355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 25)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)

Корпус, который искал Овинский, оказался несколько поодаль от других корпусов больницы. Отдавая шинель няне, Виктор Николаевич заметил на лестнице женщину, в которой можно было безошибочно узнать врача, – халат не на тесемочках, как у сестер, а на пуговицах, сшит по фигуре; из верхнего карманчика выглядывала чашечка стетоскопа. Виктор Николаевич поспешил за женщиной. Поднимаясь по лестнице, женщина озабоченно наклонила голову, чуть шевелила губами и морщила в раздумье лоб.

Овинский догнал ее уже на втором этаже, на лестничной площадке.

– Простите, у кого я могу спросить о больной Оленевой?

– Оленевой? – Женщина торопливо вскинула округлые, выпуклые глаза. Она была уже немолода, но округлые, как и глаза, полненькие щеки ее окрашивал густой румянец. – Это моя больная.

– Как я удачно…

– Не совсем. У нас консультация.

– Тогда разрешите подождать.

– Вы родственник?

– Я секретарь парторганизации.

– Хорошо. Как раз Оленеву мы показываем сегодня. Консультация будет на первом этаже.

Виктор Николаевич уже шагнул было с площадки на лестницу, направляясь на первый этаж, как врач остановила его:

– Не исключено, что профессор порекомендует операцию. Я не утверждаю, но не исключено. В таком случае, прошу вас, пожалуйста, поддержите мать. Сама Лиля девушка мужественная, но мать просто в панике. Понимаете, ее муж, отец Лили…

– Я знаю.

– Пожалуйста! Дочь для нее – все.

Любовь Андреевна и Лиля уже ожидали в коридоре против кабинета заведующей отделением. Они сидели на жестком диване, выкрашенном в светлый больничный цвет. Дочь неестественно прямо и неподвижно держала голову и спину, ноги ее были тоже неподвижны, хотя они свешивались, не доставая пола. Мать, пригнувшись и покачиваясь, нервно мяла на груди руки. Вспышка изумления, вызванная приходом Овинского, почти не внесла изменений в их позы. Ответив на приветствие секретаря партбюро, мать и дочь в первое время молча и как-то испуганно косились на него, но затем, казалось, совсем забыли о нем.

Со стороны лестницы послышались неожиданно громкие в больничной тишине голоса. Особенно выделялся один – мужской, уверенный до грубости, срывающийся на крик. Можно было подумать, что там шла перебранка и что более всех бушует мужчина. Но вот в коридоре, сопровождаемый тремя женщинами-врачами, показался толстый, лысый, широконосый и большегубый, до уродливости некрасивый старик, и стало ясно, что никакой перебранки нет, что профессор просто глуховат и, как все тугие на ухо люди, разговаривает громко и что сопровождающие его врачи, отвечая ему, тоже вынуждены повышать голос.

Группа вошла в кабинет заведующей отделением, и некоторое время спустя Уланова, приоткрыв дверь, пригласила Лилю.

Профессор сидел расставив ноги, огромный живот его привалился почти к коленям. Продолжая говорить что-то, старик просматривал рентгеновские снимки, держа их поодаль от себя, на вытянутой руке. Положив последний снимок, повернулся к Лиле:

– Ну, голубчик, давайте-ка я вас послушаю.

Он не прибегал к помощи стетоскопа – ухом и всей головой плотно прижимался то к спине, то к груди Лили.

Заведующая отделением застыла у окна в прямой, строгой позе – как солдат на часах. Уланова приготовилась записывать то, что продиктует профессор. Пальцы ее, сжимавшие авторучку, ее глаза, лицо и вся фигура были устремлены к чистому листу раскрытой истории болезни.

– Одевайтесь, голубчик.

Профессор опять взялся просматривать снимки. Когда он брал их, они, сгибаясь, шуршали и прищелкивали в его руках, и это были единственные звуки, которые раздавались в кабинете…

– Пишите! – старик ткнул пальцем в сторону Улановой. – Полость размером в трехкопеечную монету, обнаруженная в октябре тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, сейчас не фиксируется на обзорном снимке и не прослушивается. Томограмма…

Профессор окинул быстрым взглядом замершую у дверей фигурку больной, задумался.

– Вы ступайте! – приказала Лиле заведующая отделением. – Вам потом скажут.

Но Лиля словно не слышала ее. Ноги у нее одеревенели, и вся она лишилась способности воспринимать что-нибудь, кроме того, что говорил сидящий посредине комнаты грузный, лысый, большегубый старик.

– Что она получает? – резко спросил профессор.

– Стрептомицин, – ответила заведующая отделением.

– А паск?

– Паск пока прервали. Паск и фтивазид бережем на случай, если операция…

– Операция? – Старик, откинулся к спинке стула. – Что еще за операция?

– Но кровотечение…

– Какое кровотечение? Пятьдесят шестого года?

– Нет, нынешнее, последнее.

– А вы уверены, что оно связано с легкими? Доктор Уланова права, кровотечение было абсолютно не характерное. Не нужно никакой операции. Все идет прекрасно.

У Лили закружилась голова. Она перестала ощущать ноги, руки, всю себя: она словно взлетела вдруг и, легкая, пустая, повисла в воздухе.

– Спасибо… спасибо…

– Не за что, – рявкнул профессор. – Вы молодец, голубчик. Вы просто герой у нас. Кто бы подумал: в таком хрупком теле – и такая воля. Ну идите, идите! Рад за вас. Так держать!

Лиля выбежала в коридор. Переводя дух, остановилась между дверью в кабинет и диваном. Любовь Андреевна приподнялась было, но силы отказали ей вдруг, и она снова села.

– Что? Что, Лиля? – спросила она, хотя на лице дочери все было написано яснее ясного. – Боже, ну что?

– Операции не будет. Он сказал: все идет прекрасно.

Лиля, зажмурившись на мгновение, обхватила голову руками.

– Все идет прекрасно… мама!

Любовь Андреевна вздрогнула. Даже сейчас, даже в такой момент она не могла не уловить, как произнесла Лиля это свое «мама!». Она дико, с мольбой, с недоверием посмотрела в глаза дочери. Лиля повторила:

– Мама, мамочка!

Две такие радости сразу – это было счастье, которое, казалось, не хватит сил вынести. Любовь Андреевна уронила на колени руки, осела всей своей разом расслабившейся фигурой.

– Ох, доченька! – простонала она.

Виктор Николаевич тихонько встал и пошел по коридору. За спиной он слышал какое-то движение, всхлипывания, шепот, поцелуи.

Едва Виктор Николаевич миновал больничную проходную, как совершенно неожиданно для себя увидел на другой стороне улицы знакомую сутуловатую фигуру Добрынина. Максим Харитонович был в своей обычной одежде: промасленная до блеска, будто кожаная кепка, кожаная тужурка, до того потертая, что она выглядела матерчатой, туго вправленные в сапоги брюки. Он поспешно отвернулся было от Овинского, но затем, насупившись, нагнув голову, быстро двинулся к нему через дорогу. Приблизившись, спросил с ходу:

– Как там?

Было заметно, как сильно он встревожен и как вместе с тем стыдится своего появления здесь.

Виктор Николаевич рассказал о результатах консультации.

– Ну, спасибо вам! – Добрынин вздохнул с глубоким облегчением.

– Мне-то за что?

– За добрые вести… И еще за то, что виду не подаете. Не стану хитрить – со смены сбежал. Крепился-крепился, и вот… Первый раз в жизни – с рабочего места, бросил все.

– Ничего, случается… Вы будете Любовь Андреевну ждать?

– Нет, нет. Идемте. Очень хорошо, что я вас встретил. Повезло мне. К ней, может, и не подошел бы. Не посмел.

Они двинулись по улице.

– Теперь я спокоен, – снова заговорил Добрынин. – Теперь мне ничего не надо. Лишь бы им хорошо.

– Их радость – нам радость, – заметил Овинский и добавил тише: – А вам и подавно.

Добрынин ниже наклонил голову.

– Спасибо… За все… За понимание, за доброту, за твердость. Я ведь знаю, как вас таскали из-за меня – и в райком и в горком. Потрепали вам нервы, знаю.

