355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сергеев » Унтовое войско » Текст книги (страница 1)
Унтовое войско
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:00

Текст книги "Унтовое войско"


Автор книги: Виктор Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 42 страниц)

Виктор Александрович Сергеев


Унтовое войско

*
Глава первая

В черный кобылочный год[1]1
  У бурят год нашествия кобылки.


[Закрыть]
еще до сеностава обезлиствели травы по чикойским падям и поймам. По казачьим порубежным улусам поползли зловещие слухи о том, что у шаманки Зэльши-Хатун, бежавшей с иркутской стороны от притеснения зайсанов, всю весну возле юрты, на стогу сена, куковала кукушка. Неспроста… Вот и накуковала серая лесная отшельница по велению старой колдуньи.

Буряты из улусов Булуна, Талмай-Дэбэ, Нарин-Кундуя, Цаган-Челутая вынесли на станичном сходе приговор: чтобы не было новой беды, шаманку немедля казнить.

Косматую старуху напоили до бесчувствия вином, приволокли в лесной лог, где уже для нее была выкопана яма. Ее кинули туда, закрыв космами глаза, а рог накрепко прижали к земле и закопали. Вместе с ней закопали все, что нашли в ее юрте, – бубен с заржавевшими колокольчиками, высушенную черную жабу и медную с прозеленью чашку, в которой хранились крупные белые зерна – не иначе семена какого-то колдовского растения.

Ранней весной, когда голые ветки осин, берез и боярки давали еще мало тени, из могилы шаманки выползло невиданное здесь растение – петров крест. Неуклюжий, корявый стебель его весь оплелся бледными жирными чешуйками. Из-под крючковатой макушки, среди обветошавшей в логу осоки, выглядывала однобокая кисть красновато-розовых цветков.

Летом петров крест кинул семена – белые крупные зерна – и вскоре корявый его стебель усох. И никто не знал, что под сырым и теплым кочкарником потянулись во все стороны тонкие отростки-щупальца. Отростки те, извиваясь, ползли клубком скользких змей. К зиме вытянулись они в толстый змеиный ствол. А ствол тот напрочно въелся в корень лиственницы, росшей на угорье.

Каждую весну по раннему теплу, пока в лесу не было густых теней, выгребался из-под лиственно-хвойной подушки неуклюжий, корявый стебель петрова креста – заново рожденный – и опять оплетался от верха и до низа бледными жирными чешуйками, и будто с ехидцей глядели на усохшую осоку его красновато-розовые цветки.

Ночью, пятная границу, на лед Чикоя спустился по отлогому берегу лыжник в белой монгольской шубе. Разноголосица пурги, снеговые колкие свей подталкивали его в спину. Лыжник долго и чутко слушал метельную песню. Затем, пригнувшись, заспешил широким и легким ходом к зарослям тальника, обогнул остров Дархан. Снег сыпал и сыпал с низкого неоглядного неба. Где-то за поземкой, за снеговыми валунами залились лаем собаки. Лыжник угадал, что там срубы караула Шарагольской станицы, и выскочил на равнину. Здесь студено дохнул на него хиус-ветер. Лыжник задыхался, хватал губами снеговинки, поглядывал на сопки.

Успокоился он только в глухом лесном урочище, где Чикой круто забирал на север. Здесь укромно и тихо. Он прислонился к полузанесенной снегом лиственке. На заселенном обрывками серых туч небе ни одной звезды. Под лыжами стыли молчащие сугробы, а под сугробами – клубок скользких змей и ствол змеиный…

Задумчиво под вечер лесное редколесье, сбегающее по хребтовине сопки. По отбеленному, вылизанному ночной вьюгой насту там и сям пробиты конями тропки И все – к юрте пятидесятника Цонголова полка Джигмита Ранжурова. У него сегодня празднуют рождение сына.

Когда солнце коснулось северо-западного угла юрты, посаженая мать новорожденного взяла лытку от задней ноги барана. На коврике у печи стояла деревянная люлька, возле нее сидел, поджав ноги, мальчик. Посаженая мать, весело поглядывая на гостей, вынула из ножен кинжал. Подняла над люлькой лытку и кинжал. В юрте все затихли, замерли. Слышно было, как за стеной треснуло от мороза дерево.

– Кого положить в люльку? – спросила посаженая мать мальчика. – Ребенка или кость? Ребенка, – прошептал мальчик, тараща глаза. Кого положить в люльку: ребенка или кинжал? – грозно спросила посаженая мать.

– Ребенка!

– Как положить ребенка в люльку? Вверх или вниз головой?

– Вверх, – ответил мальчик уверенно и радостно, потянувшись к лытке.

Теперь, по обычаю, лытка принадлежала ему, он схватил ее и стал жадно обгладывать мясо.

Новорожденного запеленали ремнями и уложили в люльку. Посаженая мать состригла у него с головы клочок волос, ей подали мешочек, она положила в него волосы, а мешочек повесила на стенку люльки. Это был первый мешочек на люльке, и каждый мог убедиться, что новорожденный – первенец в семье пятидесятника Джигмита Ранжурова.

Гости подняли чашки с тарасуном[2]2
  Вино молочной перегонки.


[Закрыть]
, побрызгали по сторонам. Мелкие кусочки мяса бросили в огонь: надо задобрить духов. Все выпили и приступили к еде.

Джигмит, уже немолодой казак, с набрякшими веками, коренастый, с широким и строгим лицом, с трудом скрывал радость. Его жена Цырегма полулежала на лавке под стеганым одеялом из верблюжьей шерсти. На впалых щеках ее проступал легкий румянец. Она не спускала глаз с люльки.

На хойморе сидели вплотную с хозяином его отец – высокий, сухой и костлявый старик Ранжур, не выпускавший изо рта костяной трубки, и монгольский гость в шелковой куртке, с закатанными по локоть рукавами, с зоркими раскосыми глазами.

Берестяным черпаком разлили по чашкам тарасун. Ранжур увидел, что мальчик, сидящий у люльки, обглодал мясо с лытки барана. Старик дал посаженой матери знак, и та положила лытку в люльку, пробормотав, что этот ребенок, когда станет взрослым, будет иметь много скота.

Нарекли новорожденного Цыремпилом.

Женщины и дети покинули юрту. Ранжур представил казакам монгольского гостя в шелковой куртке:

– Бадарша, сын моего умершего брата Согона. Ночью запятнал границу… – Старик покосился на сына – пятидесятника. Джигмит не поднял глаз, будто не слышал. – Привез новости. Послушаем.

Бадарша, приложив руки к груди, поклонился.

– Новостей много, – выдохнул он. – Из пустыни Гоби заявился к нам свирепый зверь Олгой-хорхой. Убивает все живое за сто ли[3]3
  Ли – китайская полуверста.


[Закрыть]
.

– Цэ-цэ! – сокрушались казаки.

– Чем же он убивает?

– Пускает изо рта стрелы невидимые.

– Какие еще новости? – поинтересовался Джигмит.

– В Урге новый монастырь открылся. Красоты невиданной. В золоте да серебре. В воротах – два каменных бурхана держат в руках по оседланному коню. В ограде – колокол на столбах, бубен, величиной с юрту. Посреди кумирницы сидит будда. Кругом – занавеси из шелков. На голове у будды – венец, лицо разрисовано узорами, одет он в камку да атлас темнокрасного цвета, а глаза его сверкают драгоценными каменьями.

Казаки качали головами, дивились.

Бадарша продолжал говорить:

– Ургинские амбани[4]4
  Начальники областей, губернаторы. В Урге правили два амряня: маньчжур и монгол


[Закрыть]
получили из Кяхты оповещение о том, что вы, казаки, попали в немилость к русскому царю. Приехала из Петербурга ясачная комиссия…

Ранжур перебил Бадаршу:

– Это нам давно ведомо. Комиссия ездила в Верхнеудинск к атаману городового полка. Была и у хоринского главного тайши.

– А что это за комиссия? – поинтересовался Очирка Цыциков, молодой казак, известный в улусах своим разбойным нравом. У Цыцикова тело легкое, поджарое. Глаза любит прищуривать – не то высматривает что-то, не то подсмеивается над кем-то. Обмундировка на нем подогнана, как у кадровика-пятидесятника. Под ремень палец не затолкаешь. Красив был бы казак, если бы несколько, крупных оспин на щеках и на лбу не портили его лицо. Похожи они, эти оспинные пятна, на зарубцевавшиеся раны, и, когда Цыциков сердился, эти оспины старили его.

Его уже дважды по приговору родового схода секли лозами за угон скота с монгольской стороны. Но Очирка всегда беспечен, всегда весел. Он и сейчас улыбался. Ему все нипочем – ни лозы родовичей, ни зверь Олгой-хорхой.

– Комиссия? – отозвался хозяин. – Известно какая… Послана к нам царем, чтобы с бурят побольше ясаку взять. Чиновники петербургские надумали лишить всех нас казачьего звания и перевести в ясачные.

Маньчжурский подданный, отхлебнув тарасуна, пригладил усы и ласково, с едва уловимым укором проговорил:

– Сами вы, казаки, в ноги кланялись комиссии, слезно просили отчислить с пограничной службы. Сами вы эту службу испытали. Тягостна и разорительна жизнь на границе.

– Ты-то не служил.

– А знаю.

– И верно – тягостна.

– Жалованья от казны нет. Ни рубля. Тунгусам хоть платят по шесть рублей.

– А коня строевого купи.

– Саблю, карабин, пику, седло… купи.

В юрте от дыма лиц не разобрать. Душно, жарко.

– Записывайтесь в ясачные, – посоветовал Бадарша. – Хуже не будет.

– А и верно! – загорячился низкорослый юркий казачишка Пурбо Ухнаев.

Беднее Пурбо в Нарин-Кундуе никого нет. Жена его что ни год приносила по ребенку. На люльку уж некуда вешать мешочки с волосами новорожденных. И, как на грех, родились девки. А на них ведь сенокосного надела не выделят.

– А и верно! – шумел Пурбо Ухнаев. – Что я от казны имею? Ничего. А службу требуют. В дождь и холод… Лезь в седло и тащись на Чикой. Обтрепался, обносился я. Конь отощал: холка да ребра. Как жить-то? Да еще манджурцы… язви в душу! – добавил он по русски. – Скотину, какую заведешь… А они наскочат и уведут. У них же скот не уводи, нельзя. Одирка вот пробовал… знает. А мы сколько терпеть можем? Дети мои голодны, вовсе они раздеты, почуют всю зиму в хлеву вместе с ягнятами, выйти им не в чем – ни шубы, ни унтов нет.

– Да и не один Пурбо живет в превеликой нужде, – проговорил десятник Санжи Чагдуров, степенный, неторопливый и обычно молчаливый. – Обнищали казаки по всей пограничной линии. А сотник да пятидесятники за службу спрашивают, грезятся плетьми. Особо ты, Джигмит.

– Я порядок требую… дисциплинарный устав. А караулы наши по угорьям неусторожливы и некараулисты, – по-русски сказал десятник. – Смотри в оба. Вот Бадарша запятнал границу, а мы и не видели. За то, поди, с нас взыщется. За ленивость и слепоту нашу.

– Он мой гость, его не трогайте.

– А мы чего? Мы и не трогаем. Пускай себе сидит.

Ранжур выбил трубку, сунул ее за кожаный пояс, велел всем помолчать.

– Обидно за вас, казаки, – глухо начал он. – А ты, Бадарша, невесть чего говоришь… Эка! Напомнил, что ездили выборщики от бурят… к тем ясачным послам. Это мы знаем. Просили они на себя ясачный платеж, да кто они такие? Да все из рода цаганов.

– И что?

– А то, что этот род у казаков наших в опале.

Очирка полюбопытствовал:

– За что в опале-то? За какие грехи?

– Охотник из рода цаганов предал бурят при облавной охоте. Пошел к тунгусам и сказал… Где они, буряты, и сколько у них юрт. Тунгусы ночью напали, всех побили.

Бадарша поморщился:

– Это давно случилось. Если только правда… А то и врут. У кого проверишь? Кто это видел? Кто помнит?

– Один бурят может скоро забыть, народ не забудет. Один бурят много помнить не в силах, а народ помнит все. Вот ты, Бадарша, помнишь ясачных послов, а позабыл о высоком царском после. А казаки его помнят. Проехал он, где в тарантасе, где верхом по всей китайской линии, осмотрел укрепления и посты. А мы, выборщики от Ашебагатского, Цонголова, Атаганова и Сортолова полков, били челом высокому послу, прослышав о том ясаке. И мы сказали ему, что бурятские и тунгусские казаки в смятении, что они не хотят и слышать о ясаке. Чтобы их снова называли ясачными? Мы сказали великому послу: «В прежние времена наши родичи были храбрыми звероловами, а теперь много лет верно служат России и остаются храбрыми казаками». Мы считаем себя выше ясачных! Так было и есть.

Бадарша крутил тонкий ус, вполуха слушая казаков. «Черт с ними, пусть болтают, – думал он, – войско-то у них разваливается. Не обучены, не вооружены, раздеты-разуты – какие из них казаки? Куда им тягаться с манджурцами?»

Джигмит пил тарасун мелкими глотками. Голова от мыслей отяжелела. Кем теперь стал этот Бадарша? По бурятским улусам гостит, все чего-то высматривает, вынюхивает. То за Чикой уйдет. Переводчики пограничного управления видели его в Урге. И что странно… После отъезда Бадарши где-нибудь да грабеж. Скот у казаков угоняют, без лошадей вовсе оставили. Сколько раз погоня по свежему следу выходила на границу. Он, пятидесятник, вызывал свистками маньчжурских стражников, те приезжали, смотрели, цокали языками, сочувствовали. В Троицкосавское пограничное управление скакал посыльный с бумагой. Полусонные столоначальники и писари бегали по канцелярии от секретаря к советнику, а то и к самому комиссару. А толку-то что? От маньчжурских властей один ответ: грабители со скотом не найдены, очень, очень сожалеем, приносим глубокие извинения…

Гости, выпив тарасун, разошлись. Опьяневший Ранжур уснул, храпел с присвистом. Цырегма с ребенком ночевала у посаженой матери. Джигмит зажег смоляную лучину. Неяркий дрожащий свет заплясал по очагу, по стенам, по сундукам. В северном углу, за Бадаршой, притаились тени. Бадарша, чтобы занять себя, вытащил нож и стал строгать лучину.

«Надо выведать у него, чего он хочет, куда идет, нет ли в голове черных мыслей», – решил Джигмит.

– Как монгольские люди живут? – спросил он гостя.

Бадарша поджал губы и перестал строгать.

– Монгольские? Живут… Мясо в котле не выводится. Скота у них тьма-тьмущая, трава в рост быка. Манджуры не шибко надоедают. До Пекина далеко…

– Чего ж они, Бадарша, от эдакой сытой жизни к нам бегут? Что ни год, то кочуют. Кибиток по сто, а то и поболе. Пограничному управлению большие хлопоты с ними. У нас договор с маньджурами – возвращать монгольские кибитки под власть богдыхана.

– Кочует сюда всякий сброд. Монголы, ведь они разные. Ничего-то ты, Джигмит, не знаешь. А я поездил по Монголии – нагляделся. Послушай-ка меня. Нам, бурятам, надо держаться знаешь кого? Русских здесь мало, они против многолюдного Китая не устоят. А нам надо держаться северных монголов – халхасцев. Поверь мне. Халхасцы – вот монголы, сохранившие древний корень, и мы, буряты, достойны их. Нам с ними объединяться… С белым царем нам не по пути.

– С манджурами, что ли, по пути? – перебил гостя пятидесятник.

– Не горячись, – покачал головой Бадарша. – Манджур да китайцев иные народы не терпят. Дунгане скоро возьмутся за оружие. Табангуты тоже. Их надо использовать для борьбы с белым царем.

Джигмит усмехнулся:

– Не по себе ношу взваливаешь. Спина не выдержит.

– Я что? Сила собирается в Священном стойбище[5]5
  Священное стойбище: – монгольское название Урги.


[Закрыть]
.

– Сам-то что делаешь, где служишь?

– У амбаня-монгола служу. На облавной охоте. А еще и в караул посылают, либо в караван какой, а не то к казенным амбарам.

– Добро богдыхана стережешь?

– Чье добро – все равно. Придет время – все попадет в наши руки.

– От меня когда уходишь и куда?

– Или не рад мне? – Бадарша усмехнулся.

Пятидесятник подошел к сундуку, открыл крышку, порылся и вытащил мохнатую папаху с голубым верхом.

– Видишь, кто я?

– Вижу.

– Для береженья границы под моим началом Дарханский кордон казаков. А ты границу запятнал и в мою юрту пришел.

– Мои следы давно умерли. Ночью метель была.

– Тебя казаки видели.

– Если донесут сотнику, скажешь, что Бадаршу сдал с рук на руки манджурскому посту. Это возле острова Дархан. У них там вышка. Начальник поста Ван Чи. Толстый такой… бритая голова.

– Знаю его. А если он откажется от тебя?

– Не откажется, он все поймет. У него череп умный, у него шея умная, у него живот умный.

– Он может, и умный. А вот у вас, в Священном стойбище, умных, я погляжу, нет. Ты про дунган говорил, про табангутов… Не признавая китайское подданство, они тяготеют к русским. А восточные туркестанцы поднимут восстание против китайских властей хоть завтра, приди только к ним в поддержку хоть небольшой казачий отряд, чтобы возглавить тех туркестанцев.

Бадарша расхохотался:

– Охо-хо! Тебя послушать, так можно подумать, что ты вчера из Петербурга вернулся.

– А я в Кяхте видел одного бурята из русского посольства… служил в Пекине и в Урге.

– Сорока на хвосте слух принесла…

– Уходил бы ты от меня.

– Это ночью-то? – нахмурился Бадарша.

– Пришел ночью и уйди ночью, – твердо сказал пятидесятник. – Так лучше. И тебе, и мне.

Маньчжурский подданный, закрыв глаза, покачивался на кошме. Его морил сон. Он понял, что этой ночью ему снова не лежать на мягких шкурах. «Надо уходить. Лишнего ему наболтал спьяну. Зря ему сказал про русских и что служу у амбаня-монгола».

– Храбрый мужчина оставляет свои кости на юге, – проговорил Бадарша. – И я пойду на юг.

Он легко поднял свое жилистое тело с хоймора, сунул клинок в ножны.

Пятидесятник молчал.

…Бадарша надел лыжи и побежал на юг. «Пусть эта росомаха думает, что возвращаюсь домой. – Он был уверен, что десятник проследит за ним. – Пограничная росомаха привыкла обнюхивать каждый след».

Бежалось легко. Ветер дул в спину, нес снежную крупу. Струились снежные свей по насту, скрипели лыжи, пыхтел мороз за спиной.

Бадарша выскочил в степь. Навстречу ему шагнула белая накипь снегов до самого-самого неба.

Глава вторая

Бадарша выбился из сил. Второй день ничего не ел. Выйти бы на московскую дорогу… Можно бы у ямщиков почтовой гоньбы купить сохатины, молочных пенок, айрака, да нельзя выходить. Напорешься на исправника – беда, как бы не опознал. А опознает? Поежился, задрожал Бадарша в теплой монгольской шубе, зыркнул глазами по каменным россыпям, по утонувшим в снегу кустам боярки. Ни души, ни звука. Уставшая голова свесилась на грудь, и вдруг глаза застлало туманом. Бадаршу властно потянуло в теплую мягкую черноту… А оттуда, с черного дна, поползли, потянулись видения… Кто-то тонкий и злой махал руками, разевал бородатый рот без крика. Пропал… Тут навалились серые пакеты с красной сургучной печатью. В глазах зарябило, краснота, необъяснимая, никогда не виданная, полыхала.

Он-то, Бадарша, хорошо помнил эти серые пакеты с печатью. Почта везла их каждый день – то в городскую управу, то в земский суд, то в казачий городовой полк. Никогда не угадаешь, на чьи судьбы эти пакеты повлияют…

Мог ли думать Бадарша, что один из таких пакетов перевернет всю его жизнь?

Было это пять лет назад. В Верхнеудинском тюремном замке отобрали партию ссыльных в Нерчинскую каторгу. Двое узников по недосмотру ушагали в кандалах городской управы. А кандалы-то денег стоят.

Следом за ссыльными был послан казак Бадарша Согонов. На Тарбагатайской станции Бадарша настиг колодничью партию, но тут обнаружился побег тех ссыльных. Попросились у охранника «по нужде» – и поминай, как звали… Конвойный урядник дал в подмогу Бадарше казака-подростка, служившего в полку по первому году, и посоветовал поискать сбитые кандалы, а заодно и утеклецов в горной тайге.

Измучились, лазая по распадкам. Лошади, и те выбились из сил. А тут еще хлынул ливень с холодным ветром. Продрогшие, уставшие наткнулись они на охотничью избушку. Привязав лошадей, кинулись под спасительный кров, а там их поджидали те беглые и с ними была какая-то баба.

Пока Бадарша, изнемогая в борьбе, катался по полу с одним из беглых, баба накинула ему веревочную петлю на шею и так потянула, что чуть не задушила его. А казак-подросток, тот и вовсе долго не брыкался. Бродяги забрали у них ружья, порох, свинец, лошадей.

Бадарша с позором вернулся в полк. Его продержали под караулом при сотенном сборном доме десять суток на хлебе и воде, а потом вывели на плац и при всей казачьей команде били батогами.

Подростка отпустили в сотню для прохождения службы в окружном суде дневальным, где ему вменялась разноска конвертов и вызовы свидетелей в суд, а Бадаршу направили на солеваренный завод.

Находясь в карауле в варнице, Бадарша вместе со сменщиком припрятали в подвале мешок соли. И попались. По дороге в Иркутск Бадарша бежал. Оттого и ежился, вздрагивал он при воспоминании об уряднике.

…Бадарша собрался с силами, кое-как поднялся на ноги. Черное дно ямы высветил неяркий сумеречный свет. Открывал, закрывал глаза, пока туман не пропал. Подкрепился последней лепешкой. Побрел. Наскоки шалого ветра хлестали лицо. Со свистом, воем и бабьими всхлипами тешилась в степи метель. Звери, и те попрятались в норы да дупла.

А сколько еще идти до Хоринска? Да и не сбился ли он с пути? Не должен бы. Ильмы, осины тонули в сугробах, карабкались на угорья. За угорьями колокольчики вроде бы позвякивали. Ямщицкая подвода? Эх, завалиться бы в возок, под шкуры, пьяно глазеть на звезды, шуметь вознице в спину: «Гони, гони! Улус близко! Тарасун близко! Гони!».

Бадарша не утерпел, поднялся, обливаясь потом, на угорье. Далеко внизу, по крутой излучине дороги, катилась черная букашка… Хоть криком изойдись – не услышат. Пора о ночлеге подумать. Заскользил по насту к каменным увалам, к пихтачу. Остановился возле утесного бока сопки. Снял лыжи. Насобирал сушняка.

Выкопал яму в снегу. Стены ямы уплотнил, чтобы осыпью не завалило в ночной час. Из поясного кожаного мешка достал огниво и разжег костер. Сушняк звонко потрескивал и сыпал искрами, а когда огонь полыхнул, Бадарша подсунул пихтового свежака.

В пихтаче мороз потрескивал. Над утесом метельный ветер, схоронив лыжню Бадарши, не то плакался кому-то, не то хохотал над кем-то. В яме тепло, покойно, в сон кидало. Бадарша прилег на хвойный лапник, задремал под бараньей шубой. Мысли потекли в голове всякие: «С утра где ни на есть добуду мясо. Мясо… А то до Хоринска не дойду. Улус бы хоть какой, что ли».

Уже засыпая, улыбнулся, вспомнив пятидесятника Джигмита: «Поди, рыщет по Чикою, след мой вынюхивает, Ван Чи сигналит. Росомаха, от росомаха! Так ему и откроется Ван Чи. Жди, жди…».

Проснулся Бадарша до рассветных сумерек. В пепелище – головни. Раздул уголья, подкинул бересты, сушняка. Наладил огонек и помаленьку согрелся. Выглянул из ямы – тьма-тьмущая. «Огонь глаза ослепил, теперь одно – слушать надо». Тихо будто бы. Ветер унялся спрятался куда-то, в увалы, поди. В глаза полезла черная лента пихтача.

«Дров бы наломать, а то мало», – шевельнулась мысль. Неохота лезть в стылое молчание тайги, да зубами выстукивать в яме вовсе худо. Выбрался по лазу на наст, обшарил глазами утес, деревца, росшие по угорью. Все спало вокруг – и снега, и увалы, и пихты. В небе перемигивались звезды, подсмеивались над страхами Бадарши. Он сплюнул от злости, взялся за берестяную ручку ножа и побрел по сугробам к пихтачу, навстречу суровому молчанию леса.

Сучок громко треснул над головой. Вспыхнули желтые светлячки… «Рысь», – только подумал Бадарша и, едва успев выхватить нож, был сбит с ног. Зверь и человек ворочались в снегу, окрашивая его кровью. Бадарша, обезумев от страха, бил ножом куда попало.

Рысь откатилась с воем и шипеньем. Бадарша, тяжело дыша и еле передвигая ноги, пошел к утесу. Оглядываясь то и дело, он видел, что зверь небольшими прыжками преследовал его. «Неужели конец? – с тоской подумал он. – Не-ет… Я выживу и исполню волю амбаня. Я сам сожру тебя!» – крикнул он рыси. Зверь сидел в снегу в нескольких шагах, готовясь к прыжку.

Бадарша вспомнил, что у него в кармане шубы пистолет. Он вынул его и гром выстрела прокатился по угорью, дробясь и раскалываясь.

С трудом дотащил Бадарша рысью тушу до снеговой ямы, снял шкуру. Поджарил на малом жару куски мяса. До того голоден был, что рвал зубами чуть подгоревшее на углях белое мясо лесной кошки.

Насытившись, Бадарша проспал до полудня. Солнце, прихваченное морозной дымкой, стояло уже высоко над пихтачом, когда он открыл глаза. Подбросил в тлеющий костер дрова и осмотрел шубу. На спине, ближе к воротнику, болтались ошметья кожи – следы когтей. Один из рукавов распорот и измазан кровью.

Съев печенку рыси, Бадарша вырезал из туши куски мяса помягче и посочнее, сложил их в кожаный мешок и тронулся в путь. Голод уже не угрожал ему, и он снова обрел спокойствие и уверенность.

Дул гольцовый ветер с запахами стылой хвои и снегов, но лыжи Бадарши без труда рассекали встречные заметы, его коренастое сбитое тело не знало усталости.

К вечеру он наскочил на заимку. Лиственничная юрта, окольцованная низкой изгородью, жалась к скальному отрогу сопки. Из дымохода выскакивали то черные, то серые трепетные облачка. Клубясь на ветру, они стукались о мертвенно-белое небо, разваливались и быстро истаивали. У коновязи стояла заиндевевшая лошадь, понуро опустив голову. Сердце Бадарши радостно забилось, он глубоко вздохнул, вытер пот с лица. Из-за изгороди вымахала вислозадая белая собака с желтеющими подпалинами на брюхе и залилась злобным лаем.

Скрипнула дверь юрты. Согнувшись, на свет вылез бурят в меховой дохе, на боках ее были прорези для удобства при верховой езде. Он отогнал собаку и позвал Бадаршу в юрту.

На земляном полу Бадарша не увидел ни одной подстилки, на лежанке брошено тряпье. Очаг состоял из камней, на них стоял закопченный котелок, в котором что-то варилось. В пазах кое-где вбиты деревянные колышки, на них висели беличьи шкурки. В углу самострел на соболя, хормого[6]6
  Футляр для лука.


[Закрыть]
и колчан со стрелами.

«Зверолов, – понял Бадарша. – Может, и улус теперь близко».

Бадарша сказал хозяину, что шел в Верхнеудииск, в метель ночью потерял почтовый тракт, заблудился, подох бы с голоду, если бы не встреча с рысью. Он вытащил куски мяса, показал шкуру. Зверолов с оживлением зацокал языком:

– Цэ-цэ! Вот разбойница!

Бадарша узнал, что охотника звали Оширом, что улус его Кижа отсюда близко.

В Киже жили станичные казаки. Бадарша мало что слышал о них и подвинулся ближе к хозяину, угостил его табаком.

– Что это за станичные казаки? – спросил он. – Какую службу несете? В нужде или богатстве проживаете? Много ли вас таких? Живем мы в нужде, – почесал затылок хозяин. – Обещали землю нам отвести, да не отвели. Исправник орет, дерется кулаком и плеткой. «Обождите, – говорил, – бумаги из Иркутска». Который год ждем… Скота нет, муки нет, сена нет.

– А вы бы укочевали куда-нибудь.

– Исправник не пустит. В бумаге казенной указано, где нам быть – при какой станице. А кто откочует по своей охоте, хватают и секут розгами.

– Платите ли ясак?

– Не платим. Но и земли нет, и от казны ничего не шлют. Ходим без погон. Мундир купить не на что. Хорошо как придет черед и отрядят на почтовую гоньбу – дают полтинник.

– На одном звероловстве и держитесь?

Ошир закивал головой.

– Да и в звероловстве видим всякое утеснение. Урядник у нас такой… Три шкуры добыл – одну отдай ему, а то и в тайгу не пустит.

– Пора бы его унять от такого воровства.

Хозяин вытаращил глаза, по щекам его пошли бледные пятна.

– Что ты, что ты! – замахал он руками. – Как можно трогать урядника?

– Бросали бы казачью службу. Какой черт вас гам держит! Шли бы под ясачный платеж. Либо к монголам кочевали. У них степи широкие – скотные и звероловные. Земель всем хватит. Там ваши буряты кое-какие беглые… живут. В карты играют, по гостям ездят. Вот как живут! Туда рука белого царя тянется, да не дотянется.

Хозяин опасливо покосился на Бадаршу: «Ты наговоришь тут всяких страстей да соблазнов, а сам уйдешь. Вызнает про тебя урядник, мне же первому уши обрежет и язык вырвет».

Бадарша выспросил у охотника, где улус Кижа, где верховья Хилка, где горы, глубоки ли снега.

– В город на лыжах пойдешь?

– На чем же еще…

– Ой-е-е! – покрутит головой хозяин. – А лыжи у тебя богатые, не наши. Где покупал! Сам делал?

– Покупал. В Кяхте у китайца.

– Цэ-цэ! – восхищался Ошир, беря лыжу и разглядывая узоры на красном дереве и серебряные бляшки на кожаных застежках.

После ужина хозяин постелил Бадарше на лежанке, сам сходил в тайгу, нарубил сосновых веток, свалил их в углу и там прилег.

– До света в сопки уйду. Спать совсем мало буду. Капканы, самострелы смотреть самое время. Ветер уже спит и метель спит, морозы в небо откочевали, а зверь по тайге пошел кормиться. Вдруг соболишко на мой самострел выскочит.

– Много ли тут в пади соболей? – сонно спросил Бадарша.

– По следам шесть насчитал. Не убил пока ни одного.

– В сопки пешей ногой ходишь или на лошади?

Спросил и замер, вслушиваясь: не выдал ли свою потаенную мысль?

– Снег в тайге заледенел – беда прямо. Коню ноги сечет. На лыжах бы… лучше, да лыж у меня нет.

– Возьми мои, – дрогнувшим голосом предложил Бадарша. – Пусть кобыла твоя отдохнет. Я долго спать буду, ту ночь глаз не сомкнул из-за людоедки-рыси. Однако до полудня не встану. Обед тебе сготовлю, – зевая изо всех сил, как можно равнодушнее продолжал гость. – Чай сварю, дров нарублю.

– Можно и так, – охотно согласился хозяин. – На лыжах я быстро обернусь.

За стеной юрты слышно пофыркивание лошади, хруст снега от копыт, а сама зимняя ночь помалкивала – ни дерево не стрельнуло с мороза, ни поземка не помела по бычьему пузырю оконца, ни метель не взбормотнула, не вспела…

Заговорил Ошир:

– У меня брат в городовых казаках служит при тюрьме. Ищи в Заудинской станице, третья изба от переправы. Спроси кого хочешь – покажут. Зачем тебе ночевать на постоялом дворе?

Бадарша подумал и спросил:

– Доволен ли брат службой?

– Служить где-то надо, – вздохнул хозяин. – А довольным ему быть не отчего.

– Что-нибудь случилось?

– Несправедливости много.

– А что-такое?

– Обо всем не упомнишь. Да вот нынче осенью… Казаки привели в Кижу колодничью партию. В нашем улусе должна им смена быть. А тут покос… сено не убрано. Ну, смена-то, сговорившись, и ушла в самовольную отлучку. Партионный начальник выпивши-был. Родоначальнику нашему ни слова не сказал. А самовольников отыскал и потребовал с каждого по пятнадцать копеек за уход с караула.

– А много ли их с караула ушло?

– Да душ до тридцати. Деньги партионный собирал и оголенной шашкой поранил руку казаку нашему, а иным уши побил и щеки. А после того сотенному командиру сознания вины своей не сделал.

– Городовые казаки притесняют бурят?

Ошир пожал плечами, промолчал.

– Слухом я пользуюсь… Будто главный тайша недоволен грабежами тех казаков.

– А что за грабежи?

– Хоринская инородческая управа донесла рапортом в Иркутское губернское управление, что казак с Петровского завода заехал к тамошнему зайсану, назвавшись сборщиком подати. От зайсана поехал на заимки к бурятам. Зашел в юрту. Хозяйка была одна, она подала ему чай, мясо. А он заметил в чаше медные деньги и давай те деньги собирать. Набрал более трех рублей и уехал. Пришел хозяин. Жена ему жаловаться на вора. Побежал хозяин искать казака. Видит, у соседней юрты сани с лошадью стоят чужие. Выхватил он из саней сыромятные сумы, заглянул туда – полно медных монет. Понял, что тут его три рубля. Опасаясь побоев, он схватил те сумы и поехал. Казак же выскочил из юрты и погнался за ним, да не догнал. И что ты думаешь? Этот казак обвинил пострадавшего, что тот взял у него из сум двадцать рублей ассигнациями, хотя в сумах, помимо медных денег, были берестяная табакерка и кусок ветхой китайки.

Ошир повздыхал, покряхтел, стал готовиться ко сну – зашептал молитву.

…Хозяин поднялся чуть свет, разогрел похлебку, собаку покормил. Взял из угла хормого, вынул из него лук, осмотрел. Береста малость поободралась, зато жилы держались прочно. «Гибкий лук, хороший», – улыбнулся Ошир. Он подумал и выбрал колчан, где хранились стрелы с конусообразными круглыми наконечниками. Они делали небольшие раны, но били издалека маленького зверя и птицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю