355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ханжин » Красногрудая птица снегирь » Текст книги (страница 28)
Красногрудая птица снегирь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:47

Текст книги "Красногрудая птица снегирь"


Автор книги: Владимир Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Здравствуй, Света!

Здравствуй, мой храбрый альпинист. Еще вчера ты штурмовала высоты науки, а ныне покоряешь горные вершины. Вчера – колба, сегодня – альпеншток. И то и другое подвластно тебе.

Видишь, каким «штилем» я изъясняюсь. Иначе с тобою нельзя: ты у меня личность совершенно исключительная. Вот уж не думала не гадала, что мой ученый химик решит вдруг штурмовать горные кручи.

Твои мама и папа клянут на чем свет стоит этот альпинистский лагерь. Они так надеялись, что увидят и расцелуют тебя еще в июне, как только начнутся каникулы. Рита бы сказала: «Черт, а не ребенок».

Я с удовольствием прочла экзотические названия мест, в которых ты пребываешь. В них слышится бурное течение горных рек, от них веет прохладой вечных снегов. Ну, скажи, что я не поэт!

А я и впрямь стихи слагаю. Вот приедешь, покажу свои опыты. И вообще мне хочется произносить только необыкновенные слова. Не говорить, а декламировать. Ходить, декламировать, размахивать руками. Чувствовать себя Маяковским.

Светка, мне просто не верится. Я здорова. Здорова! Иду по нашей улице Ухтомского – под ногами земля, по сторонам дома, окна, а вверху березы, грачиные гнезда и небо. И я в этом мире как все, как равный, ничего не висит надо мной. Здорова, здорова!

Наши Лошкари прелестны сейчас. Столько зелени. Меня даже не тянет в мой уголок сорока восьми красавиц, к моей Лисвешурке. Конечно, я люблю их, я буду бегать к ним, но потом, потом. А сейчас хочется оставаться на людях. Когда я иду по поселку или по депо, со мной без конца здороваются. И мне ужасно нравится. Все шла бы и здоровалась. И разговаривать ужасно хочется, отвечать на вопросы – как лечилась, что перенесла, как победила.

Нет, я разревусь от счастья. Лучше уж больше не буду писать об этом.

Представь себе, сегодня побывала на тепловозе. Да еще на каком! На тепловозе Кряжева. Меня взял с собой Геннадий Сергеевич.

На тепловозе чувствуешь себя совершенно особенно. Мне трудно передать. Я прямо дыхание затаила. Сначала огромные машины. Более всего дизель поражает. Ведь снаружи-то тепловоз не очень уж велик, а тут целый мир. И все живое, все дрожит, пульсирует, все полно какого-то нетерпения. Потом кабина. И снова поражаешься – как высоко над землей, над путями. С трех сторон тебя окружает сплошное окно, куда ни повернешься – все видно. Возле тебя рукоятки, рычаги, приборы. Просто не терпится хотя бы притронуться.

Но ведь это на стоянке. Воображаю, какое волнение я испытала бы во время поездки.

Только теперь я по-настоящему поняла Риту и, честно говоря, завидую ей. Через два года она кончает техникум, начнет ездить помощником машиниста на тепловозе. А затем машинистом, как Кряжев.

Мне же отделение, на котором она учится, пока недоступно. В машинном отделении тепловоза скапливаются газы, поэтому у помощника машиниста должны быть очень хорошие легкие. А машинистом не станешь, пока не поездишь помощником.

Но зато ничто не мешает мне получить специальность техника по ремонту тепловозов. Так что исканиям моим, Светочка, приходит окончательный конец. В августе подаю заявление, становлюсь заочником техникума. Вот так. Это уж серьезно, никакого детства.

На тепловозе Кряжев и Геннадий Сергеевич при мне занимались своим изобретением. АРМ называется. Необыкновенно умное устройство. Человек, да и только. Когда я мельком услышала это АРМ впервые, так и подумала: кто-то из наших, из деповских, с такой странной фамилией. АРМ, если тепловозу тяжело на подъеме, скажем, приводит в действие резервы мощности двигателя, а на спуске наоборот. И все это абсолютно самостоятельно, без участия машиниста. АРМ – автоматический регулятор мощности (замечаешь, какая я становлюсь просвещенная). И Кряжев с Геннадием Сергеевичем – творцы его. Как раз при мне они устранили последние заминки. Знаешь, я наблюдала за ними с трепетом, даже со страхом каким-то. И вместе с тем такая во мне гордость за них, такое волнение! Удивительные люди, удивительный мир. Все на тепловозе Кряжева удивительное.

Была не была, открою тебе один секрет. По-моему, в меня влюблен Юра Шик. На тепловозе мы довольно долго были вместе, и я почувствовала. Я и прежде, когда он в последний раз приходил ко мне в больницу вместе с Ритой, кое-что заметила, но, знаешь, как-то не верилось. А теперь почти уверена.

Увы, я никогда не смогу полюбить его. Не смейся, это серьезно. Конечно, он замечательный. Я тебе не писала еще, что тепловоз Кряжева завоевал звание тепловоза коммунистического труда. Один в депо. И не только в депо – на всем отделении, кажется, даже на всей дороге пока ни один локомотив не получил такого звания. А Юра – правая рука Кряжева. И собой он просто прелестен. Волосы необыкновенно светлые, почти белые, ресницы тоже невероятно белые и длинные, а глаза голубые. Если его нарисовать в красках, пожалуй, не поверят, скажут, выдумала.

Но ведь он мальчик, совсем мальчик. Дело не в годах. Годами-то он старше, чем я. И все-таки для меня он мальчик.

В девятом классе мы влюблялись в своих ровесников. А однажды, помнишь, мне нравился даже мальчик из восьмого класса. И в сущности-то это ведь совсем недавно было. Но как я повзрослела с тех пор, сколько пережито, какой груз лег на душу. Пойми меня правильно, я не хочу сказать, что меня гнетет этот груз. Но он все-таки есть. Есть даже сейчас, когда я так счастлива. Он как целые годы, как возраст.

В твоем письме есть один осторожный вопрос. Ты спрашиваешь, не сменился ли в депо кто-нибудь из начальников, кроме Таврового. Я понимаю, кого ты имеешь в виду. Нет, Света, он остался, хотя, говорят, у него зимой были очень большие неприятности. Более того, он и живет все там же, в одном доме с нами.

Оставим эту горькую тему.

К работе я уже приступила. Светка, мне просто стыдно вспомнить, как я относилась к делу. Сидела себе и книжечки почитывала. Только такой начальник, как Сырых, мог терпеть меня. Но его, пожалуй, и осуждать нельзя. Он сам-то ничуть не больше, чем я, понимал, как должна работать библиотека. А нынче я поднялась в свой мезонин и ахнула. Узнать нельзя. Стеллажи переставлены и занимают много меньше места. Зато появилось что-то вроде маленького читального зала. Столы, стулья, настольные лампы – все честь честью. Вдоль стен витрины новинок, подборки литературы по темам. Кругом разные плакаты, стенды, рекомендательные списки. Я готова была сквозь землю провалиться – до того мне сделалось стыдно перед моим теперешним начальником.

Вот что значит поставить знающего человека во главе дела. Мне даже страшновато – смогу ли быть достойной помощницей? Буду стараться.

Кстати, о Сырых. Он теперь работает слесарем. Знаешь, он изменился как-то, вроде бы уж не такой затюканный, как прежде.

Мама шлет тебе привет.

Впрочем, хватит недомолвок. Вон сколько понаписала, а главное-то все откладываю, все хитрю.

Так вот, Света, ты должна знать: в нашей маленькой семье ничего не изменилось и, очевидно, уже ничего не изменится.

Я долго умалчивала об этом. Есть вещи, о которых как-то трудно писать. Я многое поняла, многое переоценила, и, наверное, многое еще мне предстоит понять и переоценить.

В тот день, когда меня выписывали из больницы, я сказала маме: давай я лучше уйду в общежитие. Мама ответила: «Не будем об этом, не будем никогда. Постарайся забыть».

Пишу письмо в своем мезонине – в библиотеке. Засиделась, уже поздно, а спать идти не хочется. Это, наверное, потому, что за сегодня я многое успела. А знаешь, когда разойдешься, усталости не чувствуешь – все бы делала и делала еще что-нибудь.

У меня открыты настежь окна, и я хорошо слышу наш узел – и депо, и станцию. Вот оторвалась сейчас от письма и разом как-то услышала все – и диспетчерское радио, и маневры, и звон чего-то металлического в депо. Слышу, как поезд отправился со станции. Может быть, его повели Кряжев и Юра Шик.

У нас здесь любят говорить: транспорт никогда не спит, транспорт работает без сна. Сколько раз при мне произносили эти слова, а, пожалуй, я вот сейчас впервые как следует ощутила, что они значат. И вообще тебе не кажется, что ночью как-то лучше слышишь и чувствуешь жизнь?

Между прочим, из моего мезонина видны огни станционных светофоров. Я открыла, что издали эти огни кажутся звездами. То зеленые, то желтые, то красные, они горят день и ночь. Бессонные звезды, горите, горите!

Да, Светочка, миновал год, как ты уехала в Москву: ты закончила первый курс университета, а я познала свой Крутоярск-второй. У меня тоже был свой курс обучения. И еще неизвестно, чья учеба была серьезнее, кто из нас больше получил.

Помнишь, однажды весной мы побежали из школы к реке. В городе только подсохло, помнишь? Хотя нет, это, кажется, без тебя. Да, правильно, это мы с Шуркой. Теперь я уж точно вспомнила. Кстати, ты поздравила Шурку? Она прислала мне коротюсенькое письмо. У нее сын. Подумать только, у Шурки сын!

Да, так мы с Шуркой побежали к реке. День был хотя не очень пасмурный, но холодный, ветреный. На улицах серо так, неуютно было. Мы выскочили на берег, и как раз выглянуло солнце. Но лучи упали не на наш берег, а на тот. И все на том берегу показалось нам совершенно другим, чем у нас. Главное, что там все зеленело: даже земли совсем не видно – сплошная трава. Казалось, там уже настоящее лето. А у нас торчали из земли реденькие росточки. Холодно, ветрено. И не пахнет летом. Мы с Шуркой, не долго думая, к переправе. Махнули через реку. Выпрыгнули на берег, припустили через поселок. Визжим от восторга: вот, думаем, сейчас поваляемся на траве. Выскочили на луг – и ничегошеньки не поймем. Земля сырая, холодная, травка жиденькая, реденькая. Тут мы оглянулись назад, на наш берег. И что же мы увидели? Буквально на том же месте, где мы стояли каких-нибудь полчаса назад, земля как ковер. Сплошная трава, яркая, свежая, прелестная. И вообще вся набережная в цвету, в зелени – глаз не отнимешь.

У Шурки такая мина, словно ее надул кто-нибудь самым бессовестным образом. Ну и у меня на лице что-нибудь в этом роде. Поглядели мы друг на друга и давай хохотать.

Вот, Светочка, так и в жизни. Всегда кажется, что самое настоящее, самое интересное, красивое где-то вдали, в другом месте. А возле тебя одна проза. На самом же деле ничего подобного. Просто надо уметь видеть, как говорят у нас на Урале, разуть глаза.

Закругляюсь, дорогой мой альпинист. Как приедешь, потащу тебя в наш Крутоярск-второй. Ужасно хочется познакомить тебя со всеми и всем. Твоя Лиля.

Светочка, я писала письмо несколько дней и вот уже готовое распечатала. Случилась беда: Добрынин ударил жену, не совладал с собой, она упала, обо что-то сильно расшибла голову. Он сразу же сказал Виктору Николаевичу Овинскому, что натворил. Я узнала раньше мамы, но «доброжелателей» хватает, и хотя она мне ни звука, по ней видно – тоже уже знает. Светочка, пытка какая-то: заговорить с ней об этом не могу, но и отмалчиваться не легче. Господи, что же это?! Опять затаскают человека. Даже суд не исключен. Одна надежда – наш секретарь партбюро Виктор Николаевич. Но разве он всесилен? Ну почему, почему у нас хватает людей, готовых распнуть ближнего своего? В каких парниках они выращиваются? Или возникают сами собой. Так что же, они и при коммунизме будут! Что ты думаешь об этом? Нет, не пиши, лучше мы при встрече. Еще раз твоя Лиля».

КРАСНОГРУДАЯ ПТИЦА СНЕГИРЬ

ПИРОГОВ
I

Он снова не смог повидать жену: в больницу все еще не пускали, хотя эпидемия гриппа утихла и пора было снимать карантин. Поджидая врача, встал в вестибюле неподалеку от лестницы и оглядывался на окошечко, в которое отдал передачу и откуда должен был получить ответную записку жены.

Записку принесли прежде, чем появился врач. Целое письмо. Видимо, Злата написала заранее, а сейчас лишь добавила сверху торопливое: «Зачем так тратишься, Олегушка, у меня полна тумбочка, ничего не покупай». Пирогов читал бегло и, нервничая, косился на лестницу: вдруг врач уйдет из больницы каким-то другим выходом? Да и боялся не узнать – представлял ее лишь по описанию жены. Это была второй лечащий врач Златы в больнице. Первый, мужчина, был терапевтом – Злату положили из-за осложнения после гриппа, а потом перевели в хирургическое отделение.

Но он легко узнал ее: молодая, быстрая. Эффектная высокая прическа. Сбегая по лестнице, врач сосредоточенно думала о чем-то. Внизу задержалась у зеркала, окинула себя придирчивым взглядом… Пирогов медлил. Он страшился того, что мог услышать… Врач приняла от гардеробщицы плащ, поставила на диван небольшой изящный портфельчик, и тогда Пирогов подошел и назвал себя.

– Будем оперировать. – Она сказала это, надевая плащ. – Но сначала, возможно, сделаем пункцию.

– Пункцию… Понятно… И что?

– После пункции, видимо, тотчас же будем делать операцию. Пункция покажет.

– Значит, будете вырезать?

– Не вырезать, а удалять. – Врач сделала широкое крестообразное движение рукой по правой стороне груди. – Сразу же удалять тут все. Всю грудь.

– Понятно… – Пирогов разом словно бы отупел, утратил способность думать, утратил память. – Понятно…

– Впрочем, мне кажется, что делать пункцию не обязательно. Возможно, будем сразу оперировать.

– Понятно… – Весь запас его слов сузился до этого идиотского «понятно». – Понятно…

Врач взяла портфельчик:

– Вот так.

– Спасибо!

Она кивнула и поспешила к выходу. Надо было спросить, почему она считает, что пункцию, возможно, делать не обязательно, а если все-таки будут делать, то когда. Или даже надо было, не труся, не прячась за надежду на лучшее, спросить, кто будет оперировать… Много чего надо было бы спросить. Пирогов усмехнулся: «Понятно».

Нестерпимо захотелось курить. Он вышел на больничное крыльцо, набил табаком трубку и, сделав несколько долгих, глубоких, почти судорожных затяжек, перечитал записку Златы.

«…Тебе не кажется, что и это письмо Вадима какое-то возбужденное? Что с ним творится? Хоть бы одним глазком, хоть бы разок глянуть на нашего сынулю… Олегушка, не напрасно ли ты, родной, потерял связь с Бакониным? Он уехал, и ты будто отрезал. Ведь тебе так хорошо работалось с ним. Напиши Баконину, ладно? Очень прошу тебя, не откладывай! Просто напиши, восстанови связь…»

Пирогов читал записку и понимал, что́ стоит за всем сказанным в ней: Злата допускала, что может произойти самое худшее, она готовится к этому самому худшему, и думы ее – о сыне, о муже, о том, как будет им житься в случае, если… Кажется, он прослеживал логику ее рассуждений. Злата хорошо знает историю отношений его и Зоровой. И если разрастется конфликт, если мужу придется уехать, то куда же, как не к Баконину. Значит, надо восстановить связь с Бакониным, готовить на всякий случай позиции.

Наверно, она писала записку ночью, чтобы ей никто не мешал.

Перед глазами Пирогова встала палата. Он был там, когда в больницу еще пускали. Четырехместная палата. Кровать Златы у окна, слева, а возле двери, справа, кровать, на которой лежит обреченная, доживающая последние дни, а может быть часы, женщина. Ушедшие глубоко под восковой лоб глаза, высохшая шея… Пирогов содрогнулся.

Он спустился с крыльца и пошел не по аллее, которая вела к воротам и на которую Злата наверняка смотрела, а в сторону от аллеи, возле стены, – так он не был виден из окна. Пирогов чувствовал, что был бы просто не в силах изобразить улыбку, если бы пришлось с аллеи посмотреть на окно и помахать жене рукой.

«Одно к одному…» – услышал он вдруг и тотчас же понял, что сам произнес это. Механически произнес вслух фразу, которую бог знает сколько раз мысленно, а возможно, вот так же, вслух, произносил в эти дни. «Одно к одному…» К тому, что случилось с ним самим – снова была комиссия, и его полуавтомат снова не приняли, хотя за все годы работы над этим изобретением Пирогов никогда не был столь неколебимо уверен в успехе, – к тому, что случилось с ним самим, добавилось еще более страшное – внезапно обнаруженная опаснейшая болезнь жены.

«Одно к одному. Одно к одному…»

Свою беду он скрыл от Златы. Она спросила в записке, была ли комиссия, и он ответил, что нет, не была, специалисты из управления дороги не смогли приехать, заняты, и все на время откладывается.

Он ничего не ел сегодня, даже утром, перед работой, и, придя домой из больницы, сварил картошки. Вид еды вызывал отвращение. Не притронувшись к ней, Пирогов ходил по кухне и курил, курил. Пощипывало сердце, и не кончалось ощущение тошноты, делавшееся сильнее, противнее, когда он останавливался или, тем более, садился.

В комнате зазвонил телефон. Скорее всего звонили из цеха. Старший мастер.

Так и оказалось.

– Вы дома, Олег Афанасьевич? Я насчет вагоноверта – опять у нас хомут.

«Хомут» значит неполадка. Неверно смонтировали – нахомутали.

Старший мастер умолк выжидательно. В другое время Пирогов ответил бы, что тотчас же едет в депо, хоть и конец рабочего дня и конец недели, – ждите! В другое время он вообще не стал бы заходить домой, поехал бы из больницы в депо.

Сейчас сказал:

– Ладно, разберемся в понедельник.

Не лучшее решение. В цехе уже все знали о странной выходке комиссии; настроение, особенно у конструкторов, было препаршивое. Самая что ни есть черная меланхолия. Пирогов велел всем переключиться на вагоноверт, о полуавтомате не говорить, не вспоминать. Поручил старшему мастеру следить за этим. А теперь вот обрекал конструкторов на бездействие: они, видать, уже отчаялись найти, где «хомут», – иначе не было бы этого звонка – и снова начнут мусолить в разговорах историю с комиссией.

Старший мастер не клал трубку.

– До понедельника! – сказал Пирогов. Предотвратил вопросы о жене.

Телефон стоял в той комнате, где Пирогов работал, когда был дома. На кульмане развернутая схема полуавтомата; модели, макеты его узлов на столе, на подоконнике… Пирогов поспешил вернуться на кухню, чтобы не видеть всего этого.

Черт знает как планируют проектировщики! В иных домах кухня хозяйке, что называется, в бедрах жмет, а в иных хоть танцы устраивай. У Пироговых как раз была с размахом. Пустынная сейчас, она выглядела особенно большой. Как, впрочем, и вся квартира.

«Надо, надо поесть», – подумал он. Подошел к холодильнику, чтобы достать масла. На холодильнике лежала абонементная книжка, – Злата подсчитала, сколько следует уплатить за электричество и газ. Подсчитала, а уплатить уже не успела… С тихого двора доносилось равномерное чирканье. Пирогов прислушался, посмотрел в окно. Дворничиха чиркала в садике метлой, смахивала с подсохшей аллеи черные прошлогодние листья. Земля по обе стороны аллеи была пегая. Апрельское солнце добирало с земли остатки ноздристого грязного снега и льда.

Пирогов забыл, зачем подошел к холодильнику. Вспомнив, снова приказал себе: «Надо, надо!»

Он положил в тарелку куда больше картошки, чем положил бы обычно. Зажег плиту, поставил чайник и налил заварки в глубокую, побуревшую внутри чашку, из которой уже несколько лет пил чай – крутой, крепкий – только он. Сел за стол, предвкушая не удовольствие от еды, а удовольствие от чая. Ел ложкой, чтобы поскорее покончить с картофелем. Горящая конфорка издавала за его спиной глухое ровное гудение.

Он смотрел на синий, стершийся во многих местах узор по краю тарелки, и ему вспомнилось, что это единственная уцелевшая тарелка из тех шести, которые он и Злата купили сразу же, как только поженились, – в год окончания войны. Это было не здесь, в Ручьеве, а в Старомежске. Вспомнилось, как продавщица, щупленькая девушка в черном халате и синих нарукавниках, разложила по прилавку все шесть тарелок и постукала по каждой карандашом.

И еще тогда купили мясорубку и коричневую эмалированную кастрюлю. В том же хозяйственном магазине, напротив Центрального рынка. Каменный двухэтажный дом старой постройки. Он был облицован глянцевыми плитками, белыми и голубыми. На всей улице, да, пожалуй, и во всем городе не было второго такого нарядного дома; в нем еще до революции торговал посудой и всякими хозяйственными изделиями какой-то купец.

Мимо него Пирогов ходил в вечерний техникум. Наверное, еще и потому так хорошо запомнил тот дом. Поламывало ноги – за день составитель поездов Пирогов проделывал по станции с полсотни километров.

Злата настояла, чтобы он поступил в техникум. Хотела даже, чтобы он пошел на дневное отделение, но тут уж Пирогов взбунтовался. Он не мог допустить, чтобы они жили на одну ее зарплату да на мизерную стипендию в то полуголодное послевоенное время.

Они приехали в Старомежск со строительства грандиозного моста – стратегического объекта военного времени. Сняли шестиметровую комнатушку у женщины, которая и сама не была владелицей дома – в войну эвакуировалась и арендовала дом у хозяев, уехавших на Дальний Восток на заработки. Она предоставила молодым узенькую железную кровать без сетки, положила на прутья доски. Матраца у хозяйки не нашлось, и Злата распорола старую военную шинель мужа, разгладила швы и рубцы и аккуратненько, кусок к куску, без единого зазорчика, застелила доски. Не для мягкости – для тепла. О мягкости они и не думали: в войну на фронтах привыкли ко всякому. Постельное белье – целых две смены, и одеяло у них было. Было даже что-то вроде покрывала: реденькая холстина от какого-то большого мешка вполне приятного песочного цвета. Злата выстирала ее, выгладила и, накрыв ею постель, осталась очень довольна и горда.

Они были молоды, засыпали на этих досках так крепко, что однажды Пирогов, свалившись среди ночи с кровати – она и на одного-то была узка, – ничего не почувствовал и продолжал спать на полу.

…Он отхлебнул чая, закурил и, унимая внутреннюю дрожь, еще раз перечитал записку жены. «…Напиши Баконину, ладно? Очень прошу тебя, не откладывай! Просто напиши, восстанови связь». Она знает, с какой стремительностью может развиваться ее болезнь, она торопит его, пока в состоянии проследить, послушался ли он. Немыслимо! Какой-то кошмарный сон. Не может быть! Не может же быть!

Конечно, он напишет, коли она того хочет. Не сегодня, не завтра – какое уж в эти дни письмо! – но она хочет, и он напишет.

О чем? Не плакаться же, не рассказывать же Баконину, как было с комиссией… Ладно, там видно будет.

Одно к одному…

В прошлом году и в предыдущие годы тоже приезжали комиссии и тоже отмечали в акте, что полуавтомат нуждается в доработке. Пирогов, как ни мучительно было разочарование, убеждался – акт составлен верно, доводы вески, он, Пирогов, приперт к стене, и надо трудиться над конструкцией дальше. Нынче же комиссия ни в чем не убедила его; несовершенства, обнаруженные ею, малосущественны, их можно было не записывать в акт или же перечислить где-то в примечании, указав, что они легко устранимы в процессе эксплуатации. Нынче все было иначе – не просто разочарование, а нестерпимая обида, сознание невероятной несправедливости, и вопрос, который не могло заглушить даже случившееся со Златой: отчего они так?

Всего лишь полмесяца назад, готовясь к приезду комиссии, Пирогов не в силах был отойти от окончательно смонтированной установки. Великолепнейшее, совершеннейшее творение. Чудо-сооружение, чудо-здание без единого изъяна. Значительнее его для Пирогова не существовало ничего на свете. Оно высилось надо всем на земле, казалось, заслоняло даже само солнце. Пирогову трудно было уйти с того тупика на станции Ручьев-Сортировочный, где смонтирована система… Теперь, после комиссии, он ни разу не навестил его. И на Сортировку старался не ездить. Однажды все же пришлось. Проходя по станции, бросил короткий взгляд в сторону тупичка: приводные механизмы возле рельсов, грубо сваренные металлические шкафы с аппаратурой, небольшое строение с релейными устройствами, сам тупичок – все выглядело умершим и чужим.

Снова позвал телефон.

Звонил Камышинцев.

– Ты чего дома? Заболел?.. А я в депо, к тебе в кабинет названиваю. Тут вот какое дело, Олег… Встретиться бы.

– Когда? – Пирогову захотелось поскорее уйти из пустой квартиры.

– Хорошо бы сейчас. Я у себя на Сортировке.

II

Большинство горожан говорят о своем Ручьеве по-обычному – город; железнодорожники чаще употребляют другое выражение – узел. Не потому только узел, что здесь перекресток двух линий, но и потому, что в Ручьеве добрых полтора десятка всяких железнодорожных предприятий: и станции, и локомотивное депо, и вагонное, и дистанция пути, и многое другое. Наконец, в Ручьеве штаб отделения Средне-Восточной дороги. Все это завязано в один узел.

Станции две. Они отдалены одна от другой и зовутся Ручьев-Центральный и Ручьев-Сортировочный, короче – Сортировка. Локомотивное депо, где работает Пирогов, – возле первой, а живет он возле второй. Прежде чем стать начальником экспериментального цеха, он работал на этой второй. Но в судьбу его Сортировка вошла значительно раньше.

Одиннадцать лет назад в хмурый ветреный день Пирогов – он тогда работал в управлении дороги – приехал в командировку в Ручьев. Город этот Пирогов хорошо знал и любил приезжать сюда. Он нравился ему больше, чем огромный Старомежск, с его вот уже, наверно, второй век не меняющимся центром, пыльными однообразными улицами с тяжеловесными домами на два-три этажа, мрачноватыми магазинами с их складами-подвалами, из которых тянуло запахом прелости и гнили… Ручьев же был современен, просторен, чист и одет в зелень.

В то давнее-давнее, сырое и холодное мартовское утро и случилось несчастье в бригаде Николаева – лучшей на дороге бригаде башмачников. Пирогов приехал понаблюдать ее в деле. И вот случилось.

Он шел вдоль путей Сортировки. Шел не по путям, а сбоку – было скользко. Накануне вечером лил холодный колючий дождь, на твердой, смерзшейся земле каждую ямку, каждый бугорок словно стеклом застлало. А ночью землю запорошило. Наледь, коварно прикрытая снегом, – чего уж хуже! Пирогов представлял, как становится на колено башмачник, встречая бегущий вагон или несколько сцепленных вагонов – сцеп: под коленом песок – в гололед башмачники обязательно посыпают песком возле путей, – сует под бегущее колесо увесистое металлическое приспособление – башмак. И, представляя себе это, Пирогов клял погоду, будучи не в силах отогнать мысль: а вдруг рабочий опустится коленом как раз на ту точку, где песка недостаточно или песок сдуло, вдруг скользнет колено, рабочий потеряет равновесие…

«Башмачник» – экое вроде безобидное название!

И ведь нельзя обойтись. Чудеса современной техники – и башмачники. Вроде бы дикость, черт побери, а нельзя иначе. Вот тебе одно из противоречий жизни: разумом понимаешь – опасная работа, а закрыть профессию эту нет возможности. Есть сортировка вагонов, есть сортировочная горка – есть и башмачники. Надо притормозить вагон, бегущий с горки, иначе налетит он с маху на те, что уже стоят на подгорочном пути.

Имеются механизированные горки – пневматические механизмы задерживают бег вагона, – но это лишь кое-где. Хорошо бы, конечно, изобрести… Впервые он подумал об этом еще в техникуме. Да, хорошо бы изобрести что-то среднее между дорогостоящей механизированной горкой и башмаком. Автоматическое устройство, которое могло бы класть башмак на рельс. Механические руки вместо рук человеческих. А башмачник будет стоять в стороне и лишь нажимать кнопки.

Пирогов подошел к горке.

Паровоз толкает перед собой вагоны. Передний вагон достиг гребня горки, паровоз остановился, остановился состав, а вагон, оторвавшись от состава, словно капля от сосульки, скатился по другую сторону гребня и устремился к одному из путей сортировочного парка. Паровоз снова начал надвигать состав на горку, и еще вагон скатывается вниз. Состав таял, а внизу, на подгорочных путях, делали свое дело Николаев и его товарищи. Паровоз уже сам взошел на горку, ему оставалось столкнуть последний вагон, и вот тогда произошло: Пирогов заметил, что на террасу башнеобразного, обильно остекленного здания станционной диспетчерской выбежали двое. Задержавшись на миг на террасе и поглядев на подгорочные пути, они кинулись вниз по наружной лестнице. Башмачники, работавшие неподалеку от склона горки, тоже побежали куда-то. И было видно, хотя и смутно – повалил крупный снег, – что и дальше на подгорочных путях бегут к какому-то одному месту люди.

…Когда прибыла «скорая», башмачник был уже мертв. Позднее от его жены узнали, что он вышел на работу больным. В смене никому не сказал об этом. Закрутившись между своими рабочими позициями, он, сам того не замечая, встал перекурить не сбоку пути, а прямо на путь…

Вечером Пирогов сидел один на один с начальником станции Бакониным в его огромном квадратном кабинете, похожем скорее на не очень уютный холл, чем кабинет. Автоматически перебирая накопившиеся за день бумаги, Баконин говорил:

– Ведь, кажется, все учтено. Каждая мелочь… Где должны лежать башмаки, как лежать. Как брать башмак. Состояние рабочего места, расстановка людей… Ну все, все! И на тебе!

Пирогов знал Баконина еще по тем временам, когда тот был в Ручьеве начальником политотдела отделения. Баконин тогда не просто понравился ему, а вызвал чувство, близкое к влюбленности. С первой же встречи. Баконин вышел из-за стола, улыбнулся открытой, не дежурной, не деланной улыбкой, подал руку, широко поведя ею, словно бы хотел хлопнуть Пирогова по плечу, а пожимая руку Пирогова, тряхнул ею по-дружески, по-свойски. Разговор он вел цепко, увлеченно. Он весь погружался в разговор, и было видно, как ему нравится погружаться в разговор, как вообще нравится ему его работа… И собой Баконин был хорош. Коренастая, плечистая фигура – этакий упругий, крепкий и ладный дубок. Лицо без округлости, без жирка, даже несколько заостренное, но не худое, в глазах живой блеск – словно множество хрусталиков играли там, широкий лоб и завидно густые, черные и тоже поблескивающие волосы.

Когда политотделы на транспорте закрыли, Баконин стал начальником Сортировки.

Теперь стряслась вот эта беда, и было вдвойне больно, что стряслась она у Баконина.

– Ну почему ничего нет, кроме механизированных горок? – продолжал Баконин, посматривая усталым жестким взглядом на бумаги. – Всяких этих конструкторских бюро, проектных, научно-исследовательских институтов не счесть. И ни черта!.. Сколько раз приходилось читать в газетах: человек заблудился где-нибудь в тайге или в горах, и на поиски его, на помощь ему поднялись сотни, тысячи людей. Набат… Или такое: человек получил сильные ожоги. Нужна для пересадки кожа. И что же? Сразу найдутся сотни добровольцев отдать свою кожу. Перенести адскую боль, но помочь другому. Помочь одному человеку? А башмачников на транспорте тысячи. Дня не проходит без беды. Какого же черта ученые, конструкторы?! Будто не осведомлены, не в курсе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю