Текст книги "Красногрудая птица снегирь"
Автор книги: Владимир Ханжин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
– Ну, ну, интересно.
– А ведь у тебя там технологический процесс неправильно построен.
Улыбка, не сошедшая с ее лица, сделалась деревянной:
– Интересно!
– Что такое вагон? Это же коробка. Значит, вагон можно как угодно класть. Вращать. Надо что-то в днище сделать – положи вагон набок, чтобы не подлазить под него, чтобы не мучиться под ним в тесноте, согнувшись.
– У меня согнувшись никто не работает. Вагон стоит над ремонтной канавой.
– Верно. Так нужны ли канавы? Несподручно же. Вагон-то над головой. Руки у рабочего все время вверх подняты. Утомительно. Принцип весь порочен. Оборудование, инструментарий и прочее у тебя там – блеск, но все это великолепие к порочной технологии прилеплено. Лакированный лапоть.
– Вон даже как – лапоть!
– Подожди, Ксюша! Я ведь не виню тебя, а просто делюсь мыслями. Вагон должен вращаться. Именно такую вращающую машину мы хотим дать вагонному депо, Пудову.
– Лапоть, значит. Предприятие, которое стало гордостью Ручьева, – лапоть?! – Она поднялась. – Извини, мне пора. Желаю, чтобы у Златы все обошлось. – Возле двери обернулась: – Алексей, не забудь купить что-нибудь на ужин и завтрак. Холодильник опять пустой.
– Слушай, Олег… – Камышинцев энергично потер шею, подбородок. – Слушай, пошли ты все к черту! Возвращайся к нам, на станцию.
Пирогов посмотрел на него с удивлением. Не очень-то складно получалось у них, когда Камышинцев заступил на место Баконина. Новый начальник станции считал: в штате значится не изобретатель Пирогов, а старший инженер Пирогов. Изобретательство – это хорошо. Какой дурак будет отрицать. Пожалуйста, всячески поддержу, морально и даже материально, но есть рабочее время и есть нерабочее. В нерабочее ты, товарищ Пирогов, изобретатель, а в рабочее – старший инженер. Липу он, Камышинцев, покрывать не будет. Баконин покрывал, а он не будет…
– Что-то я не понимаю…
– Погоди, Олег, все по порядку. С башмаком у тебя…
Ах, как к месту было бы сказать о Чистове! Но сейчас, когда такое со Златой! Нет, сейчас ни в коем разе.
Черт, а приказ министерства насчет башмака Чистова на столе. Вот он. Глянет Пирогов случайно…
– Минутку, Олег! Мне тут нужно, чтоб не забыть.
Камышинцев придвинул к себе приказ. Сцепив перед собой руки и таким образом почти загородив от Пирогова листок, сделал вид, что читает.
– Ага, ясно.
Он положил приказ в стол. Как раз рядом с письмом дочери. Подумал: «Надо еще и насчет этого».
– С башмаком у тебя – сам знаешь. Прости! Но куда от фактов. Уехала комиссия, опять не подписала. Сколько еще можно, Олег?
– Это мое дело.
– Да ведь не одному себе принадлежит человек. Вспомни, как у тебя в управлении поначалу шло. Теперь бы ты…
– Министром был.
– Не знаю, каких степеней ты достигнешь в своем изобретательстве, а на практической работе еще можешь рвануть. Стоит тебе захотеть. Это я, брат… не получается, не дано. Сидел в Старомежске дежурным по отделению. Что за работенка, сам знаешь: целый день как на вилах. А все ж ясен круг задач, ясны указания… А тут! Передать не могу, как трудно. Другое дело ты: всеми станциями дороги руководил… А сейчас как раз… на вот, прочти. – Он протянул заявление главного инженера. Выждал, когда Пирогов пробежит его глазами. – Пусть он катится колбаской по улице Спасской, а ты на его место садись. А хочешь – на мое. Я главным инженером у тебя буду. Вспомни, как мы в войну вместе, на проливе. Какими темпами строили – самим не верится. Давай и сейчас в одной упряжке – организаторскую работу, оперативное командование. Пример людям покажем. Хватит тебе у институтов хлеб отбивать! Сколько сил в один только этот башмаконакладыватель! Если бы твое упорство во что-то настоящее…
– А это, значит, не настоящее?
– Да процесс-то идет совсем в другом направлении. Механизированные горки!
– Ты прекрасно знаешь, сколько их пока в стране.
– Но зачем же отживающее, уходящее совершенствовать? Кому в голову придет сейчас улучшать конструкцию паровоза, если он – вчерашний день транспорта? Или зачем, скажем, устраивать автоматизацию на льдопункте, когда вагоны-ледники тоже уходят в прошлое? Вагоны-рефрижераторы на транспорт вовсю поступают.
– Пока еще не вовсю.
– Но тенденция-то какова? Бессмыслица все это, Олег.
– Бессмыслица?.. Конечно, нам с тобой в жару немного постоять возле ледяного бунта даже приятно. Даже удовольствие. А ты поработай денек с вагонеткой, покатай. Загрузи ее льдом у бунта – ноги до костей холодом пробирает, по спине стужа ползет, а потом с вагонеткой на эстакаду, на солнцепек. Взмокнешь на эстакаде от жары – и опять с вагонеткой к бунту, в стынь…
Он говорил это, и ему рисовалась знакомая картина хозяйства Златы: ледяной бунт, желтый поверху, потому что обсыпан опилками; высокий, как обрыв, как стена дома, голубой срез бунта; колея для вагонеток, берущая начало внизу, у среза, и уходящая к деревянной эстакаде, а потом по наклонному подъему – на эстакаду; длинная рампа на эстакаде, и вровень с ней, рядом с ней прерывистой лентой крыши вагонов-ледников с открытыми люками, в которые сыплют лед… Ему виделось, как рабочие катят вагонетки. И с ними Злата. Когда кто-то из рабочих, заболев, не выходил, она тоже становилась к вагонетке… Проект механизации льдопункта Пирогов подготовил давно, еще при Баконине. Но даже Баконин считал: подождет. На льдопункте людей всего ничего, есть более важные участки. И Камышинцев тянул – по тем самым мотивам, что выложил сейчас. А Злата соглашалась и с Бакониным, и с Камышинцевым: да, будущее за рефрижераторами, да, есть более важные участки. Она такая, Злата, менее всего о себе.
Тоска снова свежо, остро заныла в нем.
– Тенденция, говоришь? Эх, Алеша, жизнь-то у человека всего одна. О перспективах труби, да не забывай: одна жизнь-то у каждого.
Камышинцев мысленно клял себя: идиот, дубина, остолоп несчастный, надо же было именно сейчас о льдопункте!
– Ну ладно, Олег, не будем! Отвлеклись мы. Не спеши отклонять мое предложение. Стоящее место. А то оглянуться не успеешь, как место-то только в автобусах будут уступать. Ты верно сказал: одна жизнь-то.
Выждав немного, Камышинцев сказал:
– А у меня к тебе, Олег, еще кое-что. – Он достал из стола письмо дочери.
Читая письмо, Пирогов несколько раз подносил огонь к трубке, хотя она продолжала гореть, придавливал тлеющий табак пальцем и курил неторопливыми рассеянными затяжками.
– Каков сюрприз? – сказал Камышинцев.
Пирогов молчал.
– Как думаешь, встречались они здесь? Или у них все там, в Старомежске, закрутилось? А-а, не все ли равно, в сущности… Ну что ты как в рот воды?
Пирогов странно посмотрел на него:
– Слушай, а ведь она будто чувствовала.
– Кто – она?
– Злата. Будто знала. Сегодня написала в записке: с Вадимом что-то произошло. Так и пишет: что-то случилось.
– Может, он ей…
– Ни намеком.
– Мать… Вообще Злата твоя – о-о!..
Опять ляпнул не к месту. Камышинцев страдальчески сморщился.
– Пойду. – Пирогов встал.
– Что делать-то будем? – растерянно произнес Камышинцев.
– А что мы можем?
– Нажать, чтобы расписались?
– Они и без нажима, коли сами решат.
– Тоже верно.
– Слушай, ты не дашь мне письмо? Я бы его ей…
– Видишь ли, я еще Ксении… Хочу вот сейчас, как домой приду.
– А-а… Ну, я так расскажу. Как считаешь?
– Конечно, конечно.
Пирогов был уже у двери, когда Камышинцев напомнил:
– Так пойдешь ко мне главным? Позвони.
Пирогов чуть пожал плечами и не ответил.