Он говорил правду. Овинскому действительно пришлось выдержать настоящий штурм. Сначала за него взялись в райкоме: инструктор, заведующий орготделом, третий секретарь – один за другим. Обвиняли в попустительстве, в либерализме, требовали обсудить и наказать Добрынина. Овинский стоял на своем: нечего обсуждать, не за что наказывать. Дошло до Ткачука, тот велел прекратить возню вокруг этого дела. Тогда жена Добрынина подняла на ноги горком. Слезы, истерика, шантаж заставили дрогнуть даже самых уравновешенных и испытанных людей. Снова Овинскому пришлось обороняться. Наконец, его пригласили к Хромову. «Виктор Николаевич, что, там действительно ничего нельзя спасти?» – «Ничего». – «М-мда… Я понимаю, она сама убила в нем все. Но ведь и он виноват. Куда прежде глядел?» – «Он уже достаточно наказан – своим несчастьем. Это посильнее всяких выговоров». – «Ну, смотрите там. Вам на месте, конечно, виднее».

– Со стороны вроде кажется, не добилась она ничего, – продолжал Добрынин, шагая рядом с Овинским вдоль больничного забора. Виктор Николаевич понимал, о ком он думал, произнося это «она». – А на самом деле не так – добилась. Сколько мне от разных людей наслушаться пришлось. Конечно, всех их обвинять тоже нельзя. Она жаловалась, они разбирались. То беда, что разбирались по-разному: одни с умом, с пониманием, а другие напролом – прямо с лапами в душу… Вот и выходит, добилась она. Ни одного цельного уголочка во мне не осталось, все чужими руками исхватано. Иной раз не то что другим, себе противен.

Неподалеку от трамвайной остановки он задержался.

– Ладно, чего уж теперь!.. Лишь бы им хорошо, – он кивнул в направлении больницы. Потом в обычной своей манере подернул плечами и спросил: – Вы сейчас в депо?

– Нет… еще задержусь… в городе, – ответил Виктор Николаевич с некоторым замешательством.

Добрынин уловил его смущение. Через силу улыбнулся:

– Тогда всего хорошего вам. Я в депо.

Он заспешил к остановке.

«Неужели так и сгинет у них все? – думал Виктор Николаевич. – Неужели один, до конца жизни?.. Нет, неправда!.. А почему неправда? Откуда ты знаешь? Что можешь сделать?»

Оглянувшись на остановку, он свернул на улицу, ведущую к реке.

Дела, которые намечались на эту поездку и которых скопилось немало, потому что Виктор Николаевич теперь редко навещал город, были завершены. Наступил момент, когда Овинский мог сказать себе: «Теперь к Алеше». И конечно, едва он мысленно произнес эти слова, как свое, личное, безраздельно завладев им, заглушило в нем все остальное.

Он давно не видел сына. До последнего дня Виктор Николаевич оправдывался перед самим собой тем, что события в депо – реконструкция, морозы, приезд Орлова, подготовка к отчетно-выборному собранию – захлестнули его. Но он обманывал себя, он просто боялся за свое еще не окрепшее душевное равновесие – первое же посещение дома на набережной могло взорвать его. Однако вчера вечером, намечая поездку в город, Овинский сказал себе, что больше откладывать нельзя, что он должен увидеться с Алешей, иначе мальчик начнет забывать его.

Миновав забор больницы, вытянувшийся ровно на квартал, Виктор Николаевич повернул в сторону реки. «К Алеше, к Алеше», – повторял он, стремясь думать только о сыне.

Но едва показался сад, едва Виктор Николаевич почувствовал близость дома на набережной, как ему сделалось жарко. «А вдруг сегодня!..» – вспыхнуло в голове.

«Опять!» Он произнес это с испугом и ожесточенностью. Повернув назад, приказал себе: «Не ходи!»

Он прошел назад всего несколько шагов, как у него защемило сердце. «А сын?» – гулко, требовательно спросил внутренний голос.

Он опять направился к реке. Зайдя по пути в магазин, в котором был телефон-автомат, позвонил, предупредил о себе. Трубку брала Антонина Леонтьевна.

Вот и набережная. Овинский повернул за угол; повернул и обмер – навстречу ему совсем близко шла Ира. Собственно, на его глазах она шла ничтожно малое мгновение. Едва Овинский вынырнул из-за угла, Ира, обомлев, как и он, остановилась.

III

Ночью у Тавровых случился довольно обычный в их доме переполох. Федор Гаврилович почувствовал боль в сердце, поднял жену, велел разбудить дочь. Прислушиваясь к сердцу и уставившись в потолок испуганным взглядом, Федор Гаврилович распорядился вызвать неотложку.

До приезда врача Антонина Леонтьевна, как всегда в таких случаях страшно взволнованная, близкая к панике, хлопотала около мужа. И, как всегда в таких случаях, Федор Гаврилович, требуя что-нибудь, не называл вещи своими именами. Сделав расслабленное движение рукой, он шептал: «Тоня, дай мне это!..» или «Тоня, дай то!..» Он полагал, что ввиду чрезвычайности обстановки жена обязана понимать, что означает «это» или что означает «то». Антонина Леонтьевна действительно, как правило, понимала, что он хочет, но случалось, что и ошибалась. Тогда лицо Федора Гавриловича искажала гримаса страдания. «Это, это!..» – повторял он нетерпеливо и раздраженно, перемежая слова стоном и конвульсивными движениями руки. Антонина Леонтьевна пугалась еще больше и металась вокруг постели.

Открывать дверь врачу побежала Ира. Это оказался уже знакомый ей врач – он не однажды посещал дом Тавровых с такого рода срочным ночным визитом. Поздоровавшись с Ирой, не спеша, без тени встревоженности на лице, даже как будто веселый и довольный, прошел к больному.

Потом Ира провожала его назад.

– Ложитесь, ложитесь, отдыхайте! – сказал он в дверях. – Уйдет ночь, уйдут и страхи.

Вскоре Федор Гаврилович уснул, но Антонина Леонтьевна долго еще дежурила около него, готовая в любую секунду откликнуться на малейшую тревогу мужа.

Утром приехал еще один врач, уже из железнодорожной поликлиники, и выписал Федору Гавриловичу бюллетень.

Во второй половине дня Федор Гаврилович, рискнув подняться с постели, прошелся по дому и заглянул в комнату дочери. Ира – она только что вернулась из техникума, – присев в углу рядом с Алешей, помогала ему строить башню из кубиков. Завидев отца, встала.

– Вот это зря, папа, – заметила она. – Лежать надо.

– Належусь, когда окочурюсь.

Отец тяжело опустился на стул и вздохнул с легким, чуть-чуть слышным (но все-таки достаточно слышным) полустоном – именно так, как вздыхают люди, которые чувствуют себя еще неважно, но стараются скрыть это. Хотя ночью Федор Гаврилович не перенес больших физических страданий, он, как и всякий раз, когда появлялись боли в сердце, изрядно перетрусил. Федор Гаврилович очень боялся умереть.

– Что там мама затевает на кухне? – спросила Ира.

– Пирог нечет. Свежий рыбы купила на базаре.

Пирог с рыбой мог заказать только отец. Отведя глаза в сторону, Ира произнесла:

– Мама так измучилась за ночь, не спала совсем.

– Надо же мне есть что-нибудь.

Он вздохнул, потер рукой около сердца.

– Опять болит? – спросила дочь.

Федор Гаврилович не ответил, намекая тем самым, что уж как-нибудь один справится со своей бедой.

– Что-то ты не нравишься мне сегодня, – сказал он.

– Я?

– Не такая ты какая-то. Болен вон я, а ты и не зашла.

– Ну что ты выдумываешь! Просто не успела еще.

Она обняла отца, поцеловала в голову. Федор Гаврилович взял руку дочери и долго держал, прижав к щеке.

– Не забывай, Ира, у нас с матерью только и отрады что ты да Алешка.

Как и в начале разговора, он издал едва слышный, придавленный, короткий полустон и медленно поднялся.

– Хватит мне, пожалуй, на ногах-то. Пойду к себе.

На этот день у Иры был билет во Дворец культуры металлургов, на концерт. Билет она купила уже давно – в концерте выступала одна московская знаменитость. Но оттого ли, что Ира, как и мать, почти не спала ночь, еще ли отчего-то – она сама толком не понимала – ей расхотелось вдруг идти. Ира уступила билет родственнице. Решила весь вечер пробыть с Алешей.

Билет она купила недорогой, на второй ярус, а родственница – это была тетя, сестра матери, – плохо видела. Ира пообещала ей театральный бинокль.

Сейчас Ира принялась искать его. Порылась в ящиках платяного шкафа – не нашла. Обследовала три ящика письменного стола. Остался последний, самый нижний. Туго, сверх краев набитый, он был словно на замке. Пришлось просунуть в щель нож, придавить содержимое. Ящик подался. Запахло слежавшейся бумагой.

Как давно – казалось, сто лет – не открывала она его! Чего только тут не было! Альбомы – для рисования, для открыток, для записей; свернутые трубкой похвальные грамоты – с первого класса по десятый; коробка из-под шоколадного набора с засушенными цветами и листьями, пионерский галстук, фигурки из пластилина, коллекция камней…

Ира перебирала, пересматривала, перечитывала все это с тем трепетным чувством умиления и грусти, какое всегда охватывает взрослого человека, когда ему доводится вдруг вступить в мир предметов и впечатлений своего детства.

На Дне ящика лежал сложенный в несколько раз лист плотной бумаги. Ира развернула его. Классная стенная газета. «Заре навстречу», февраль 1955 года. Самый крупный и яркий заголовок у первой заметки – «Награды комсомольцам». Ира начала читать заметку, и сильное волнение разом охватило ее.

«В день выборов в Верховный Совет РСФСР наши комсомольцы активно помогали на избирательном участке… Заместитель секретаря партийной организации отделения железной дороги Виктор Николаевич Овинский вручил…»

Перед глазами встал переполненный, шумный зал; на сцене – Овинский и директор школы: Ира вскакивает на сцену; Овинский протягивает ей однотомник Гоголя; руки их встречаются для рукопожатия…

Она ужаснулась, когда, словно очнувшись, осознала, как далеко зашла в своих воспоминаниях. Осаживая себя, холодея от испуга, воскликнула мысленно: «Ты что, в своем уме?»

Она принялась поспешно складывать назад все, что вынула из стола. С трудом задвинула ящик.

Потом, все еще взволнованная, встревоженная, спросила себя: зачем открывала ящик? Зачем? Наконец вспомнила – бинокль. А зачем бинокль? Ах да, концерт, знаменитость из Москвы. Куда же он запропастился, этот бинокль?

В кабинете Федора Гавриловича зазвонил телефон. Ира слышала, как мать поспешила туда из кухни, как взяла трубку, ответила кому-то сухо: «Здравствуйте» – и как после паузы, столь же сухо, добавила: «Хорошо».

Так она могла разговаривать только с Овинским. Ира бросилась в переднюю, навстречу матери.

– Он?

– Да. Сказал, придет минут через десять. Отец, слава богу, спит.

На крыльце дома Ира прикинула: откуда мог позвонить Овинский? Скорее всего с вокзала или из отделения железной дороги.

Подгоняемая еще не улегшимся испугом, той смятенностью и болью, которые всегда возникали в ней, едва намечалась опасность встречи с мужем, Ира почти бегом направилась по набережной в сторону, противоположную вокзалу и отделению железной дороги.

Конечно, она не могла и предполагать, что идет навстречу Овинскому.

IV

Они стояли друг против друга, ошеломленные, онемевшие.

– Прости, – просипел наконец Виктор. – Я не нарочно… Ходил в больницу, там двое наших лежат, из депо, помощник машиниста и библиотекарша… Сейчас вот оттуда…

Ира сделала быстрое, еле уловимое движение – то ли вздрогнула отчего-то, то ли подалась в сторону, намереваясь обогнуть Виктора и пойти дальше. Растерянный и покорный, Овинский тоже слегка стронулся с места – в другую сторону, готовясь уступить ей дорогу.

Но Ира осталась на месте.

Он почти не видел ее лица. Она низко наклонила его. На уровне глаз Виктора были зеленая вязаная шапочка и взбившиеся распушенные перед шапочкой волосы. На волосах, тая, поблескивали две крохотные снежинки. Пьяняще и тонко пахло духами.

Она продолжала стоять.

Возможно, с момента их встречи пролетело ничтожно мало времени, возможно, Ира просто не успела прийти в себя, но она продолжала стоять, она была рядом. Осознав вдруг реальность этого, Виктор ужаснулся: «Что же ты? Говори! Говори же что-нибудь! Ведь она может уйти. Она уйдет!..»

– Ира, выслушай меня… – начал он, хотя совершенно не знал еще, что будет говорить. – Прошу! Тебе ничего не стоит выслушать. Хотя нет, я понимаю, тебе очень тяжело. Я понимаю. Но выслушай. Только один раз. Обещаю тебе, только один раз. Дай мне объясниться…

Боясь, что Ира уйдет, он ужасно торопился. Он даже не очень старался угадывать по выражению ее лица, как она относится к его словам, – до такой степени он спешил, так боялся, что не успеет.

– За эти месяцы я много думал, Ира, и многое понял. Сейчас трудно сразу все вспомнить, но я главное. Выслушай, прошу! Это не займет много времени… Да, так вот, я многое понял, Ира, очень многое. Не знаю, возможно, это звучит слишком громко, но я хочу сказать, что я прозрел, что я сейчас совсем не тот… Прежде всего о моих столкновениях с твоим отцом. Не будем говорить, кто из нас был прав по существу. Не время сейчас. Но я хочу сказать, что, конечно, мне надо было объясниться тогда совсем иначе. Я же опустился до грызни, до скандала. Я только унизил себя этим. Вышел из берегов, распустил язык. Мерзко! Стыдно! Я хорошо сознаю… Но главное не это. Нет, не это. Я не с того сейчас начал. Совсем не с того. Главное – ты, главное – выбор, который встал тогда перед тобой: либо родители, либо муж. Ты выбрала их. Нет, нет, я не осуждаю. Сейчас я хорошо сознаю, почему ты выбрала их. В этом конфликте я был слишком суров с тобой. Может быть, до крайности суров. Почему? Откуда у меня это? Возможно, такую прожил жизнь. Мальчишкой ушел на фронт… Хотя я, кажется, начинаю оправдываться. Нет уж, чего там! В общем, только сейчас, только сейчас я по-настоящему понял, каково тогда было тебе. Изо дня в день тебя раздирали надвое. В конце концов в тебе не осталось ничего, кроме боли. Ничего… Впрочем, ты знаешь все это во сто крат лучше, чем я.

…Я никогда не переставал любить тебя – поверь, это так, – но я не сумел удержаться на уровне человека влюбленного. Вот еще в чем беда. Женившись, я сполз, незаметно для себя сполз с высоты, на которой был, когда ухаживал за тобой, когда дрожал за твою любовь. Это, видимо, случается и у других мужчин. Можно понять, объяснить, но этому нет оправдания, я понимаю.

…И потом – мой эгоизм. Не знаю, откуда он взялся. Хотя нет, я, конечно, знаю откуда. Я получил тебя. Удовлетворенность переросла в самоуверенность. А от самоуверенности один шаг до эгоизма. Плюс моя несдержанность, невоспитанность, наконец, просто глупость.

…Мне трудно собраться с мыслями. Наверное, надо сказать больше, но как-то не могу вспомнить, хотя очень много передумал и понял.

…Но выслушай самое главное. Представь, что ты встретила сегодня совсем незнакомого человека. Хотя нет, это очень трудно вообразить. Но во всяком случае, можешь ты допустить, что я стал другим, совершенно другим, и, допустив эту мысль, захотеть узнать, каков я стал теперь. Второе знакомство. Только знакомство. Я молчу о большем. Я не говорю – начать все сначала. Хотя, конечно, какое это было бы счастье – начать все сначала.

…Я сбился, не то говорю. Я понимаю, тебе больно. Прости, сбился. Так вот, я прошу о немногом, очень немногом. Могли бы мы просто встречаться изредка, чтобы ты узнала меня? Просто встречаться.

…Я не тороплю тебя. Не отвечай мне сейчас. Обдумай все одна, а потом напиши. Но обещай, что напишешь!..

Пока он говорил все это, они ходили по одной стороне квартала взад и вперед, от угла к углу. На одном конце квартала стоял старый двухэтажный дом с кирпичным низом и деревянным бревенчатым верхом, на другом конце – цветочный магазин, уютное, опрятное сооружение с двумя широкими окнами по обе стороны двери.

Когда Виктор произнес свое «Но обещай, что напишешь!», – они были возле цветочного магазина.

– Скажи, ты ответишь, ты напишешь? – повторил он, останавливаясь.

Не поднимая лица, Ира сделала медленный кивок. Овинский судорожно вздохнул.

– Ну вот. Ну и все. И все. Больше мне ничего не надо. И все…

Он огляделся по сторонам, словно ища подсказки – как быть дальше, что говорить, что делать? На глаза ему попалась вывеска магазина – короткое «Цветы».

– Подожди меня! Я сейчас. Одна минута. Прошу, подожди!

Он влетел в магазин. На прилавке желто-зеленой горкой лежали мимозы. Овинский выгреб из бумажника деньги.

– Пожалуйста, на все. Не знаю, сколько тут. Только скорее!

«Подождет или не подождет? Подождет или не подождет?» – металось в его голове, пока продавщица ветку за веткой брала с прилавка цветы. Горка на прилавке заметно убавилась – букет получался огромный.

Ира стояла там же, на краю тротуара.

– Возьми, прошу!.. Ну вот, теперь все. Теперь все.

Он быстро пошел от нее.

Повалил вдруг снег, медленно, бесшумно, влажными, крупными хлопьями.

Снег падал на мимозы. Крохотные желтые головки цветов и остроконечные зеленые листочки выглядывали из белого опушения.

Прохожие, несмотря на густой снегопад, не могли не обратить внимания на огромный букет, а обратив внимание на него, невольно охватывали пристальным любопытствующим взглядом хозяйку букета. Рассеянная, погруженная в себя, она брела так же медленно и тихо, как медленно и тихо продолжал падать на землю снег.

Все было позади – встреча с Овинским, квартал между полукирпичным двухэтажным домом и цветочным магазином, лихорадочная речь мужа; позади была запоздалая вспышка изумления, когда Ира осталась одна, когда, словно очнувшись, ощутила в руке цветы, запоздалый бунт: «Как ты могла принять! Как он смел!..»

Все было позади, и все было как в полусне. Сейчас она брела потрясенная, усталая, мирно безразличная ко всему. Она продолжала удивляться себе, не понимать себя, но у нее не было ни желания, ни воли разобраться в себе. Вопросы – «Почему ты слушала его? Почему взяла цветы? Зачем обещала, что напишешь?» – продолжали вставать перед ней, но они были странно лишены силы, и она не пыталась ответить на них. Она решила, что, конечно, откажет Овинскому во встречах, и в решении этом тоже было больше усталости и безразличия, чем гнева и протеста.

Уходя в поспешности из дому, Ира забыла ключ. Она позвонила.

Увидев букет, Антонина Леонтьевна отступила, пораженная.

– Откуда?..

– Так… купила… – сказала Ира первое пришедшее ей в голову и заторопилась мимо матери по коридору. Ира не умела лгать и понимала, что ей не удастся обмануть мать. Впрочем, ее совсем не заботило, удастся или не удастся.

Раздеваясь в передней, она спросила:

– Алеша во дворе?

– Да… Я приготовила его к свиданию с  н и м.

Ира скрылась в свою комнату.

Мать долго не входила к ней. Наконец в передней зашлепали ее туфли. Открыв дверь, Антонина Леонтьевна сделала шаг в комнату и остановилась.

– О н  не был здесь… – сказала она срывающимся голосом.

Ира ничего не ответила на это.

– Откуда у тебя эти цветы?

Дочь снова смолчала.

– Эти цветы от него?

Было совершенно ясно, от кого цветы, и все-таки мать повторила:

– От него?

Ира кивнула.

Антонина Леонтьевна кинулась прочь из комнаты. Сначала она метнулась в кабинет мужа, оттуда, закрыв почему-то за собой дверь, назад – в переднюю. Там замерла.

Какое-то время Ира сидела без мыслей. Потом она прислушалась к передней. Но за дверью и во всем доме царила абсолютная тишина. Заволновавшись, Ира задержала дыхание, сильнее напрягла слух. По-прежнему ни звука – ни шороха, ни вздоха, ничего. Казалось, в передней никого не было. «Боже, что это? Что с ней?»

Она бросилась к двери.

Антонина Леонтьевна, уставив глаза в одну точку и сгорбившись как старуха, сидела возле вешалки.

– Уйди! – отчетливо прошептала она.

– Мама!

– Уйди!

– Хорошо, но ты выслушай, мама!..

– Не хочу. Уйди! Ты мне не дочь. Ты хочешь убить нас. Ты хочешь убить отца, ты хочешь убить отца.

Ира остановилась, пораженная. Нет, не сами эти слова матери потрясли ее. И даже не то, что она сразу вспомнила – отец дома, отец болен. Ее потрясло, что до сих пор она совсем не думала об этом. Она забыла, что отец болен. Забыла! Папе ночью было плохо, к папе вызывали неотложку, а она забыла, а она забыла!..

Ира бросилась к матери:

– Мама, прости!

Антонина Леонтьевна уткнулась головой в колени. Ира прижала ее к себе, покрыла поцелуями трясущуюся голову.

– Прости! Больше никогда! Больше никогда! Прости!

Но долго еще Ире пришлось возиться с ней. Они пробыли в передней до тех пор, пока не проснулся Федор Гаврилович.

Когда Ира вернулась в свою комнату, в мыслях ее была спокойная, холодная ясность.

Вырвав из тетради листок, она написала:

«Ни о каких встречах не может быть и речи».

Почтовый ящик был недалеко от дома.

V

Кряжев вернулся из рейса. Когда сдавал маршрутный лист, нарядчик сообщил ему:

– Овинский тебя разыскивал. Просил зайти.

Кузьма Кузьмич, не задерживаясь, пошел в партбюро.

Овинский встал ему навстречу. Поздоровались, энергично тряхнув друг другу руку. Помолчали. Овинский закурил.

– Был я сегодня у Хисуна, – начал он. – Врач говорит, выпишем недельки через две, но дома еще придется побюллетенить.

Кряжев бросил рассеянно:

– Легко отделался.

И тотчас же добавил с увлечением:

– Виктор Николаевич, знаете, что Булатник с Добрыниным затевают?

– Знаю, АРМ – автоматический регулятор мощности двигателя. Геннадий Сергеевич мне рассказывал. Свою конструкцию предлагают.

– Нужный прибор. Очень. Если получится, это будет новое слово в эксплуатации тепловозов. Мы договорились проводить испытания на моей машине.

Секретарь партбюро в раздумье потер лоб:

– Тепловозы… Эксплуатация… АРМ… Я не об этом хотел говорить с вами, Кузьма Кузьмич.

Машинист вскинул на секретаря партбюро недоумевающий взгляд. Потом вспомнил начало разговора. Пожал плечами:

– Поправляется Хисун-то, чего еще.

– Вы должны навестить его, Кузьма Кузьмич.

– Я?! Хисуна?

– Да, Хисуна.

– Это еще зачем? Посочувствовать? Пожалеть? Хватает их, жалельщиков, помимо меня. Лечебницы вон для алкоголиков. Вытрезвители со льготным обслуживанием. Построили бы лучше хороший скотный двор.

– Зло вы, однако.

– Да уж вот так.

– Но я слыхал слова посуровее. От одного машиниста. Он так сказал: будет какой-нибудь пьянчуга на рельсах валяться, не остановлю поезд. График мне дороже, чем всякая дрянь. Страшные слова, а понять можно. Наболело. Сколько пьют! Бедствие, настоящее бедствие!.. Так что же, возмущаться и ничего не делать?

Овинский встал, заходил по кабинету.

– Каждый такой Хисун – это же уйма черт-те как растраченных сил, душевной энергии, каждый мог бы вдвое, втрое лучше служить обществу.

Он сделал паузу, присел рядом с Кряжевым. Продолжил с горечью:

– …Пусть девяносто процентов вины на мне, но остальные десять, они ведь на вас, Кузьма Кузьмич. Перешли на тепловоз и забыли про Хисуна. А я знаю, вы навещали сорок седьмую. Но вы навещали машину, вы о ней беспокоились. Вдумайтесь только, о машине беспокоились, а про человека забыли. Ведь еще немного, и завоевал бы парень доверие. Можно было бы послать на курсы переподготовки. Упустили. Момент упустили. Повторяю, девяносто процентов вины на мне. Буду поправлять. Но и вы про свой должок подумайте.

Кряжев достал платок, вытер лицо, шею.

– Где он лежит, Хисун-то?

Овинский назвал корпус и номер палаты.

VI

Минул еще месяц. Наступил день отчетно-выборного партийного собрания. Откладывали его несколько раз – сначала морозы помешали, а потом другие непредвиденные обстоятельства. Впрочем, райком не торопил.

…Семен Корнеевич Сырых нажал кнопку, спрятанную под тяжелой портьерой у входа в зрительный зал клуба. В фойе и гардеробной, перекрывая жужжание голосов и шарканье ног беспорядочно движущихся, толкущихся людей, задребезжали звонки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю