355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сергеев » Унтовое войско » Текст книги (страница 28)
Унтовое войско
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:00

Текст книги "Унтовое войско"


Автор книги: Виктор Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

Завойко расхохотался:

– Они полагали, Николай Николаич, что мы удерем в южные гавани, а не найдя нас там, убедили себя в том, что мы сожгли флот или затопили его.

Муравьев весело отозвался:

– Уважаемый Игэ и его чиновники, вернувшись в Пекин, поведают всему миру, что наш флот в целости. А то ведь и Петербург в неведении. Надобно, Василий Степанович, отправить Невельского в Петербург, пускай обрадует молодого государя, что все мы живы и невредимы и готовы дать достойный отпор врагу.

При общем веселье и обоюдной доброжелательности Муравьев заявил:

– Не подумайте, господа уполномоченные, что Россия ищет расширения своих пределов. Обширность, сила и могущество нашего государства могут служить достаточным ручательством того, что подобного рода расчеты не могут быть предметом наших видов и намерений. А уж раз нога русская ступила сюда на вечные времена, военные силы наши будут здесь расти и укрепляться, чтобы охранять эту страну от всякого чуждого вторжения. И тут нам никак нельзя оставить не заселенным левый берег Амура.

– А как быть с китайскими селениями на левом берегу? – спросил Игэ.

– Можно и на правый откочевать, – ответил генерал. – Но сначала договоримся о главном.

Китайцы вновь начали твердить, что им поручена только «постановка столбов», а на все другое они полномочий не имеют.

Муравьев повторил, что «все надо делать по обоюдному согласию для защиты от иностранцев».

Уполномоченные признали, что если Амур будет границей, то «между Китаем и Россией не может быть споров и не нужно ставить столбов и караулов на границе».

Обе стороны подтвердили важность сохранения мира между Россией и Китаем.

Уполномоченные обещали доставить в трибунал внешних сношений все записи переговоров.

На Амур пришла осень, и Муравьев все чаще подумывал о своем возвращении в Иркутск.

У него были намерения подняться пароходом вверх по Амуру, но тут его преследовал какой-то рок. «Аргунь» после ремонта буксировала по Амуру фрегат «Аврору» и села на мель между Мариинским и Николаевским постами. Пароход «Надежда» с месяц как ушел с Невельским и не возвратился. Пароход «Шилка» сидел на мели возле Кутоманды.

Вся надежда была на шхуну «Восток». Но она имела течь, и для ремонта потребовался ящик железа. Муравьев приказал начальнику Николаевского поста выдать железо. У того его не оказалось. Как быть? Что делать? Начальника поста подняли с постели ночью, привели к Казакевичу. У капитана второго ранга генеральское распоряжение: «За небрежное хранение казенного имущества начальника Николаевского поста посадить на баржу под арест».

– Ваше благородие, нет у меня железа.

– Обратитесь с рапортом к Завойко.

А какой смысл являться к контр-адмиралу? Офицеров Николаевского поста тот ни во что не ставил, в каждом видел белоручку или посягателя на казенное добро.

Недавно вызвал к себе на корабль господ офицеров и объявил, что забирает у них дома в собственность казны. Те всполошились:

– Как так? Почему, отчего?

– Да потому, что дома эти казенные, выстроены на казенные деньги, – отрезал Завойко.

– Осмеливаюсь доложить, – возразил начальник поста, – они выстроены на наши средства, мы можем представить вам свидетелей. Казенный только кирпич. Но его выдавали по разрешению Невельского.

Завойко покраснел, вспылил:

– Знаю, как вы платили деньги! Я сказал, что дома не ваши, так тому и быть.

От Завойко офицеры ушли ни с чем. Снеслись рапортом с Невельским, тот доложил генералу. На том неприятности и кончились – дома офицерские не тронули.

Поразмыслив, начальник поста все же отправился к Завойко просить защиты. Он знал, что начальство не в ладах друг с другом, авось от ареста выручит контр-адмирал. Чтобы насолить генералу… И тот выручил.

Но железо так и не отыскалось.

На шхуну «Восток» надежды уже не было никакой. А промедление с отъездом грозило Муравьеву нежелательной зимовкой в Мариинском посту.

И вдруг в устье Амура зашел американский барк «Пальметто» с грузом сельди, сыра и окороков. Для Завойко это было как пришествие мессии. Он закупил товары и дал знать Муравьеву о «Пальметто», Скорее бы спровадить генерала в Иркутск…

Генерал познакомился с капитаном и командой барка. Судно небольшое, экипаж – семь матросов. Американцы внушали доверие. Не побоялись англо-французских пушек, по доброй воле полезли в зону военных действий помогать припасами русскому отряду.

Николай Николаевич зафрахтовал барк до Аяна. Иной возможности попасть в Иркутск не оставалось. Недели через три устье Амура покроется льдом. Не откладывать же поездку до греческих календ…

В напутственном приказе всем остающимся на зимовку Муравьев писал:

«Войска, на устьях Амура сосредоточенные, нигде от неприятеля не отступают, в плен не сдаются, а побеждают на своих местах или умирают.

Все баржи исправить настолько, чтобы можно было поставить на них орудия и бомбардировать неприятельские суда, если они войдут весной в Амур».

Генерал никак не мог забыть безнаказанную высадку неприятельского десанта в бухте Де-Кастри…

Завойко, узнав о намерении Муравьева оснастить баржи орудиями, развел руками, но генералу не возразил. У себя в каюте похохатывал:

– Есть фрегаты, корветы… Теперь вот во флоте будут бом-бард-баржи!

После отъезда Муравьева он назначил комиссию из штаб-офицеров, объявил им, чтобы они дали заключение: как обратить баржи в «бом-бард-баржи»?

«Ловок Муравьев, но увлекся, перестарался, дошел до глупости», – думал он с улыбкой.

Глава двенадцатая

Лиса мышковала в степи. Крадучись, шныряла от норки к норке. Возня и писк мышей возбуждали рыжую плутовку, и она не заметила парящего под облаками орла.

Сложив крылья, птица камнем упала на лису. Но в какое-то мгновенье зверь уловил свист рассекаемого воздуха и в испуге прикрылся хвостом. Орел рванул когтями и, содрав шкуру с хвоста лисы, поднялся в воздух. Обезумевшая лиса скрылась в кустах.

Ободранный хвост поболел-поболел да и отвалился… И появилась в степи куцая лиса. Тяжело ей, бесхвостой. Прикорнув в норе или где-либо под кустом, некуда нос упрятать, согреться. Нечем и следы замести…

…В положении куцей лисы оказался и Бадарша, доверенное лицо ургинского амбаня-монгола. После смерти Дампила стало труднее прятаться по улусам. Тайша Бумба пал духом: наследника убили, Муравьев на высоте власти, казачье войско набрало большую силу. Бумба был бы рад вовсе отделаться от Бадарши, от писем ургинского амбаня-монгола. Залез в гиблое дело, с ходовой лодки перебрался в тонущую… А тут еще новые тревоги и заботы. Убиты невесть кем самые верные стражники. Неспроста это… Они, эти стражники, встречали Бадаршу на Чикое, брали от него то, что предназначалось для тайши. Если Бадарша сам приходил в Хоринск, они, эти стражники, провожали его до границы. И вот нет верных стражников.

Бумба подумал-подумал и решил не отсылать на Чикой не очень-то близкого ему человека. Свой дурак все же лучше чужого умника. Посылать кого попало опасно да и пора выходить из проигранной игры. Пусть Бадарша как хочет…

Убив Дампила, Цыциков скрылся в тайге на Витиме. Тамошние табунщики свели его с двумя беглыми Иванами[48]48
  Уголовники, каторжники.


[Закрыть]
. Те подговорили его выйти на московскую дорогу «пощупать» проходящий этап. По их предположениям, с последним осенним этапом из Тобольска шли их дружки, такие же Иваны. Шли на Кару. Это и склонило Цыцикова ввязаться в чужое, ему дело.

Вылазки успеха не принесли. При выстрелах из лесу каторжные мужики, бабы, ребятишки, как подкошенные, валились на дорогу, заползали под телеги. Конвоиры отбегали за деревья и вели беспорядочный огонь во все стороны. Приходилось убираться, не солоно хлебавши.

Лишь однажды удалось освободить пятерых каторжников. Двое часовых отвели их «по нужде» в сторону от тракта. Этап прошел… Цыциков и Иваны часовых скрутили и обезоружили. Двое из заключенных от свободы отказались – предпочли отбывать срок, трое, примкнули к беглым. Так Цыциков встретился с кордонскими казаками Мансуровым и Лосевым, просидевшими больше двух лет в Верхнеудинской тюрьме.

Шестерка беглых прозимовала на Витиме в заброшенной юрте. Главарем избрали Цыцикова, знавшего и тропы здешние, и людей надежных, к язык ихний. Питались кониной, кое-когда удавалось добыть меру зерна.

Всю зиму Иваны вели себя тихо и смирно. Но с приходом тепла овладело ими беспокойство, часто собирались они в сторонке втроем, курили, что-то обсуждали, отчужденно поглядывали на казаков. Цыцикова они перестали слушаться. Ни за, хворостом не пошлешь, ни за водой. Чуть что не так, не по-ихнему – за ножи хватаются, ругань от них злая.

Лосев назвал их как-то «братцами», а они ему в лицо смеялись: какие мы тебе братцы, вас, казаков, бреют сзади, а нас, Иванов, спереди!

Лосев сказал Цыцикову:

– По саже хоть бей, хоть гладь – все равно марает. С ними нам не водиться. Пути-дороженьки у нас расходятся. Что делать будем? Могут ночью прирезать, как петухов…

Мансуров поддержал его:

– С углем играть – только руки марать. Надоть с имя кончать седни. А то они первыми нас порешат.

– А как кончать? Убивать, что ли?

– Ну-у… Зачем на себя грех брать? Обезоружим и пустим на все четыре стороны.

Иванов дома не было. Ушли на заимку за аракушкой. Вернулись к вечеру пьяные. Цыциков сидел на лавке. Тот, что был освобожден вместе с Мансуровым и Лосевым, большеротый губастый детина, вразвалку, руки за спину, подошел, ткнул Цыцикова в плечо:

– Как ни ширься, а один всей лавки не займешь. Пусти-ка…

Цыциков с силой толкнул его в грудь… Загремел котелок; со звоном разбилась чашка. С кошмы привстали с ружьями Мансуров и Лосев. Подняли стволы.

– Да ты что?! – возмущался губастый, поднимаясь с пола. – Я пошутил с тобой, а ты туда же… Ты это брось, Очир-хан! Брось эту привычку! Мы биты-перебиты… Ты еще будешь? Шуток не разбираешь?

– Помалкивай! – пригрозил Лосев. – Твое вранье, что дранье: того и гляди, что руку занозишь. А ну, кладите ножи на стол!

Иваны клялись, крестились, пьяные слезы текли по грязным щекам:

– Ни-ни, разрази гром на месте, ничего не замышляли!

Им не поверили, велели уходить в ночь. Дали на дорогу мяса, один нож на троих, котелок, огниво. Предупредили, чтоб их поблизости нынче же не было.

Цыциков вышел показать Иванам, как уходить с Витима. Когда те гуськом потянулись в кусты, не вытерпел, крикнул:

– Эй ты, губастый! Дело прошлое…

Иваны остановились, вполоборота смотрели.

– Чего мы вам худого сделали? Зачем убивать хотели?

Иваны переглянулись, что-то сказали друг другу. Губастый сделал несколько шагов в сторону Цыцикова, полуприкрыв глаза, потер лоб ладонью.

– Бес попутал, – проговорил он. – Худое мы замышляли против тебя, Очир-хан.

– Из-за чего? Я же тебя освободил от каторги!

– Бес попутал. Из-за кушака твоего. Они, – он кивнул в сторону ожидавших его дружков, – уверяли, что деньги большие в кушаке. Бурята ты богатого убил, поживился…

– Ну и Каин ты!

– Да уж какой есть. О себе спросить некого: в подворотне найден… Вспоен, вскормлен каторгой.

– Ты что же считаешь… деньги эти… Главней денег ничего в жизни нет? А? – Цыциков ждал ответа, напрягшись, рот его подергивался, перегоняя желваки.

– Ха-ха! – Губастый помотал головой, прищурился. – Деньги, они не с нас пошли и не с нами закончатся. – Он опять хохотнул. – За деньги все можно! При деньгах я пан! А нет их – и пропал!

– Деньги… те, что в кушаке… взяты мною по справедливости, – хмуро проговорил Цыциков.

– Знамо, что по справедливости. Поживился у богатенького… у золотого мешка.

– Деньги те ясачных бурят. Взяты у них тайшой по сущей несправедливости и обману. А тот, кто их взял, принял от меня суд. Кнут об него исхлестал. Вот какие у меня деньги. Я купаться в масле не собираюсь, валяться в шелку не буду. Поеду в те места – деньги раздам крестьянам.

– Как бы не так! Не отдашь, не верю! – отрезал губастый. – Хоть и казусное твое дело, а не отдашь. Ну да и нам… коли так… Денег твоих не надо, не польстимся. Не вовсе еще испаскудились, испохабились на каторге. Свое понятие о жизни имеем. Прощевай, Очир-хан! Живи по себе, а мы по себе.

Иваны, тертые калачи, помахав на прощанье, скрылись в кустах.

В мае Мансуров и Лосев засобирались домой. Как ни отговаривал их Цыциков, они стояли на своем.

– Пойми ты… Невмоготу тут сидеть. Моченьки нет. Вша заела, конина в горло не лезет. В Кордоне у нас жены, детки, родители престарелые. А тут высыхаем с тоски.

– А как заарестуют?

– Мы в хребте отсиживаться будем. Домой ночами, когда уж… не часто.

– Полиция не дурнее вас.

– Можа, помилование выйдет?

– Ждите, когда у зайца вырастут рога, на курьих яйцах – волосы.

– Да уж как-нибудь. Поживем… Можа, на Амур махнем. Тамотко, в глухомани, в неразберихе заселения затеряемся и незаметно где-либо вылезем, приткнемся. Еще есть такая надежа… Народишку недовольного жизнью полным-полно. Что по тюрьмам, что по деревням и заводам. Вдруг да объявится всенародно новый атаман Пугач, позовет всех страждущих да обиженных идти смертным боем на мироедов, заводчиков, на царя. Пошли бы и мы к тому атаману, ежели давал бы он народу волю и землю, заводы и рудники.

– Об таком атамане нигде не слыхать, – ответил Цыциков.

– Пойдем искать.

– Я вышел из Нарин-Кундуя… Там отец, мать схоронены. Там Цыциковым нарекли меня. От рода Цыциковых не откажусь, от Нарин-Кундуя не откажусь. Там буду искать долю.

– Один в поле не воин.

– Сильный охотник охотится в одиночку, – отрезал Цыциков.

– Ну-ну…

В день их ухода Мансуров отозвал Цыцикова:

– Сам-то все ж чео надумал? Не вечно же тут околачиваться.

– Скоро уйду в степи. Без следа на снегу, без имени на бумаге.

– Убивать станешь?

– И убивать… Клятва на мне – закон.

– Убийством не угодишь богу милосердному!

– У меня бога нет. Не крещеный. Своей иордани нет.

– Тебе так и так – виселица. На Каре. Мятежная твоя душа.

– Убью, кого надо. Прощусь, с кем надо. Упаду с быка – подставит рога, упаду с коня – подстелет гриву.

– Вот ты какой! – вздохнул Мансуров.

Уходя к ожидавшему его Лосеву, он все спрашивал себя: «Внушил ему кто, че ли, убивать-то?»

Цыциков, служа кучером у Дампила, видел Бадаршу в Хоринске вместе со стражником. И когда стражник валялся у него в ногах, прося не убивать его, Цыциков спросил про Бадаршу, и тот сознался, что Бадарша – лазутчик ургинского амбаня-монгола, что за этого лазутчика власти могут даровать ему, Цыцикову, жизнь. Стражник выдал и время, и место перехода границы Бадаршой.

«Вот какой сатана! – подумал Цыциков о Бадарше. – Свои же буряты выкормили этого теленка, а он теперь нашу бурятскую юрту поломать собрался».

…Цыциков, как стемнело, перебрался на остров Дархан и там залег в кустах черемухи. С собой он взял лук и нож. Стрелять на границе из ружья – лучше поопастись.

Мышь, которой суждено погибнуть, играет с хвостом кошки… Так и вышло.

Бадарша появился в лодке при предрассветных сумерках. Булькнуло чуть слышно весло… Черная длинная тень скользнула из-под тальниковых зарослей, днище лодки скрежетнуло по гальке. Покойно звенели комарики над самым ухом Очирки.

В излучине Чикоя Бадарша, затопив лодку, полез на берег. А стрела Цыцикова уже выбирала его черную согнутую спину, хорошо видимую при луне. Ее наконечник, покачнувшись, замер… И надо же было Бадарше поскользнуться. Стрела лишь задела его плечо. Черная спина нырнула в кусты…

«Что же Бадарша? – рассуждал огорченный Цыциков. – Пытается, поди, определить, откуда стреляли. Чтобы еще раз не подставить спину… Это так. А думает ли он о пограничниках? Бадарша знает: те давно подняли бы шум. Но шума нет, и Бадаршу, как-никак, мучает вопрос: «Кто стрелял? Если не пограничники, то кто? Может быть, случайно забредший сюда охотник? Померещилось, что лось лезет из воды?.. Если охотник, то можно спокойно уходить, минуя Шарагол, в Хатасажские горы». А что делать ему, Цыцикову? Ждать? Только ждать! Бадарша не двинется никуда, пока не убедится, что сзади никто ему не угрожает. В воду он сразу не пойдет, будет выжидать, ему надо перейти протоку. На протоке его и убить».

Проглядно выдвинулась серая кайма кустов над тускло блестевшей водой. Рассвет наползал с гор, клубился туман по высокой осоке. В глазах у Цыцикова дрожали кусты, двоилась стремнина. «А может, он уже ушел через Чикой на пост к Ван Чи? Не-ет, не мог».

Бадарша появился на протоке под самое утро. Поверив, что по нему стрелял охотник, он спустился в воду, держа перед собой куст ивняка. Прикрываясь им, как щитом, он быстро добрался до берега, и тут, при выходе из воды, стрела Цыцикова настигла его. Бадарша ступил несколько шагов, окрашивая кровью траву, и, ухватившись за лиственку, какое-то время боролся с беспамятством. Обернувшись, Бадарша смотрел вдоль протоки, чтобы увидеть своего убийцу. Он стоял на коленях, держась за ствол лиственки, и все продолжал ждать, когда появится стрелявший.

Цыциков долго не подходил к убитому, зная, что на границе для обережи себя лучше подождать, чем поспешить. Кто спешит, тот голенище себе изорвет… Убедившись, что он ждал достаточно, что даже сороки улетели с берега, Цыциков спустился по косогору.

Бадарша лежал, уткнувшись лицом в неуклюжий стебель петрова креста, покрытый засохшими бледными чешуйками. Рука его цепко держалась за дерево. Даже в смерти он не захотел расстаться с теплой и шершавой корой лиственки. Устоявшаяся желтизна разлилась по лбу и щекам Бадарши, а глаза все еще были раскрыты, словно ему и сейчас надо было видеть стрелявшего.

Носком унта Цыциков повернул убитого на бок. Неуклюжий стебель сломался, пряча под сырой лесной подстилкой клубок скользких, как змеи, корней-отростков.

Нелюдимая и одинокая жизнь Бадарши оборвалась на усохшем стебле неприметного и самого потаенного в лесу петрова креста, въевшегося глубоко двоими толстыми присосками в корень исхудалой и кривоствольной лиственки.

Цыциков огляделся вокруг и понял, что Бадарша привел его в лесной лог Зэльши-Хатун. «Ну да… Когда-то здесь казаки закопали шаманку Зэльши-Хатун. Вот он, чуть приметный ее холмик, осевший от ветров и дождей. Под ними кости зловещей колдуньи. Проклятое место!» Цыциков вспомнил, что этого лога давно уже люди избегали. Нарин-кундуйцы не пасли здесь скот, не ставили ловушек на зверя. Даже сторожевые казаки, едучи на Чикой, не осмеливались заглядывать сюда в одиночку.

Были слухи, что душа убиенной Зэльши-Хатун вырвалась-таки из могилы и плачет, и стонет здесь по ночам. Слухи эти дошли до Шарагольской станицы, и бабы и девки перестали ходить по грибы и ягоды в поганое урочище, где ведьма кричала голосом филина.

Цыциков заметил, что стеблей и цветков шаманской травы здесь стало куда больше, чем в те годы, когда он служил в казаках.

Неуклюжие, корявые стебли, покрытые бледными жирными чешуйками, заполнили собой все полянки и косогоры. Отовсюду торчали однобокие кисти красновато-розовых цветков.

Надо было захоронить Бадаршу. Можно бы и бросить его на съедение птице и зверю. Но тогда откроется след убийцы. А может, и не откроется. Но лучше убитого захоронить. Пусть один Цыциков знает о том, что Бадарша свое отходил по земле и не сотворит больше уже ни одного греха ни для себя, ни для других. Пусть он, Цыциков, один про то знает. Пусть в Урге и Хоринске ждут Бадаршу – своего посыльщика…

Он достал из ножен тесак, вспомнил карийские шурфы, золотоносные песочки… и уверенно вонзил лезвие в податливую лесную подстилку. Но вырыть могилу для Бадарши было не так-то легко. На всю глубину тесака земля пронизана скользкими и бледными кореньями шаманской травы. Цыциков прикинул рост убитого, отметил длину могилы. Выходило как раз от лиственницы до сосны… Скоро он наткнулся в земле на толстый ствол-корень, тянущийся от лиственницы к сосне, подумал… и не стал его трогать потому, что тесак уже притупился. Он резал землю, мелкие коренья и медленно подвигался к сосне. Края могилы шли вслед за змеиным стволом-корнем.

Несколько раз он отдыхал, остывая от горячего пота.

Когда Очирка докопал могилу до сосны, он увидел, что большой корень шаманской травы присосался к корневищу дерева.

«Вот как! – удивился он и перестал кромсать землю. – Ну и ну! Будто теленок матку… сосет». Взгляд его скользнул по могильной яме… Тут и там свисали обрезки корневых щупальцев. Там, где черная мягкая земля еще не успела осыпаться, проглядывали толстые желтеющие куски змеиного ствола-корня.

«Вот сволочь, а! – весело подумал Цыциков. – Ну и ловок! Сосет лиственницу и сосну. Ласковый теленок, говорят, двух маток сосет».

Он поглядел на ненавистный ему труп. Над Бадаршой роились мухи…

«А ведь и он, сволочь, хотел сосать двух маток! Рыскал между Ургой и Хоринском, – неожиданно пришло в голову Цыцикову. – Ха, тоже мне – ласковый теленок! Вот сатана! – вспомнил он свои недавние думы о Бадарше. – Свои же буряты выкормили этого теленка, а теперь, выросши в быка, нашу бурятскую юрту поломать собирался».

– Ложись, сатана, рядом с этим проклятым шаманским корнем, соси двух маток, ласковый! – крикнул вызывающе Цыциков и поднялся, вытянув руку с тесаком.

Он постоял так немного, словно ждал кого-то. Но никто не ответил на его крик. Только мухи над Бадаршой гудели все громче.

Ну вот и относил ты терновый венец, Цыциков! Чего еще тебе делать на этой израненной земле?

Давно ли от ламаистских проповедников слышал ты, что землю грех ковырять и копать. Оттого буряты и монголы и носили испокон веков обувь с загнутыми носками. Чтобы при всяком неудобном случае не поранить лик земли. А нынче что?

Он стоял на опушке леса, а перед ним до самого Нарин-Кундуя тянулась распаханная земля. «И сюда дошли генеральские указы», – подумал он.

Но истерзанная, изрезанная и вывороченная сохой земля все же не столь уж обеспокоила и опечалила его. Он мог повернуться и уйти прочь. Вокруг глухомань, неисхоженные дебри. От распаханного поля уйти не хитро, а от самого себя не уйдешь, не спрячешься. Терновый венец – венец конца!

Ему надо было что-то делать. А чего еще делать на этой грешной земле?

Душа Бутыд проросла белым цветком на могильном холмике. Осенью тот цветок высыхал и скоро пропадал под снегом, а весной, при первом тепле, он, как ни в чем не бывало, выходил из могилы. Душа Бутыд выводила его на свет, под красное солнышко.

Дампил, Косорина и Бадарша на том свете переродились в змею, ворону и ящерицу. Они получили свое и теперь могут ползать в болотах или норах, могут прятаться под камни, могут клевать падаль или овечьи горошки… Цыцикову нет до них никакого дела.

Он исполнил все, что обещал Бутыд.

Ну вот подошел конец и тебе, Цыциков! Враги твои убиты, делать тебе на белом свете нечего. Хватит болтаться по чужим юртам, сидеть возле чужих очагов. Хватит ездить, крадучись, в ночи, выжидая час, чтобы кого-то прикончить, или сбежать куда-то от кого-то. Не много ли ты взял на себя? К чему все это?

Не лучше ли подняться на Чохондо – облачную вершину хребта? Чохондо высился отвесной гранитной скалой. Там жило божество, оно пряталось в тучах или в снегу, оттого-то люди и не видели его с земли. Если броситься с вершины, то угодишь в озеро и уж никогда не вернешься на землю Очиркой Цыциковым. Никогда!

Он каждый день думал о смерти. Но что-то удерживало его. Что? Он и сам не знал, не понимал.

Сдаться властям? Может, и не расстреляют, может, и не повесят. А уж кнутом отхлещут, на Кару вытурят.

А там ждет тебя и не дождется золотоносной песочек, упрятанный под толстым слоем глины, гальки и булыжника. И будешь ты, сердешный, кайлой и лопатой ворочать эту глину и этот булыжник, надрываться в поте лица и чахнуть с голодухи, впрягаться в тачку и возить золотоносный песочек к золотопромывательной машине и глядеть, как тот песочек, смешанный с водой, опустится в громадную железную воронку, похожую на остроконечную бурятскую шапку, а оттуда стечет вместе с водой в наклонные корытца, где крупицы золота осядут на дно. А если крупиц не окажется?

При тусклом свете зимнего дня, окруженный караулом, будешь ты с такими же бедолагами-каторжанами копошиться в глубокой песчаной яме, дно которой когда-то было руслом реки Кары. Острым ломом будешь из последних сил тюкать твердую, окаменевшую на морозе глину, складывать ее лопатой на тачки, увозить и сбрасывать в отвал. А вечером надсмотрщик обыщет тебя и, если обойдется без плетей, будь предоволен, помолись бурхану за здравие.

Не-ет, сдаваться властям ему никак не хотелось. Лучше умереть свободным сегодня, чем жить каторжником завтра!

Ну, так в чем тогда дело? Ступай себе на юру Чохондо… Что тебя удерживает?

Он смутно догадывался – что. Надо только разобраться в мыслях, вспомнить про свою жизнь.

Плавание по Амуру, плен… побег. Попал волку в зубы – к Разгильдееву. Опять побег. А дальше убийства, скитания. Один раз споткнешься, будешь спотыкаться семь раз. Но ведь смерти бояться – не стоит жить. Надо же было казнить и Дампила, и Косорину, и Бадаршу! Дак чем же ты недоволен, какие у тебя еще не сведенные счеты с жизнью?

Он раскалял себя, проклинал свою судьбу, губернатора Муравьева, изругал даже Джигмита-счастливчика. В уши ему нашептывал не то Лосев, не то Мансуров: «Можа, на Амур махнем? Тамотко, в глухомани, в неразберихе заселения, затеряемся и незаметно где-либо вылезем, приткнемся».

«Ну и пусть вылезают, если им так надобно, пусть притыкаются… А мне-то что?»

Откуда-то лез злой шепоток – свой ли из утробы, дьявола ли из-под небес: «Как это тебе что? Ты на Амур ходил первым среди тутошних казаков… по секретному указу губернатора. А ноне ты в стороне, вроде как лишний и никому в жизни не нужный. Ни тебе до Амура дела нет, ни Амуру до тебя дела нет. Обидно, вроде как».

Сам видел не раз, хоронясь по овражкам, как бурятские родовичи гнали скот в Хоринскую контору для сплавки на Амур.

Обидно все же. И ему бы, Цыцикову, потолкаться вместе с народом, позубоскалить, посмеяться возле крыльца инородческой конторы, поглядеть, как казаки ловко ставили клейма на скот, отправляемый на Амур. Ан, нет! Не подойдешь, не посмеешься… На Амур по секретному приказу ходил первым, а теперь… хоронись, знай себе помалкивай. Теперь тыщи всякого народу идут сплавом. Что им, этим тыщам, до тебя? А тебе что до них?

В Шараголе, Нарин-Кундуе, Цаган-Челутае чуть ли не все казаки заверстаны в сотни. Кто на Камчатке, кто на Амуре, кто на Шилке. А тебе-то, Цыцикову, что до того? Ну и пускай себе служат, под пули да ядра лезут. Может, еще палок выслужат от своего же генерала. Вон Мансуров и Лосев заробили памятки кровавые на всю жизнь. Не прочихались и доныне. Не та им доля выпала, не тот жребий потянули.

И у тебя не лучше, Цыциков. Куда тебе податься? По московской дороге одно движение – на восток и на весток. Вроде как все народы поднялись со своих родовых долин и рек и кинулись на восток. А ты, Цыциков, мотаешься туда-сюда, сам не зная куда.

«Не-ет, врешь! – заспорил сам с собой Цыциков. – Как это, не зная куда? Я клятву дал Бутыд и клятву сдержал. Меня палач Пимон бил кнутом – не добил, медведь мял лапами – не домял. Меня Косорина хотел бросить в клетку к тиграм. Не зря, не понапрасну ты скитался, Очирка, черт рябой! Понапрасну бы, так не росли цветы на могиле Бутыд».