Он не заметил, как дошел до дома. Остановился на лестнице: а что дальше? Опять одному в пустой квартире?.. Пирогов спустился и побрел на улицу.
«А может, и в самом деле, – подумал он вяло, – чем так вот на ножах с Ксенией, пойти к Алешке главным?..»
Подумал и забыл об этом.
«А Вадим-то!»
Бывало, в Старомежске малыш-сын просил отца: «Пойдем по незнакомым улицам гулять!» Погожим летним вечером Пирогов брал сына за руку, и они шли на те улицы, которых Вадик еще не видел. Редко это выпадало сыну – вечно занят по вечерам отец: то техникум, то институт, – но все-таки выпадало. А еще Вадик любил кататься на трамвае. Куда автобусу или троллейбусу до трамвая! Гремит по рельсам, названивает. Большой, яркий, сверкающий. Только в первом классе Вадик был, а вернется мать со смены, он просит три копейки – покататься на трамвае. Злата ему: «Подожди, папа придет. Может, он вместе с тобой». Сын: «Папа опять чертить будет. Я лучше сам».
Пронеслись годы, как тот громыхающий трамвай. «Пойдем по незнакомым улицам гулять». А нынче… Пирогов поразился простой и только сейчас отчетливо вспыхнувшей мысли: а ведь он и Злата становятся или вроде бы даже стали родней Камышинцеву и Ксении.
Оля… Оля Зорова. Коридор управленческого общежития в Старомежске. Вадик и Оля – бегают по нему с хохотом. Оля светловолосенькая, в мать. На голове огромный розовый капроновый бант. Цветное платьице: розовый горошек по белому фону. И серый фартучек с розовой окантовкой, на кармашке вышит заяц… Вадик уже тогда отличался крепостью сложения. Он словно подчеркивал, сколь хрупка Оля. «Иван Поддубный», – говорили о нем с улыбкой. Обнимет Олю или просто возьмет ее за руку, основательный, серьезный, – снова у всех улыбка: вот это по-мужски!
Оля… Она словно бы передразнивала Пирогова, словно бы утрировала маленький дефект его речи, и совсем не выговаривала «р». Как, впрочем, и «л». Декламировала стихи про слона, которому во сне привиделись ужасные вещи. Вместо «слон» у Оли получалось «сон».
Как мохнатый сон, сон,
Видел страшный сон, сон,
Что мышонок у еки
Азавав его в кочки.
Здесь, в Ручьеве, Пирогов много слышал о ней. Еще бы: солистка в балете. А балет этот – гордость ручьевцев. Но года два назад ее имя исчезло с афиш. Говорили, что-то случилось со здоровьем.
Еще тогда, в Старомежске, она любила танцевать. Не копировать то, что танцевали взрослые на домашних вечеринках, а подражала балеринам. Крохотная девочка пыталась творить. Она импровизировала, с ходу выдумывала свое. Выразительные движения, мимика. Танец-высказывание, танец-монолог.
Оборвалась связь родителей, оборвалась дружба детей. Все кануло в прошлое. Дети росли, не встречались. И вот… Какие только неожиданности не преподносит жизнь! Там, в общежитии, Ксения, бывало, поймает Вадика в коридоре, потискает, умиленная, и скажет: «Ах ты мой зятек!..» А сейчас на́ тебе!
II
Сегодня поздно вечером Камышинцева ждала одна небольшая радость. Каким напряженным ни был день, он уже с утра тайно предвкушал ее – предвкушал передачу футбольного матча по телевидению. Наши играли за рубежом. С отъездом Оли в Старомежск футбол, хоккей были для Камышинцева едва ли не единственной отдушиной. Минуты, в которые он забывал о тяготах и горестях.
Идя домой, вернулся мыслями к Пирогову.
Ах, Олег, Олег, какую кривую описала твоя жизнь! И как тут опять не вспомнить Баконина. Кабы не он – права, права Ксения, – Олег ого какой бы пост сейчас занимал… А может, и нет. Может, если бы даже не встрял Баконин, Олег все равно бы в управлении не усидел.
А Злата-то! Неужели и впрямь потеряет он ее? Сделают операцию, протянет годик и…
Олег без Златы! Вообразить невозможно.
Весной сорок пятого она сама открылась ему в любви. Да еще и люди были при этом. Так вот вышло, что принародно открылась. Там, на проливе. С тех пор они вместе.
И еще: был на проливе момент, когда они оба – Камышинцев и Пирогов – приблизились к той черте, за которой кончается все. К самой кромке, самому краю… Как раз в тот день, когда Злата принародно открылась Олегу в своей любви. Как раз в тот день…
Камышинцев вышел на хорошо освещенный бульвар. Он был широк, и озаренный прожекторами Дворец культуры железнодорожников, стоявший не в ряду домов, а поперек бульвара, оставил по обе стороны от себя еще достаточно простора.
Дворец напомнил о дочери. Подумалось было: а может, не стоит сегодня показывать Ксении письмо? А то она и футбол не даст посмотреть. Но Камышинцев тотчас осадил себя: нет, решимость – это как гребень. Удалось оказаться на гребне – удержись.
Помня наказ жены, он купил в гастрономе колбасы и сыру. Возле дома глянул на окна квартиры. Одно из них рдяно светилось. Зажжен торшер, жена дома. Значит, разговор состоится… Ах, Алексей Павлович, Алексей Павлович, далеко тебе по части решимости до собственной дочери! Не монолит. Оказывается, питал-таки тайную надежду: жена придет поздно, он будет смотреть футбол, ну и все отодвинется…
III
Журнал, который лежал перед Ксенией на письменном столе, не отличался завлекательностью названия – «Электрическая и тепловозная тяга». Кому что. Впрочем, она не читала его сейчас, лишь склонилась к нему, стоя на коленях в кресле, опершись о стол локтями – поза, любимая ею с детства, – и неподвижно смотрела на большой настольный блокнот, по которому прошла четкая граница света, падавшего от торшера красноватым кругом.
Она давно уже стояла так вот на коленях в кресле, надвинувшись далеко на стол, склоненная над ним, и, может быть, давно уже смотрела на коричневую, сделанную под кожу обложку блокнота, не видя его.
Расставшись на Сортировке с мужем и Пироговым, Ксения вернулась в отделение и узнала: приходил Баконин. Накоротке поговорил о разных разностях, сказал, что приехал забрать родителей жены, и поспешил к старикам. Надолго ли в Ручьев? Зайдет ли в отделение снова? Где будет еще?
Приходил как раз в то время, когда ее в отделении не было. Как раз в то время!
Значит, забирает тещу и тестя. Значит, можно поздравить вас, Галина Ивановна: слепилась семья.
Галина Ивановна – жена Баконина.
Когда он получил новое назначение, Галина Ивановна осталась в Ручьеве. Минул месяц – она здесь, а он там. Три месяца – она здесь, он там. Полгода, год… Это любящий-то супруг?.. Живет как ни в чем не бывало без любимой жены. А любящая жена не едет к мужу. Не-ет, что-то у них не так. Скорее всего нет любимой жены. Любящая жена есть, а любимой нет. И семьи по сути нет… Только через полтора года она уехала к нему. Видно, как-то поладили. Смирился Баконин. Старой партийной закалки человек. Прежними категориями мыслит: никаких разводов, женился – живи. Не срамись, не марай партийной чести. А нынче за тещей и тестем приехал.
А если не за ними? Если только говорит, что за этим приехал в Ручьев?
Ощущение того, что Баконин где-то совсем рядом, ощущение его присутствия, его близости сделалось вдруг столь отчетливым и сильным, что подумалось: вот она встанет сейчас, вот пройдет несколько шагов до входной двери, распахнет ее – и он там, у двери: стоит, улыбается.
Из передней послышалось – теперь уж это не было фантазией, – как поворачивается ключ в замке. Алексей.
Войдя в комнату, он быстро глянул на стенные часы. Это не ускользнуло от обостренного взгляда Зоровой.
– Что, небось опять хоккей?
– Ну, еще не сейчас… Футбол… Все равно ты ничего не смотришь… Ужинала? Я принес.
– Сделай себе яичницу.
– А ты?
– Ладно, ладно. Иди поджарь.
Она без обиняков давала понять: хочу быть одна. Но он, постояв в нерешительности, присел на кресло.
– Тут вот какая история… В общем, на вот, прочти. От Ольки. – Он протянул ей письмо.
– Когда пришло? Я открывала ящик, ничего не было.
– Ну… ты прочти, прочти!
Она побежала взглядом по строчкам. Лицо ее сделалось алым, глаза то расширялись, то щурились в изумлении и гневе.
Прочла один раз, потом второй – медленно.
Сложила листок, вложила в конверт и даже клапан конверта с подчеркнутой тщательностью закрыла.
– Ну что, добренький папа?
Он знал: надо молчать. А она пусть выхлестнет все. Да и что, собственно, он мог сказать?
– Возьми эту мерзость! – Ксения швырнула письмо на стол. – Возьми и радуйся. Радуйся! Млей от счастья!
Ее слова почти не задевали его. Главное, он решился, показал письмо, и она знает все. Не то чтобы гора с плеч, и все-таки он испытывал некоторое облегчение.
– Скажешь ты что-нибудь или нет? Она тебе пишет. Тебе, а не мне.
Он пожал плечами.
– Когда ты получил это?
– Утром.
– И скрыл. Я была у тебя, а ты – ни слова. Может, вообще хотел утаить?
– Ну что ты в самом деле? Подумай, что говоришь? Тебя же хотел пощадить.
Она закурила. Камышинцев сидел, согнувшись, на краю кресла и тер шею. Было жалко жену. Понимал и ее гнев, и ее боль.
– Нет, какова, а? – снова заговорила Ксения. – Уже живут. Как все просто! Чего ж написала? Тогда и писать нечего. Или на тот случай, если родители потребуются? Как же без родителей? Мало ли что… Чуть что – помогите! И так каждые полмесяца посылаем. Теперь давайте больше. Как же без родителей? Вот так вот взять и сойтись – это мы можем, а если что случится, если беременность… – Ксения внезапно умолкла и посмотрела на мужа: – Постой, а может, она уже? Потому и написала, что – уже. Ну нет! Я ей не нянька. Ну нет! Я ей не…
– Думаю, написала бы, – сказал Камышинцев. – Не скрыла бы.
Пожалуй, он и в самом деле был уверен: дочь не скрыла бы. От него, во всяком случае. Вот так же, как сейчас, написала бы ему. Но не матери.
Она прочла его мысли.
– Нет, посмотрите, какова, а? «Дорогой папочка, мы с Вадимом…» А матери ни полслова. Чтобы уязвить, чтобы поглубже, побольнее.
В этот момент Камышинцев полусознательно, сам от себя того не ожидая, глянул на стенные часы. Может, он потом даже чуть покосился с тоской на телевизор. А может, нет. Все произошло в единый миг.
– Что? Футбол? Тебе бы только футбол! Тебе бы только глазеть, как двадцать или сколько там болванов гоняют мяч! Что тебе еще, кроме этого?! На что еще хватит! На, смотри! – Она рванулась к телевизору, нажала кнопку и тотчас ушла в спальню.
Камышинцев достал из письменного стола пачку «Беломора», взял пепельницу и, выключив телевизор, ушел на кухню. Дома он курил только там. И какое бы ни было время года, открывал фрамугу. Издавна так – берег здоровье дочери. Теперь уже стало привычкой – уходить курить на кухню. И еще это стало прикрытием уединения. Впрочем, кухня вообще была больше его территорией, нежели жены, – Ксения не очень-то занималась хозяйством.
Переболел ли он уже Олину новость или еще будет вдосталь переживаний – это уж его собственное. Сопереживания, сближения, которое обычно наступает у супругов в трудные моменты, он знал, у них не будет.
В передней зазвонил телефон. Камышинцев прошел к нему, взял трубку.
Нод.
– Извини, Алексей Павлович, что беспокою дома. Доброго здоровьечка!..
«Доброго здоровьечка!..» Ясненько. Все ясненько по вступлению: сейчас скажет насчет вагонов для химкомбината. Генеральный нажал.
А надежда, оказывается, была, теперь Камышинцев понял это. Была тонюсенькая ниточка надежды: может, нод все-таки поддержит, может, все-таки согласится, что надо наказать химкомбинат, не давать вагоны. Теперь ниточка оборвалась. Чудес не бывает.
Он почти не слушал нода.
А как бушевал «папа» каких-нибудь десять часов назад у себя в кабинете! И совещание-то созвал именно потому, что вагоны превращаются в склады на колесах на подъездных путях клиентуры, а железнодорожные командиры не проявляют требовательности. Какую мрачную картину нарисовал, как сгустил! Негодовал, взвинчивался. Дойдя до высшей точки кипения, долго балансировал на предельной ноте, наэлектризовывал присутствующих демонстрацией своей потрясенности… Сначала он не называл Камышинцева, хотя Сортировка, как и химкомбинат, была в подтексте. Но вот появилась секретарша и что-то шепнула Ксении, та вышла, и нод, прорабатывавший в этот момент обычного именинника всех совещаний, начальника вагонного депо безответного бедолагу Пудова, навалился на Ручьев-Сортировочный. Послышалось: «Только на химкомбинате сотни невыгруженных вагонов! Мы схватили за горло дорогу. Начальник дороги звонит каждый час…» И еще круче: «Это граничит с преступлением. Нет, это и есть преступление!..» Как обычно случалось, он умолк вдруг и после паузы произнес негромко: «Может, кто-то на меня обидится за слишком сильные слова. Прошу извинить! Но ведь невозможно терпеть…» И новая спираль.
Сейчас, подобно доброй реченьке, журчал в телефоне ровный голос. В нем были и дружеские интонации, и участие. Даже вразумляя: «Как – не дашь вагоны? Шутка ли – химкомбинат! У генерального прямой провод с Москвой», – нод добавил сочувственно: «Куда денешься, что поделаешь».
И эта шитая белыми нитками уловка, этот маневр удались: Камышинцев размяк. Когда Веденеев сказал: «Распорядитесь, пожалуйста», – ответил: «Хорошо». Повесив трубку, Камышинцев связался со станционным диспетчером и приказал подать вагоны на фронты погрузки химкомбината.
Подумал горестно: ну и дерьмо я, ну и тряпка! Гнать меня с Сортировки поганой метлой.
Повздыхал, поутюжил шею. Вернулся на кухню, присел у окна. Во второй раз за сегодня подумал с удивлением: с какой стати ему-то генеральный звонил?
На улице было тихо. Дворец культуры сиял всеми своими окнами. За ними двигались силуэты людей. Что там сегодня? Вечер танцев? Концерт?.. Не счесть, сколько раз в такую или более позднюю пору стоял он вот так же у окна, смотрел на подъезд Дворца и ждал, когда между колонн на широкой лестнице покажется Оля. Обычно появлялась она не одна, с подружками. И руководительница театра балета маленькая, изящная Галина Ивановна Баконина часто была вместе с ними. Если она с ними, Олю скоро домой не жди. Провожаются до глубокой ночи. Возбуждены, увлечены – говорят, говорят… Или же только вдвоем выбегут – Оля да Наташа Николаева, тоже солистка балета, племянница знаменитого бригадира башмачников. Спорхнут быстро-быстро по ступенькам, болтая о чем-то… Наташа худенькая, стройная, легкая: на высокой шее – маленькая аккуратненькая головка. Оля чуть полнее, ростом пониже. Волосы спадают на спину и плечи светлым потоком. Удивительные Олины волосы – шелковистые, густые, слегка вьющиеся. Где бы ни случалось появляться Оле, на них обращали внимание, оборачивались. Можно было подумать, что она только и делает, что ухаживает за своими волосами, всячески холит их. На самом деле ее чудесная прическа не стоила Оле почти никаких усилий: просто выпала ей такая вот удача, редкостные эти волосы. Перед тем как бежать на работу или во Дворец, лишь чуть задержится в передней у зеркала, небрежно проведет раз-другой щеткой по волосам.
Щетка и сейчас в передней, большая, овальная, с мельхиоровой оправой и ручкой. Оправа в одном месте помята и надтреснута. Ксения оставила эту заметку.
В балет Олю определила мать. Еще в Старомежске. В детскую студию. В семьях управленцев повелось вдруг: кто отдаст ребенка иностранному языку учиться, кто – музыке, кто – фигурному катанию… Или и тому, и другому или даже и третьему. Камышинцеву это было не по душе: родители выламываются друг перед другом, а ребятишки лишаются детства. Сам он рос в приволье… Ксения ревностно следила за успехами дочери. Правда, только поначалу. Что до Камышинцева, то область эта – музыка, балет – всегда была далека ему. Когда уже здесь, в Ручьеве, он встречался дома с подругами Оли но балету, то чувствовал себя не в своей тарелке и избегал сколь-нибудь долгого разговора с ними. Спектакли балета Камышинцев почти не посещал, не пытался ради них разорвать круг служебных дел, в котором он вращался с утра до ночи. Впрочем, он вообще ходил во Дворец главным образом на конференции и торжественные и не торжественные собрания.
Но, конечно, слава Оли была приятна ему.
А Ксения все более определенно склонялась к мысли – Камышинцев чувствовал: верной мысли, – что дочери надо поступать в институт. Балет балетом, но… Камышинцев хорошо сознавал, как мало останется ему в доме, если девочка уедет. Но что поделаешь, дети взрослеют и уезжают. Извечно так. Он сам расстался с отцом и матерью в восемнадцать. Уехал из родного дома за год до войны. Проходил призывную комиссию в военкомате. Врач сказал: «У него сердце свистит». Не совсем в порядке было, значит, сердце. Военком повернулся к Камышинцеву: «А сам-то ты как настроен?» И он ответил: «Хочу как все. Буду служить». И он уехал. Единственный у отца с матерью. Как и Оля – тоже единственная. Только у отца с матерью все было не так, как у него с Ксенией: взаимность с первой встречи до седин… Во всяком случае, он не возражал, когда Ксения все энергичнее и решительнее нажимала на дочь. И Оля наконец уступила – скорее не категорической позиции матери, а молчаливой мольбе отца – уехала сдавать вступительные экзамены в Старомежск в технический вуз.
Было воскресенье, когда Камышинцева и Ксению разбудил ранний телефонный звонок. Трубку взял он.
– Папулик, я здесь, в Ручьеве. Сейчас приеду автобусом.
Отец обомлел:
– Провалилась?
– Нет.
– Тогда почему?.. – Но он уже понял «почему».
– Я не стала сдавать дальше. Папулик, милый, я не могу.
Отец и мать встретили Олю в передней. Она опустила чемодан возле зеркала, механически взяла щетку, провела ею по волосам.
Разговор начала мать:
– Это что, шутка? Юмор?
– Нет, не юмор.
– Сегодня же вечером ты уедешь назад.
Дочь отрицательно покачала головой.
– Ольга, немедленно выбрось из головы!
– И не подумаю.
Пожалуй, отцу она не ответила бы вот так колко: «И не подумаю». Нашла бы какие-то иные слова. В первый момент, во всяком случае. Но и отец не отрезал бы, как мать: «Немедленно выбрось из головы!»
– Ольга, ты с первым же поездом… – снова сказала мать.
– Нет.
– Ты не посмеешь!
– Посмею.
– Ольга!
– Подожди, Ксюша, – вмешался отец, – подожди! Позволь мне.
Не счесть, сколько раз Камышинцев был свидетелем такого вот неразумного поведения жены – ее ненужного диктаторства. Казалось бы, Ксения хорошо знала, что на холодность дочь отвечает холодностью, на резкость – резкостью; дочь не терпит диктата – уязвленная, теряет контроль над собой, в гневе, все более и более возбуждая себя, может наговорить самые жестокие, несправедливые слова, не считаясь с тем, что перед нею отец и мать… И все-таки Ксения снова и снова повторяла ошибку.
– Скажи, Оля, – Камышинцев превозмогал волнение, – скажи, ты что, решила совсем не поступать в институт?
– Не знаю.
– Хотя бы на заочное. Твой балет… Ты же понимаешь… Нужна профессия. Ты же согласилась, нужна профессия.
– Время покажет. Пока устроюсь на работу.
– Опять чертежницей? – бросила мать.
– Ну и что?
– На шестьдесят рублей, которых тебе не хватает на чулки?
– Ничего, хватит. – В голосе дочери, потеплевшем было, когда заговорил отец, снова зазвучали жесткие нотки.
– Еще бы! Когда знаешь, что тебе на блюдечке…
– Обойдусь без блюдечка. Ничего мне…
– Оля! – попытался остановить ее отец.
– Ничего мне от вас не надо…
– Оля!
– Устроюсь на работу и уйду в общежитие.
Камышинцев повернулся к жене:
– Пожалуйста, Ксюша, оставь нас! Пожалуйста!
Уйти, не сказав что-то такое, что хоть немного утолило бы боль и что тешило бы душу хотя бы ничтожным, хотя бы иллюзорным сознанием победы – последнее слово все-таки осталось за мной, – уйти без этого Ксения не могла.
– Вот что, Ольга, мое терпение кончилось.
– Мое тоже.
– И прекрасно. – Вот тогда Ксения и сорвалась: – И прекрасно. В таком разе можешь что угодно, куда угодно. Можешь… – Она выхватила у дочери щетку и швырнула ею в дверь. – На все четыре стороны!
Наверное, сказала и обмерла. Но что сказано, то сказано.
Конечно, никуда Оля из дома не ушла: Камышинцев при немом поощрении Ксении и затаенном удовлетворении ее убедил дочь не делать этого.
Теперь, когда отец был один на один с дочерью, он иногда звал ее Олька-своеволька.
Те слова матери – «На все четыре стороны» – Оля не забыла, Она и не старалась забыть. Недостатки людей досаждают нам в той мере, в какой мы сами склонны обращать на них внимание. Оля как раз старалась обращать внимание на то, что можно было отнести к недостаткам в характере матери. Она опиралась на это в своем упрямстве – не делать первого шага, не прилагать усилий к тому, чтобы снять или хотя бы ослабить напряженность.
На другой год врачи определили, что Олино сердчишко начало слишком пошаливать. Не до балета. Пришлось ей все-таки поступать в институт. Камышинцев расстался со своей Олькой-своеволькой.
В конфликте Ксении и дочери он не искал удовлетворения. И то, что Оля написала нынче только ему, не породило в нем даже намека на злорадство. Он понимал, что Ксении больно, и жалел ее.
Он вытянул из пачки вторую папиросу и прикурил от первой. Издавна Камышинцев курил только «Беломор». От иных папирос или от сигарет кашлял.
Во дворе заиграл оркестр. Его было чуть слышно – медленная танцевальная мелодия. Казалось, она звучала откуда-то из глубины тихого весеннего вечера.
На кухню вошла Ксения. Налила из крана теплой воды в резиновую грелку. Она всегда прикладывала к затылку теплую грелку, когда боялась, что у нее начинается приступ мигрени. Но сейчас воду она могла налить и в ванной, однако вошла на кухню – туда, где был муж.
– Болит? – спросил Камышинцев.
– А-а!.. Ты хоть знаешь что-нибудь о нем?
– О Вадиме?.. Кое-что. Немного от Златы, немного от отца.
– Ну!
– Был помощником машиниста. Вроде неплохим. Вдруг электрослесарем в цех перешел. А потом вообще черт-те что: на станцию.
– На Сортировку?
– Нет, на Ручьев-Центральный. То ли сцепщиком, то ли еще кем-то. А теперь вот в Старомежске, на курсах диспетчеров.
– Туда, сюда!
– Да, картина складывается…
– И Ольга с ее переборчивостью… Да еще с ее художественной натурой. Что у них общего?
То, что Ксения услышала сейчас, и то, что именно этот парень, похоже порядочный шалопай, теперь около Ольги, – стоило Ольге оказаться одной, он тут как тут! – сплелось для Ксении в один клубок, который неизбежно покатился в сторону четы Пироговых. Точнее – в сторону Пирогова. Вырастил!
«Лакированный лапоть», – вспыхнуло в ее памяти.
Она вернулась в спальню. Ей нельзя было волноваться: тогда уж непременно начнется приступ. Но попробуй тут не волноваться. Видно, без таблетки не обойтись.
Ксения включила ночник, достала лекарство из низенькой тумбочки возле кровати. Со второй тумбочки, стоявшей у мужниной кровати, взяла бутылку боржоми. Приняв таблетку, глубже запахнула халат. Ее знобило: верный признак того, что может разыграться приступ.
Но лекарство было сильнодействующее, голова вдруг сделалась ясной, легкой, будто остуженной.
В соседнюю со спальней комнату вернулся муж. Зашелестела бумага. Скорее всего, он сел за стол и перелистывает журнал.
– Чего матч не смотришь?
– У тебя же голова…
– Ладно, ладно.
– Так уж осталось-то…
– Хоть счет узнаешь. Включай! Только негромко.
Неужели это навсегда? Камышинцев, телевизор, этот дом… Из вечера в вечер, из года в год. Неужели ничего больше не будет?
Ксения не делала секрета из того, что живет с Камышинцевым неважно. Могла позволить себе пошутить в таком, к примеру, духе: «Шляпку, чтобы нравилась, мне труднее купить, чем мужа найти». Наверно, это было близко к истине.