатории.
Первым пропустили на тепловоз Ткачука. Секретарь райкома замер в двери, любуясь чистотой и блеском машинного отделения.
– В калошах не пущу! – серьезно предупредил он.
– А кто в сапогах? – спросили внизу.
– Разувайся! – рассмеялся Инкин.
Принялись чистить обувь. Отобрали у Лихошерстнова ветошь – пошарили в его необъятных карманах и нашли. Не хватило. Притащили из лаборатории.
Осмотрев тепловоз, гости отправились в контору депо. Всем скопом ввалились в кабинет Лихого, неся с собой вместе с острым запахом прорезиненных плащей холодок и сырость осеннего дня.
Торжественные, несколько взволнованные значимостью события, расселись на стульях вдоль стен.
– Так кого поставим на первый тепловоз? – сказал начальник отделения, вытирая платком бритую, словно отполированную голову.
Петр Яковлевич взял папироску – у него рядом с чернильным прибором всегда лежала початая пачка, закурил и, навалившись локтями на стол, принялся молча крутить спичечную коробку.
– Побаиваешься за «миллионеров»? – снова спросил Инкин. – Как бы не закисли без него?..
Все без труда догадывались, на кого намекал начальник отделения. Даже Тавровый и Соболь, несмотря на их нерасположение к Кряжеву, понимали, что его кандидатура является лучшей.
– Конечно, надо Кряжева ставить, – вмешался Федор Гаврилович. – Какие уж теперь «миллионы» на паровозах, когда вот он, его величество тепловоз, непосредственно прибыл!
– Ну, одним тепловозом мы всех грузов не перевезем, – улыбнулся Инкин. – Пока нас укомплектуют, еще придется уголек покидать. Но не в этом суть. «Миллионеры» и без Кряжева обойдутся – дело жизненное.
Лихошерстнов перебросил папироску из одного угла рта в другой.
– Ладно, Кряжев так Кряжев, – согласился он с неохотой.
– Придется небольшой митинг устроить перед первым рейсом, – сказал Ткачук, обращаясь к Овинскому.
Виктор Николаевич понимающе кивнул.
Далее разговор переключился на менее приятные темы. Тревожила неподготовленность депо к работе в новых условиях: нет специального ремонтного оборудования, цехи не реконструированы, емкости для горючего не готовы… Условились, что Ткачук похлопочет через обком партии, а Инкин поедет в управление дороги. Составили текст телеграммы в министерство. Прикинули, что можно сделать своими силами, что удастся раздобыть на заводах, в Крутоярске…
Прощались, когда уже давно стемнело.
– Кстати, Петр Яковлевич, – сказал, пожимая Лихошерстнову руку, начальник отделения, – ты через своего зама по ремонту действуй. Отец-то его теперь у нас заместитель начальника дороги. Есть приказ по министерству.
– Поздравляю! – обернулся Ткачук к Соболю.
Игорь уже знал о назначении отца. Ответив улыбкой секретарю райкома, он выжидательно покосился на Лихошерстнова. Но Петр Яковлевич никак не выразил своего отношения к новости.
Кабинет опустел. Начальник депо и Овинский остались вдвоем.
– Тебе в самом деле не хочется Кряжева на тепловоз ставить? – спросил Виктор Николаевич.
Лихошерстнов прошелся по кабинету, поправил несколько стульев – после совещания они стояли вкривь и вкось, – опустился на один из них.
– …Жду, сам жду тепловозы как манну небесную, – заговорил он, опершись руками о колени и задумчиво уставившись в пол. Стул был ему низок, колени торчали много выше сиденья. Угловатая и большая фигура его сейчас выглядела особенно нескладной. – Когда линия зашивается, свет не мил. За обедом ни черта в глотку не лезет. Чуть тарелку понюхаю – и в депо. С утра до утра крутишься как сукин сын. А что проку? Хоть пуп надорви, не вытянуть здесь паровозами. Вижу, разумею. Башкой разумею, а душа… душа, нет-нет да запоет потихонечку, проклятущая. Я ведь, друг ты мой Виктор, вырос на паровозах. Четверть века, как угольком дышу… Вот и сегодня. Конечно, прав Инкин, конечно, надо Кузьму на тепловоз ставить. Но, не поверишь, как услышал об этом, так и засвербило. Будто кому то чужому от себя отрываю… Кузьма, он же весь мой, я же в него все, что у меня есть, вложил. Глядел на него и гордился вот какого паровозного машиниста вырастил Петр Лихой.
Петр Яковлевич провел рукой по черным жестким волосам, потер шею и покосился на Овинского:
– Небось смеешься надо мной? Смейся, смейся, брат, мне и самому над собой смешно.
Овинский смолчал и только взглядом дал знать Петру Яковлевичу, что понимает его.
– Ну, спасибо! – сказал с шумным вздохом Лихошерстнов. Посидев немного в раздумье, продолжал: – Признаться, и страшновато за Кузьму. На паровозе-то он бог, а там всякое может случиться. А Кряжев – наша гордость, вроде бы знамя наше.
– Знамя и должно быть впереди, – заметил Виктор Николаевич.
– Да не убеждай ты меня! Чего ты меня убеждаешь!
Он вскочил, прошелся несколько раз взад-вперед по кабинету, закурил и снова сел, на этот раз тоже не за стол, а на один из боковых стульев, словно был не у себя в кабинете, а у кого-то на приеме.
– Лазал я сегодня по тепловозу. – Си пожевал папироску и загнал ее в угол рта. – Что говорить, машина – класс! В смысле удобств для машиниста лучшего желать нельзя, совсем другая жизнь открывается… Я, бывало, из рейса как черт обмороженный возвращался. Потом уж начал на зиму бороду отращивать, все не так морду обжигает… А помощнику на паровозе каково? Вкусил я этого хлеба, помахал лопатой. Из поездки вернешься, жрать сядешь, а пальцы не расправляются. Как держали лопату, так, согнутые, и одеревенели. Ложку не уценишь… Или мощность машины взять. Я уже прикинул, на тепловозах-то мы такие составчики потащим, что станционникам несдобровать. Придется кое-где удлинять пути-то… Да что там, машина классная. Король машина!..
Затрещал телефон, Лихошерстнов поспешил к столу.
– Кто, кто? – удивленно переспросил он в трубку. Ему ответили. Лихошерстнов смутился: – Извините… не разобрался. У нас ведь тоже Соболь есть…
Звонил Соболь-старший. Коротко справившись о сыне и попросив передать ему, чтобы он позвонил, заместитель начальника дороги сообщил, что в депо из Москвы выехали монтажники – заканчивать сооружение склада горючего, что строительный трест открывает в депо участок, что в Крутоярск-второй направлены четыре инженера-тепловозника…
– Зашевелились – и в Москве, и в управлении, – сказал Лихошерстнов, положив трубку.
– Куда уж дальше тянуть, – заметил Овинский.
– Да-а, неопределенность кончилась.
Помолчали.
– Ты что, давно знал, что отец Соболя к нам на дорогу назначается? – спросил Виктор Николаевич.
– Сегодня в первый раз услышал. А что?
Овинский замялся:
– …Откровенно говоря, меня всегда удивляло твое отношение к Соболю.
– Худо же ты обо мне думаешь, – усмехнулся начальник депо.
– Извини, но твоя терпимость к его наскокам…
Петр Яковлевич ответил не сразу. Взял еще одну папиросу, размял…
– Соболь – тепловозник… – Он затянулся и одной стороной рта ловко, вбок выпустил дым. – Перевели его к нам не откуда-нибудь, аж из Средней Азии, издалека. Зачем перевели?
– Чудак! Перевели как специалиста.
– А если не просто как специалиста? Если с прицелом? Нынешний начальник депо Крутоярск-второй Петр Яковлевич Лихошерстнов, как тебе известно, не имеет законченного высшего образования. К тому же он паровозник.
– Ты же учишься.
– Улита едет, когда-то будет, а первый тепловозик уже у нас, на тракционных путях… Теперь суди сам, хорош бы я был, если бы Соболю на хвост наступал?..
– В крайность ударяться тоже нельзя. Ты же непротивленчество какое-то развел.
– Может быть… Может быть…
– И вообще твои опасения напрасны. Соболь слишком молод.
– Откуда ты взял, что я опасаюсь? Чего мне опасаться?.. Без дела не останусь.
– Добровольно сдаешь позиции?
– Ладно, ладно, ты меня не воспитывай. Ничего я не сдаю… Это ты сдаешь.
– Я?.. Откуда ты взял? – пробормотал застигнутый врасплох Виктор Николаевич.
Вместо ответа Лихошерстнов уставил на него укоризненно-насмешливый взгляд.
На счастье Виктора Николаевича, снова затрещал телефон. Лихошерстнову звонили из дому: жена категорически требовала супруга к столу.
На крылечке конторы они задержались. Начальник депо хмуро – не то с обидой, не то с огорчением – покосился на секретаря партбюро:
– А я-то, дурак, в телячий восторг пришел, когда мне Хромов тебя расписал – и принципиальный, и думающий, и ищущий. И на производство сам ушел, в жизнь, в массы… Уйти-то ушел, да ненадолго, выходит.
Он смахнул что-то с перил огромной своей ладонью, задумался.
– Конечно, я понимаю, что со стороны-то все проще кажется. Недаром говорят: чужую беду руками разведу. Но все таки очень уж ты… Глянь повеселей на жизнь-то, расправь плечи! Ну что Хромов скажет, как узнает? Да что Хромов! У тебя уже в депо друзья есть. Каких ребят на свою сторону завоевал – Добрынина Максима, Кузьму! Вот они-то что скажут?
Они спустились с крыльца. Помолчали, пережидая, когда мимо них пройдут двое рабочих.
– Хороший ты мужик, Петр Яковлевич, – тихо произнес Овинский.
– Ну вот, а ты удирать!
Лихошерстнов засунул руки поглубже в карманы плаща, подернул плечами:
– Ну, до завтра!
Он направился саженными шагами наперерез путям. Сверху, с крыши депо, освещал его несуразную длинную фигуру прожектор.
VI
Хотя поездку назначили на двенадцать часов дня, Кузьма Кузьмич пришел к тепловозу еще затемно. Машина стояла все там же, около домика деповской лаборатории. Отполированная дождем, красивая и огромная, она дышала на Кряжева холодом и молчанием. Это было непривычно до невероятности: холодный металлический корпус и полнейшая тишина в нем. Бог знает сколько раз – разве сочтешь за шестнадцать лет – отправлялся Кузьма Кузьмич в рейс, отправлялся во все времена года и все времена суток, и каждый раз локомотив, как живой, встречал его теплым дыханием и приветливым старательным попыхиванием и посапыванием. Холоден и молчалив лишь погашенный паровоз. Но погашенный паровоз мертв. А этот, поблескивающий зеленым лаком, громадный, как дом или даже как два поставленных рядом дома, вылощенный металлический красавец, был холоден, замкнут, нем, и все-таки скоро, совсем скоро – в рейс.
За глянцевыми листами двух стальных корпусов тепловоза притаились дизели, генераторы, компрессоры, великое множество устройств, приборов. Когда Кряжев занимался на краткосрочных курсах переподготовки, изучение каждой из машин и каждого из узлов или устройств в отдельности представлялось чертовски трудной, но все же выполнимой задачей. Но охватить их вместе, запомнить во взаимосвязи и взаимодействии умопомрачительное число механизмов, приборов, устройств, подключений, каналов – на это, казалось, не хватит сил человеческих.
Единая электрическая схема тепловоза размещалась в учебнике на двойном листе. Бывало, уже занятия кончатся, уже учебники на время отложены, можно в столовую бежать, а схема все стоит и стоит перед глазами, во всех деталях, со всеми буквенными обозначениями, прямоугольничками, кружочками, ломаными линиями, скрещениями, – запутанная, измельченная, как план большого города.
Она и сейчас встала перед глазами, и Кряжев мысленно ткнул пальцем в один из пунктов ее, ткнул наугад в первый попавшийся прямоугольничек – что он означает? Прямоугольничек утратил свои строгие очертания, разросся, усложнился – воображению представилось одно из устройств тепловоза. А какова его роль, как оно действует, как взаимосвязано со всей системой?.. А где оно точно находится на тепловозе? Кряжев ощупал глазами локомотив, мысленно снял с него стальное покрытие. Устройство находится вот здесь, расположено вот так.
Все как будто бы изучено, все известно, а приключилась же вчера история, от которой и сейчас еще нет-нет да становилось не по себе. Кряжев пришел сюда вечером – дома никак не сиделось, – чтобы сделать еще одну пробную поездку по треугольнику. Юрка Шик и второй помощник Асхат Зульфикаров возились каждый в своей секции тепловоза. Кряжев хоть поужинать сходил, а они так и не вылезали с утра из машины. Прогнав помощников домой и наказав как следует выспаться («Чтобы раньше одиннадцати и духу вашего в депо не было!»), Кузьма остался один. Включив рубильник аккумуляторной батареи, прошел в кабину. Проделал все остальные операции, предшествующие пуску дизеля, – нажал по очереди кнопки топливного насоса и управления машины, дал предупредительный сигнал. Наконец, испытывая волнение – не привык еще, все воспринимал так, как будто впервые сел за пульт управления, – включил кнопку пуска дизеля… Странно, дизель даже не чихнул. Кузьма проделал все операции заново – во второй, в третий раз – тот же результат. Кряжев, не доверяя себе, поспешил в машинное отделение, – может быть, только хотел включить аккумулятор, а на самом деле не включил? Нет, рубильник был включен.
Захолодило от пота лоб. Сбитый с толку, беспомощный и униженный стоял Кряжев в машинном отделении. Вокруг посмеивались над ним механизмы и стены тепловоза.
Оставалось одно: звать на помощь. Кузьма глянул на часы – десять. Поймать бы Лихошерстнова, или главного инженера, или Булатника. Кого-нибудь! Даже Соболя! Черта, дьявола – все равно, лишь бы помог.
Он выбежал из машинного отделения в кабину и увидел, что к тепловозу подходит Булатник. Вот и верь, что на свете не бывает чудес.
Рослый, широкоплечий инженер, как-то по-особенному цепко и сильно берясь за поручни, взобрался на тепловоз. Пряча смущенные глаза, сказал виновато:
– Не помешаю?.. Вижу, вы в кабине…
Сегодня он по крайней мере раз десять поднимался сюда.
Кряжев рассказал о своей беде.
Инженер сам проделал все операции по пуску дизеля. Нет, машина не включалась. Гена отвалил ладонью скатившуюся вперед густую копну волос, окинул неторопливым, внимательным взглядом пульт управления. Потом покосился на левое крыло кабины, туда, где черно поблескивало такое же, как у машиниста, круглое креслице помощника, и вдруг широкое, лобастое лицо его осветила радостная, добродушная, совсем детская улыбка.
– Кузьма Кузьмич, а у вас аварийная кнопка выключена! Наверно, случайно коленом задели.
Потом, когда они вдвоем совершали поездку по треугольнику, щелкнуло что-то в высоковольтной камере. Опять екнуло сердце у Кряжева. Покосился на Булатника – нет, лицо инженера оставалось спокойным.
…Словом, еще до рейса хватило переживаний. Как же все усложнится, когда поблизости не будет ни Булатника, ни главного инженера депо, ни Лихошерстнова, когда Кряжев и два его помощника окажутся одни, когда перед локомотивом вытянется бесконечная дрожащая колея – две ныряющие под кабину белесые нити, то прямые, то изогнутые дугой, забирающие вправо или влево, а сзади, связанные крепкими замками автосцепки, будут мчаться сотни колес и четыре тысячи тонн груза! Какие сюрпризы преподносит локомотив? Сколько раз заставит машиниста обливаться холодным потом?
Кряжев взобрался на локомотив. Положил около дверей резиновый коврик – вытирать ноги; коврик захватил из дома – там пока можно тряпкой обойтись, а потом жена купит.
В тепловозе было холодно. Мертвенно-тихое машинное отделение гулкими отзвуками отвечало на шаги машиниста. Кряжев проверил запасы воды, масла (локомотив заправили еще с вечера), прошел в кабину, опробовал тормоза… Рассвело. Мимо тепловоза то и дело проходил кто-нибудь из ремонтников или паровозников. Большинство специально заворачивало сюда, завидев Кряжева в кабине. Окликали его, улыбались, приветственно помахивали рукой. Он отвечал без оживления, без улыбки, озабоченным, рассеянным кивком. На него не обижались, понимали его состояние. Показав знаками, что рады за него, что желают удачи, спешили дальше по своим делам.
Хотя тепловоз был достаточно заправлен водой, Кряжев сходил с двумя бидонами в лабораторию – взял воды про запас. Специального цеха водоподготовки в депо еще не было, и лаборатория временно взяла на себя экипировку единственного тепловоза.
Поднялся с бидонами на локомотив. Дверь осталась открытой.
Неподалеку от тепловоза, за лабораторией, начиналась станция. Она жила своей обычной, полной движения и звуков жизнью: стучали на стрелках и стыках вагоны, лязгала автосцепка, свистели паровозы, непонятно и зычно покрикивало диспетчерское радио. Кряжев не замечал, не слышал этого движения и этих звуков, как не замечал, не слышал и разноголосой шумной жизни, кипевшей но другую сторону тепловоза, за большими двухъярусными окнами цеха подъемки. И вдруг – оклик. Он прозвучал издалека, с другого конца станции, даже не станции, а с перегона, и подействовал на Кряжева, как толчок. Машинист выпрямился, прислушался. Оклик повторился – бесконечно знакомый, спокойный и требовательный. ФД-20-2647 возвращался из рейса. И хотя на станции раздавались свистки маневровых и поездных паровозов, хотя в депо, на топливном складе и повсюду вокруг тоже то и дело звучали свистки паровозов, у них не было ничего общего с тем голосом, который подавала его сорок седьмая. Это был единственный, неповторимый голос.
Он взял сорок седьмую восемь лет назад, взял из деповского тупика, поржавленную, разоренную; на трубе уже мостились галки, еще немного – и свили бы гнезда.
У каждой машины, как и у человека, своя судьба: у какой счастливая, а у какой и горькая. Оттого ли, что сразу после завода попадает машина в плохие руки, оттого ли, что ей с первым большим ремонтом не повезет, но случается, что словно проклятие повисает над ней: вечно пережог топлива, вечно неполадки и всякие казусы. Машинисты нарекают такую машину «холерой» и шарахаются от нее. Сажают на «холеру» самых отпетых – бракоделов, аварийщиков, – эти соглашаются, все равно податься некуда. Ездят они и клянут ее на чем свет стоит: машина немощная, неэкономичная, заработки низкие. А тут еще товарищи смеются: «Что, «холеру» обкатываешь?» Да пропади она пропадом, колымага окаянная! Скорей бы довести ее до ручки и сплавить куда-нибудь.
В конце концов попадет машина в запас.
Сорок седьмая была «холерой». Теперь нет в депо машины более экономичной и более мощной. Кряжев с достаточным основанием мог сказать, что вложил в нее душу.
Со стороны станции снова прозвучал знакомый гудок. «Отцепилась, пошла в депо», – подумал Кузьма.
Из девяти членов бригады семеро остались на сорок седьмой. Утешение как-никак. Позаботятся, не чужие ей.
Впрочем, утешение было не в этом. Кузьма потрогал холодную рукоятку контроллера тепловоза, огляделся, словно впервые попал сюда. «Ничего, подружимся», – мысленно произнес он.
Пришли Юрка Шик и Асхат Зульфикаров, оба в форменных фуражках, в черных, тоже форменных, полупальто, в черных брюках, заправленных в сапоги, если не смотреть на лица, сущие близнецы. Но лица – ничего общего. Чернота бровей и смуглость кожи Зульфикарова лишь подчеркивали, как ярко белобрыс, розовощек и голубоглаз Юрка. Зульфикаров важен и деловит, Юрка же не в силах сдержать улыбку, и в глазах его столько радости и торжества, что кажется, они умоляли каждого встречного взять себе хоть частичку этой радости и этого торжества.
Из-за тепловоза неожиданно появился Овинский. Машинист спустился ему навстречу. Секретарь партбюро молча пожал ему руку. Потом поздоровался с помощниками, тоже за руку. Окинул взглядом локомотив, сделал несколько шагов от него.
– Чего-то вроде не хватает для торжественности…
Юрка не выдержал, вмешался, весь загораясь:
– Надо написать на корпусе крупными буквами – «Спутник»!
Овинский улыбнулся своей обычной скупой улыбкой.
– Почему «Спутник»?
– А разве плохо! Название ему такое дадим – «Спутник»!
Секретарь партбюро обернулся к машинисту:
– Как считаете, Кузьма Кузьмич?
Кряжеву было не до Юркиных затей. Но он не хотел осаживать своего помощника и молча потрепал его по плечу. Шик покраснел от удовольствия.
Подошли Инкин, Тавровый, Лихошерстнов, начальник станции и еще какие-то командиры. Все уважительно здоровались с Юркой за руку.
«Если бы она могла видеть!» – подумал он. Юрка был слишком счастлив, чтобы подумать об этом с огорчением. Просто ему очень хотелось, чтобы библиотекарша видела и чтобы ей было так же хорошо, как ему.
Дважды возвращаясь из очередной поездки, Шик поднимался по крутой скрипучей лестничке на второй этаж красного уголка и дважды заставал дверь закрытой. Тогда он отыскал заведующего техническим кабинетом. «Заболела библиотекарша-то, – разъяснил Сырых. – В больницу положили, в городе». Юрка не допытывался подробно, что с ней. Наверное, пустяки какие-нибудь. Полежит и вернется.
Конечно, думал Шик, когда библиотекарша вернется из больницы, она узнает то, о чем говорят сейчас во всем депо, да, наверное, и на всем отделении. Но, пожалуй, ей уже не испытать такой радости, какую испытывают сейчас кругом люди. И кто знает, поймет ли она сполна, какое место занимал в этой радости Юрка…