А все же обидно. Аж в груди давит, теснит, горечь копится.

Как-то выехал у селения на московскую дорогу, а там кутерьма: шум, гвалт, драка. Был Цыциков в ту пору в чужой кургузой урядницкой форме, спросил, по какой причине кутерьма. А ему толкуют, что подъехали к деревне переселенцы да с ними черная немочь – холера страшная. Мужики повыскакивали за околицу с топорами да дрекольем – поворачивать тех переселенцев. Пришпорил Очирка Хатарху, подскакал к мужикам, заорал, потрясая штуцером. А зачем туда встрял? Ему-то не все ли равно, пропустят мужики переселенцев или нет? Рано или поздно, а пропустили бы… с полицией. А он почему-то встрял, больше других орал, стрелял в воздух, пока не дали дорогу переселенческому обозу.

Была у него по весне еще вот такая встреча…

В чащобе непролазной наткнулся на землянку в склоне горы. Вход в землянку замыкали кусты можжевельника, да Цыцикова не проведешь – ветки-то вялые, неживые, и дымком попахивало возле. Скоро нашел и огнище. А к вечеру объявился и сам пещерник.

Наметанный глаз Цыцикова сразу определил беглого каторжника. Рваный коричневый арямишко, линючие холщовые порты, в руке котомка. Был он весь седой, взлохмаченный, бородатый. По согбенной спине и коротким, малоподвижным рукам-плетешечкам Цыциков угадал в нем старика.

– Эй, дедка! – позвал он его, выходя из-за дерева. – Давай-ка ослободи лес, неча тут шастать. Камера по тебе соскучилась. Ну, чего ухи топориком поднял?

Старик, увидев вооруженного казака, растопырил глаза, перекрестился и опустил котомку в траву.

– Опять нечистый дух настиг, чтоб тебя разорвало! – сокрушенно проговорил он, не выказывая, однако же, ни особого страха, ни сожаления, что попал в беду. – Мигом поведешь, али пожрать дашь? Со вчерашнего ни маковой росинки, кишки подвело…

Цыцикову этот старик был вовсе не нужен, он бы и прошел мимо, не вторгаясь в чужую немудрящую жизнь, но давно он не встречал живой души, и ему просто захотелось побыть с кем-то, все равно с кем, лишь бы это было не опасно. Со стариком было не опасно, и он его окликнул.

Цыциков сказал, что ни мигом, ни потом никуда его не поведет, не сдаст ни десятскому, ни сотскому, ни уряднику. На недоуменный и недоверчивый взгляд маленьких и черных, как угольки, глаз пояснил, что он ловлей «кукушек» не занимается, сам бывал на Каре и входит в судьбу тех несчастных. Спросил, как звать старика.

Тот ответил с ухмылкой:

– Ты Пахом и я Пахом, долгу нету ни за ком.

– Буду звать тебя Пахомом.

Старик не возражал.

Они насобирали хворосту, поставили на огонь казанок под похлебку-скороварку.

Мало-помалу недоверие беглого слабело, он видел, что казак не помышляет причинить ему вреда, и он развязал язык.

Старик этот всю жизнь провел по тюрьмам да этапам. Весной убегал из-под стражи. Лето бродяжничал, а осенью сдавался в полицию. Его зачисляли в вольную арестантскую команду. До новой весны…

У таких бродяг эти побеги повторялись из года в год.

Как только сошла талая вода, солнышко пригрело, кусты и деревья зазеленели, полетел тополиный пух – можно ночевать под открытым небом – все эти «Пахомы» из арестантских команд по своей воле укочевывали на «лесные квартиры».

В ту пору в лесах вовсю куковали кукушки.

Деревенские парни и девки выходили тайно друг от друга за околицу – на речной бережок, на затравевшую опушку – вслушивались в птичий гомон, всматривались в синюю гриву леса. Ждали кукушку. А заслышав ее щемяще-грустное пение, от которого кружило в глазах и волновало кровь, поспешно шептали: «Кукушка, кукушка! Сколько мне до свадьбы осталось?». И ловили таинственные «ку-ку», загибая пальцы. Веря и не веря… Арестанты же воспринимали вещее кукушкино заклинание по-своему: готовились в бега. На языке «Пахомов» «дать дёра» весной означало «пойти на свидание к генералу Ку-ку», «исполнить приказ генерала Кукушки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю