355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сергеев » Унтовое войско » Текст книги (страница 21)
Унтовое войско
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:00

Текст книги "Унтовое войско"


Автор книги: Виктор Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

Глава третья

Муравьев просматривал бумаги, поданные адъютантом. Сбоку писал размашисто – куда, кому, что надлежит предпринять.

Купец Ситников домогался открытия житных и соляных лавок на Амуре. «Туда еще ноге державной ступить надобно… Ситников не первый и не последний. Почуяли купчишки, откуда ветер подул. В зале Благородного собрания роскошный обед закатили. Именовался в мою честь. Ловкачи аршинники! Отовсюду шлют пожертвования на дело Амура. Только бы не базарились, не мелочились».

Верхнеудинский голова жаловался на пьянство тамошних офицеров. Подпоручик Леонтьев на коне в церковь въехал, выбранил непотребно ни за что ни про что отца протоиерея. «Богомерзкий… благой. Лошадиный балетоман. Выпроводить в Кульский этап».

Задумался над донесением Троицкосавского пограничного комиссара. Тот писал, что «участились переходы границы… следы ведут в Хоринск, не мешало бы проверить».

Ургинский амбань-маньчжур, как значилось в донесении комиссара, настаивал на выдаче казака, убившего маньчжурского сановника на земле Поднебесной империи: «Казак тот Цыциков Очир был в секретном сплаве по Амуру. Разведуя китайскую крепость Айгунь попал в плен, но бежал и затем оказался на карийских промыслах, откуда также бежал, и нахождение оного для нас остается загадкой».

«Дураки, китайские болванчики! – в раздражении подумал генерал. – Хватают всех без разбора и волокут на Кару. Из секретной команды казака и того замели. А он в Айгуне был, что-то видел, слышал… Сведения, бесценные таскает с собой… по каторжным этапам».

На донесении написал: «Границу по Чикою усилить благовременно двумя сотнями казаков. На Цыцикова объявить розыск».

Принялся за письмо в трибунал внешних сношений Дайцинского государства. Надо все же предупредить китайцев…

Писал откровенно, без всяких экивоков:

«Всемилостивый наш государь император, заметив предерзостные проступки некоторых иностранных держав, питающих враждебные замыслы на наши приморские владения, повелел мне, генерал-губернатору Восточной Сибири, лично и немедленно отправиться к берегам океана и сделать все нужные распоряжения для предупреждения враждебных нам замыслов.

С благоговением исполняя таковую волю моего государя и вполне уверенный в искреннем доброжелательстве его богдыханова величества, я поспешаю отправиться к берегам Восточного океана с приличным числом чиновников и войска на судах по реке Амуру».

Генерал прикрыл устало глаза, усмехнулся:

«Ну вот… подходит роковой час. Исполняется то, к чему стремился все эти годы, ради чего служил – возвышал угодных и наказывал неугодных, образовывал войско, отвращал сплетни и интриги петербургские, не знал отдыха, колесил по бескрайним просторам пяти губерний…»

Было немножко жутковато, холодело под сердцем, как бывало в детстве на качелях… летишь – и дух замирает, дышать нечем, в груди оборвалось что-то, а тебе страшно и радостно.

Голову сверлила одна мысль: «Что-то принесет с собой Амурский поход?»

После обеда Муравьев продолжал знакомство с почтой. Вскрыл замусоленный конверт из серой оберточной бумаги.

«Его превосходительству иркутскому генерал-губернатору и разных орденов кавалеру… – Пропустил несколько строк бисера, добираясь до сути. Видно, что сочинено писарем под диктовку. – Обращаемся с просьбой… помогите беде нашей. Теперь мы пришли в престарелые лета и имеем слишком слабое здоровье; а тем вовсе слабы средства к пропитанию себя, несмотря и на то, что есть у нас, кроме сына Доржи на службе, прочие сыновья. Но они также недостаточного состояния и живут от нас в разделе, из коих хотя один сын лама имел некоторые средства и попечение к подкреплению нашей старости, но, к великому несчастию нашему, ныне помер. После чего мы уже пришли не в состояние приобретать себе и денной пищи.

Столь горестное и бедное положение наше принуждает нас обратиться к особе вашего превосходительства со всепокорнейшей просьбой упомянутого сына нашего Доржи Банзарова уволить со службы и обратить его на место родного улуса для подкрепления нашей старости».

Муравьев вспомнил молодого ученого, сухощавого, смуглого, молчаливого и замкнутого, посланного им как-то на гауптвахту за то, что тот выгораживал от суда кого-то…

«Забыл, забыл о нем, – поморщился генерал. – Все некогда, некогда… В академии его хвалили, способнейший… У нас тут любого способнейшего превратят в свинью. Спросят о нем в Петербурге… просто неудобно… разные либералы всполошатся: «Ученого загубили, заторкали, затравили!».

Муравьев велел адъютанту позвать чиновника Банзарова.

Генерал подошел к венецианскому окну. Садовник взбирался по лестнице подрезать перезимовавшие тополя. Те, что были уже подрезаны, походили друг на друга нелепостью растопыренных и укороченных веток. «Так и с нами бывает», – подумал он.

– Ваше превосходительство! – послышалось от двери. Муравьев обернулся. Увидел сухощавого, подтянутого, с каменным выражением лица, моложавого чиновника-аудитора. – По вашему приказанию, ваше превосходительство, чиновник по исполнению особых поручений Банзаров.

– Садись, Банзаров.

– Садись. Не удосужился близко тебя знать, все некогда. Извини уж.

Банзаров промолчал, вопросительно взглянул на генерала. В карих глазах затаилось беспокойство и недоумение.

– Как идет служба?

– Обыкновенно-с.

Банзаров сжимал, разжимал кулаки, не решаясь на откровенность.

– Ну-ка, ну-ка! – подбодрил генерал.

– Служба наша порой так нелепо обставлена, что при самом искреннем желании исполнить свои обязанности честно и добросовестно нет никакой возможности:

– Отчего же?

– Бывая в бурятских селениях, всюду обнаруживаешь лихоимство, стяжательство и самоуправство, главных тайшей, зайсан-нойонов, шуленг и старшин.

– Взыскивать со всей строгостью… по закону! – оживился генерал. – У меня рука тяжелая. Поблажки не дам.

Взыскиваем, ваше превосходительство. Да ведь со всех не взыщешь..

– Гнать со службы взашей!

– А новые не лучше прежних. Скажу откровенно. Карман мой истощился в разъездах, здоровье разрушается, а умственные способности остановились и притупляются. Растет убеждение, что не приносишь некому никакой пользы – ни отечеству, ни человечеству, ни ближним.

– На досуге мы побеседуем с вами, господин Банзаров, о положении нашей администрации. Не скрою… надо бороться с темными поборами родовых начальников. Да и власть эту родовую пора повсеместно заменять выборной властью.

Генерал не заметил, как перешел в обращении со своим чиновником на «вы», чего он ранее никогда не допускал и в мыслях.

Пройдясь к окну, он снова увидел садовника, уже уходившего с лестницей под мышкой. Деревья были подстрижены. Отсеченные сучья убого топорщились, словно укоряли в чем-то генерала.

– Ваши престарелые родители, господин Банзаров, просили меня о вашем увольнении со службы за неимением средств к существованию.

– Я готов подать в отставку, ваше превосходительство. Я уже говорил, что мой карман истощен…

– Не спешите с отставкой, всегда успеется. Я как раз не готов ее принять. Что-нибудь придумаем. Либо передвинем по службе, либо изменим жалованье. Откровенность за откровенность, господин Банзаров. Вы единственный ученый из инородцев, имеете влияние в улусах, и это влияние желательно подогревать в направлении, удобном и для вас, и для нас. Считайте, что это не последняя наша беседа.

Банзаров поднялся, собираясь выйти.

– Да… – задумчиво проговорил генерал. – Вот что… А какой вы придерживаетесь религии?

– Я буддист.

– Да, да. Разумеется. Но вы… учились в университете, вращались среди ученых христианского вероисповедания. И никогда не задумывались?.. Мы стремимся парализовать религиозную зависимость бурят от Монголии и Тибета. Отныне вступление на пост хамбо-ламы утверждается высочайшей грамотой царя. Я ограничил штатом число лам в дацанах. Но их все еще много, они паразитируют…

– Религию тот или иной народ возлагает на себя для исполнения потребностей души и тела.

Муравьев усмехнулся:

– Вот я познакомлю вас с новым отцом благочинным. Архиепископ Нил отзывается в Ярославль. На его место назначен архиепископ Афанасий. В день ангела наследника-цесаревича будет молебен в кафедральном соборе. Святое евангелие прочтут для молящихся на одиннадцати языках. И на бурятском прочтут, и на якутском, и на алеутском… Приходите, посмотрите, послушаете, а я сведу вас с отцом Афанасием.

Обещание генерал-губернатора познакомить его поближе с отцом благочинным Афанасием обеспокоило Банзарова. Последние месяцы жизни в Иркутске он не мог бы посетовать на невнимание к его персоне местного духовенства.

Как ехать в улусы, не успеешь выправить подорожную – заявляется поп: «Соизвольте не отказать в компании, еду по делам миссионерским, господин Банзаров. По незнанию языка инородческого впадаю постоянно в затруднение: «Толмач угэ».

По дороге сей попик уши заложит молитвами и наставлениями, иные Банзаров знал уже на память.

На квартиру определили опять же к попу. Согласился: плата низка и вход отдельно. Отец Сидор при знакомстве заявил: «Попами не брезгайте, господин ученый. Поп – отец духовный».

По воскресеньям к отцу Сидору приходили дьякон и псаломщик, выпивали наливки всяких «колеров» – малиновую, смородиновую, вишневую. Звали к себе за компанию Банзарова, выспрашивали про Казань, про Петербург, дивились: «Инородец, веры нехристовой, а науки превзошел».

Опьянев, отец Сидор уставлялся умильно на Банзарова и хитро спрашивал: «Закон божий изучали-с, молодой господин?» – «Не приходилось… освобождение имел… по курсу». – «То-то осведомлены в нем слабо. Отчего бы это?» – «За инородческое происхождение». – «Ах, молодой господин, ученым называетесь! Божья-то наука и есть главная наука! Вот как!»

А тут как-то заявился отец преподобный Нил. Сухой, как щепка, с печальными влажно-черемуховыми глазами, он довольно сносно изъяснялся по-монгольски. Начал беседу с Банзаровым с восшествия на гору Синайскую, где провозглашена была воля божья. Подливая Банзарову сливовой настойки, уверял, что есть только один бог христианский и нет иного бога, что бог – творец человека, и человек, преступивший закон государственный, виноват только перед людьми, ибо людьми закон и установлен, а преступивший закон божий виноват перед богом и обречен на муки вечные.

Отец Сидор многозначительно поднял палец и произнес:

– Не сотвори себе кумира!

– О, истинно, истинно! – подхватил владыко. – Горе тем, кто может, но не хочет защищать бедных и сирых, кто в угоду господину творит беззакония, ради мирских благ обижает ему подвластных и ближних.

– Доржи Банзарыч не корыстен, не корыстен! – твердил дьякон, никак не попадая вилкой в луковое колечко. – А, черт! До мирские благ не охотник, истинно! Да что ты! Бесы в глазах. Не ухвачу никак! Закон не преступи, не преступи! A-а, черт, едят тя мухи с комарами. Дьяконствую уж три года, а все… – Дьякон положил вилку, полез пальцами за луком. Власы его растрепались.

Отец Нил, отмахиваясь от жары широким рукавом коричневой шелковой рясы с голубой подкладкой, наставительно продолжал:

– Справедливей христианской религии нет ничего. Сам царь нам не царь. Царь земной не бог. Когда все мы предстанем перед судом господним, не спросит бог, кто был царем, кто господином, кто ремесленником, а каждому воздаст по делам его. Царь, не пожелавший заступиться за народ, унять господ, – сам враг богу, и власть его не от господа бога, а от сатаны. Чем плох закон божий, молодой господин Доржи Банзарыч? Не вижу ничего плохого, одна благость и милость человечеству.

Банзаров, почувствовав хмель в голове, подзадорил отца Нила:

– Все бы приемлемо в вашем учении, святой отец, да молитв у вас много и все они многословны. У буддистов проще. Молитвенные колеса – хурдэ. Крутнул раз – прочитал столько молитв, сколько там, в хурдэ, написано их на бумажках. А можно возле юрты шест с лоскутами воткнуть. На лоскутках тексты молитв. Ветер треплет, поворачивает лоскутки и так и сяк – считается, что хозяин молится, славит Будду. Не правда ли, как удобно для нашего непросвещенного жителя!

Отец Нил недоумевающе оттянул губу:

– Вся сладость молитвы в исповеди, в пении. Чувства к господу богу изъявляются открыто, громогласно. Бог нас слышит и не забывает нас. А мельничные колеса да лоскутки на шестах – это от язычества, от лености и непочтения бога своего. Тот, кто придумал хурдэ, – первый ленивец и есть.

– Браво, брависсимо, ваше преосвященство! – заорал вовсе опьяневший дьякон. – Вот когда я дьяконил… Это было… Дай бог памяти… – Подхватив на вилку огурец, он ткнул огурцом в тарелку отца Нила, собирая им соус.

Дьяконица поспешила заменить архиепископу тарелку. Дьякона оттерли на край стола.

– Кушайте, отец преподобный! – угощала попадья Нила. – Кушайте, рыбка озерная, гулевая… спасовская. Не откажите… Доброхотно отдана боголюбивыми прихожанами.

– Да не оскудеет рука твоя в возблагодарении, – гудел дьякон, – и благо тебе будет на земле и на небе! Во веки веков. Аминь!

Отец Нил пил мало и все пытался толковать заповеди господа бога.

– В праздник господен воскресенье отложи дела мирские и обратись сердцем к творцу, – говорил он, закатывая глаза к потолку. – А все ли так поступают?

– Не все, – согласился Банзаров. – В улусах и селах сколько угодно народу, что не знают отдыха.

– Вот он, Христос-то, каков! – восторженно воскликнул отец Нил. – И царя земного, и господина земного призовет к ответу, поелику те преступят его заповеди. Что вы скажете, господин Банзаров?

– Уж не мыслите ли вы, отцы духовные, обратить бедного чиновника, младшего брата вашего, в христианскую веру?

– Истинно! Истинно! – провозгласил отец Нил. – Прими божеское учение и вместе станем богословствовать.

– И буддизм, и христианство мне известны, – ответил Банзаров. – И Будда и Христос… Вы, отец Нил, и вы, отец Сидор, провозглашаете народу привольную и сладкую жизнь на том свете и утверждаете именем бога, что поскольку мужику нет уготованной ему судьбы, то на страшном суде спросится с царя земного и господина земного. А буддизм утверждает, что жизнь на земле – это зло и страдание. И что же мы видим? Не переполнилась ли наша земля злом и страданием? Вы можете отвергать буддизм, по вы не отвергнете мужицкую бедность и мужицкое бесправие. Видывали вы хлеб, которым питается мужик российский? Он выпекается из мякины и крапивы с лебедой, и видом похож на высушенный конский навоз.

– Что же, по-вашему, молодой господин, порождает эти страдания? – вставил отец Нил. Он уже сидел мрачным. Черемуховые глаза его сухо и, отчужденно поблескивали.

– Порождает?.. Страсти и желания. Ламы призывают верующих Подавлять в себе страсти и желания. Отказ, добровольный отказ or радостей жизни, подавление всех желаний означает: «Погрузимся в нирвану». Туда, где духовное, божественное начало, У нас, как и у вас, есть рай и есть ад, есть злые и добрые духи, как есть у вас ангелы, угодники, сатана, ведьмы, черти. И попы, и ламы обещают верующим счастливую загробную жизнь. Видите, как много у нас общего! Если в чем мы и разнимся, так это… Я уж говорил… Страдание есть жизнь, а жизнь есть страдание.

– И сотворим им ве-е-ечную память! – тянул пьяный дьякон, порываясь встать со стула.

Псаломщик, просидевший всю трапезу молча у двери, испуганно таращил глаза на дьякона. Отец Сидор спешно наполнил рюмки.

– В градусном нашем состоянии не до беседы, господин Банзаров, – учтиво, но холодно произнес отец Нил. – За спором нашим мы совсем забыли о закуси и наливках, припасенных хозяином и хозяйкой. За их счастье, за их здоровье!

Банзаров и сам недоумевал: зачем спорил с Нилом? Захотелось подзадорить, обозлить служителей культа. И чего они к нему пристали? Банзаров в облике христианина… Зачем? Принять крещение – это высказать веру в то, что проповедует отец Нил. А этой веры у него нет и будет ли она когда? В душе он давно порвал с буддизмом – на обо не бывал сколько лет, хурдэ затерялось где-то… Ламы ничем не порядочнее отца Нила. «Жизнь есть страдание, откажись от всего…» Это как раз и устраивает тайшей, зайсанов, шуленг. Не завидуй богатым, смирись. На том свете ждет тебя перерождение. А на этом? Нищета, голод, болезни. У отца Нила это же самое в проповедях. Терпите кнутобойство, каторгу, почитайте самодура-майора, который велит фельдфебелю плевать солдатам в лицо и подбирает себе в комендатский взвод людей, как скот, по цвету волос. Терпите и вместо хлеба ешьте нечто напоминающее высохший конский навоз. За все сие на том свете ответит царь земной и господин земной перед богом. Как же… ответит…

Банзаров торопился домой со службы. Час был поздний.

Его обогнала черная карета с закрытыми шторками. Кучер придержал лошадей. Шторка приподнялась:

– Господин Банзаров! Не угодно… подвезу.

Узнал отца Нила по умильно-сладкому тону, по бронзовым ангелочкам на карете.

Дверца открылась. Пахнуло духами «амбре». Владыка отвалился к мягкой стенке, лица не видно, слова журчат ласково:

– Все в поте лица своего… Вытираете локти на сюртуке. Вижу, притомились, умаялись. Мне генерал про вас рассказывал. «Умом и энергией, говорит, не обижен, страдает душевно по причине жизненной неуравновешенности и неудовлетворенности». С годами пройдет, чадо любезное. Уляжется бурливая река в свои берега. Христианская вера взывает всех нас к воздержанию, смирению и благопристойности.

«У отца Сидора, кушая наливки, он что-то выражался совсем не так», – усмехнулся Банзаров.

– Возлюби ближнего… именем господа нашего Иисуса.

– Давайте на откровенность, отец Нил, – предложил Банзаров. – Я инакомыслящий, инаковерующий… побеседуем на светском языке. Вам скоро в Ярославль отправляться?

– Да, молодой господин, – настороженно ответил архиерей.

– Зачем вам нужно, чтобы меня крестил отец Сидор? Вы сошлетесь на свои миссионерские обязанности. Знаю, знаю. В улусах вы принуждаете жителей к крещению не мытьем, так катаньем. Но почему особое внимание к моей персоне?

– Бог скорбит о каждом заблудшемся.

– Пусть о каждом, святой отец, бог скорбит, но я о себе спрашиваю.

– Настойчив… не по возрасту и положению своему. Не выказывай авгура[43]43
  Человек, скрывающий свои знания.


[Закрыть]
из себя. Греховно это. Но так и быть. Скажу. По поручению генерала будет с вами беседовать отец Афанасий, мой преемник. Натура у него мягкая, всепрощенческая. Ну да сами увидите. А я поговорю с вами. Сами понимаете, тайна нашей беседы освящена законом и богом.

– Понимаю.

– Известны ли вам амурские дела?

– Иркутск ликует. Все ждут похода. Даже время указывают.

– И как вы относитесь к сему?

– Я, как и общество, одобряю вполне. Существующее неразграничение по Амуру – историческая несправедливость.

– Похвально, молодой господин, весьма похвально! А известно ли вам, что в амурском походе волею судьбы примут участие и бурятские полки?

– Среди инородческих казаков очень много буддистов. Ваш пример принятия веры христианской повлиял бы самым лучшим образом на умы и настроения… Можно послать в забайкальские улусы миссионерскую экспедицию вместе с вами. Очень желательно! Сей проект… Откроюсь перед вами… одобрен его превосходительством.

– Не понимаю. Что из того, какой казак будет в походе: буддист или христианин?

– Христианин надежнее. Не забывайте, что за китайской линией средоточие буддизма. Возможны нежелательные влияния на войско.

– Откуда ему быть? Что вы, святой отец! Ни монголы, ни буряты никогда не благоволили к манджурам-завоевателям.

– Рука богдыхана длинна и щедра. Найдутся отступники… Подумайте, что откроется перед вами после крещения, какие награды и почести, какое уважение в обществе. Но подумайте также, что станется с вами, если отвергнете миссионерскую экспедицию с вашим участием. Это же проект генерала! Он привык приводить, к исполнению задуманное им.

Не находите ли вы, любезный, что я побеседовал с вами вполне откровенно?

– Нахожу, – ответил Банзаров.

Архиерей перекрестил его в темноте. Карета остановилась.

Банзаров сошел на мостовую, выискивая огоньки поповского дома. «Как же… – подумал он об отце Ниле, – так я и дамся вам быть пешкою в вашей политике…»

Глава четвертая

С ободранными ногами, обносившийся, голодный добрался глухой ночью Очирка Цыциков до Нарин-Кундуя. Выйдя из кустов, остолбенел. Материнская юрта разобрана: столбы выкопаны, лиственничные плахи навалены горкой… Пахло углями, кожей, сухим лежалым деревом.

В стайке ни овец, ни коз, ни коровы, ни лошади. Защемило сердце. Сколько тайги, хребтов, рек осталось позади, торопился, а пришел – никто его не ждал, никому он не нужен, голову приклонить негде.

«Что с матерью? Откочевала куда, что ли?»

Темные глыбы юрт молчали.

Постучал к соседу Санжи Чагдурову. Вместе, как-никак, уходили на Амур. «Дома ли он, вернулся ли?» Стучал долго. Рядом залаяла собака, взмыкнула корова, шумно завозились овцы.

– Кто там?

– Цыциков… я…

В юрте помолчали: не то не расслышали, не то раздумывали.

– Цыциков я, сосед ваш!

В дверях при блеклом, рассеянном свете луны стоял Чагдуров с ружьем.

– Неужто ты? Очирка разве?

– Ну.

– Проходи. Гость, можно сказать, вовсе нежданный.

Цыциков еще дверь за собой не закрыл, котомку со спины не скинул, а хозяин уже поспешно заговорил:

– Юрту свою видел? Ну вот. Опоздал ты маленько. Схоронили хозяйку. Тебя все ждала… Ломотные недуги у нее были. В груди болело. Ламу позвали, полечил ее – не помогло… Сам понимаешь, было бы чем возблагодарить – полечил бы куда получше.

– Скот-то какой оставался у нее?

– Да какой там скот… Лама взял за лечение. Похороны… Ничего не осталось. Пропили, проели… родственники.

– И лошадь мою пропили? – дрогнувшим голосом спросил Очирка.

– Лошадь? Не-ет. Лошадь твоя цела, она у Ранжуровых.

– И на этом спасибо. Джигмит дома?

– Э! Какое дома! Джигмит давно в Оренбурге, на Урал-горе. С ним наших пятеро уехало.

– Зачем?

– Да готовятся к походу на Амур. Воевать учатся. Скоро выступаем. Приказ вышел – казакам никуда не отлучаться. Джигмит-то, как вернулся с Амура, был произведен в зауряд-хорунжии, а я – в пятидесятники. Не слыхал, поди?

– Где мне слышать…

– А сам-то ты куда подевался? Мы пождали тебя, пождали…

– В плену побывал у манджур, в глаза смерти поглядел.

– Как же тебя угораздило?

– Косорина выдал. Помнишь его? Еле ноги унес.

– Ты садись, садись. Хозяйки моей нету. Уехала третьего дня к своим родителям в Кижу.

Пока Чагдуров возился с посудой, разжигал очаг, Очирка лихорадочно думал, как ему быть. Он не чувствовал и не замечал, что слезы текли у него по щекам и бороде, что пальцы мокры от слез. Было жалко мать, не дождавшуюся его, единственного сына, жалко старую юрту, порушенную, растащенную чужими руками, жалко скота, забитого на мясо и съеденного, пропитого невесть кем…

– Слышь, Очирка! – позвал тихо хозяин. – Тебя кто-нибудь видел?

– Да нет, не должно, я оберегался.

– На тебя розыск пришел. Велено сдать властям и везти в Иркутск.

– Кому повышение в чинах, а мне опять… каторга?

– Ты бы уходил до свету… пока тебя не видели.

– Заарестовать я тебя не могу, но и укрывать не могу. Жена, дети у меня… Не пощадят, как узнает начальство.

– Куда мне деваться? Ни юрты, ни семьи.

– Ты бы… сюда не ездил. Здесь сыскать могут. Уходи куда подалее. Фамилию возьми какую-либо, имя…

– Цыциковым меня мать породила, Цыциковым и останусь. Сдохну, как собака, но сдохну Цыциковым. От имени отцовского не откажусь, не отрешусь.

Очирка поел в один присест досыта впервые за многие дни. Пробирался сюда аж с еравнинских озер, где зиму проработал у богатого скотопромышленника.

– Не знаю, как быть с твоей обмундировкой? – спросил, вроде как самого себя, хозяин и принахмурился. – Казак ты или не казак – не пойму. Предписания не признавать тебя казаком не было. Предписание было арестовать тебя. А как с обмундировкой – не могу знать. Никто ничего не объяснил.

– Или уцелело что?

– Гимнастерка, шаровары, шинелишка, папаха. Я, как пятидесятник, взял на сохранение.

– Обмундировка моя, а не казенная. Чео тут знать? Отдай мне и все.

Хозяин поднялся, открыл сундук, порылся в нем, подал Цыцикову сверток.

– Тут все.

Посидели, покурили, поглядели на медленно гаснувшие угли.

Цыциков поднялся:

– Спасибо, хозяин.

– Не за что. Приневоливать тебя не буду. Беды тебе не желаю. Ступай с миром.

В кустах Очирка переоделся, рванье забросил подальше, зашагал к юрте Ранжуровых. Услышал, как там скрипнула калитка в изгороди, брякнуло ведро, «Не иначе дойка. Ну да ладно». Остановившись у изгороди, разглядел женщину, закутанную в платок.

– Тетушка Балма! – позвал он негромко.

– Ай! Кто это?

– Я Цыциков. Не пугайтесь.

– Очирка?

– Ну!

– Ой, бурхан! Откуда ты, сердешный, взялся?

– С того света, от самого Эрлик-хана[44]44
  Хозяин ада.


[Закрыть]
.

– Ое-ей, никак в себя не приду! Ты ли? Глаза не верят, уши не верят. Ое-ей! Ты ли? Откуда взялся?

– Долго рассказывать. Лизал не масло, а горячий камень.

– Наши-то новости слышал?

– Передавали. Я только что от Чагдурова.

– Далеко ли надумал?

– Не знаю. Тайга велика. Кулак в голову, коленкой укрылся – вся моя юрта при мне. Седло, уездечку вынеси.

Распахнул двери в конюшню. Неясно очерченное пятно у стены. Она? Узнает, нет ли?

Спазмы подступили к горлу, еле выговорил:

– Хатарха!

Стукнуло копыто о стену. Короткое клокочущее ржание. Бархатные губы кобылы тыкались в руки, грудь лицо Очирки.

«Хатарха-а! – шептал он. – Яловая ты кобыла! Не забыла-а хозяина! Ах, ты!.. Удружила. Думал: коротка кобылья память, кто сено дает, тот и шкуру дерет!»

Лошадь всхрапывала, переступала копытами, будто приплясывала, терлась мордой о казачью, пропахшую табаком и дымом шинель. По щекам и бороде Цыцикова снова закапали слезы, истерзанная душа его не могла стерпеть равнодушно ласки коня. Он вывел Хатарху на свет, осмотрел на ней сохранность жил, бабок, правильность копыт, посчитал зубы, ребра. Потрепал гриву. «Кобыла не застоенная, объезженная, – подумал он с успокоением. – Ухожена, накормлена».

Балма подала ему седло, чересседельник, уздечку. Вынесла из амбарушки потник, переметные сумы. Цыциков заседлал лошадь, вывел ее со двора в поводу.

– Да хранит тебя бурхан! Несчастная ты сиротина. Пропадешь в дальней стороне ни за что ни про что, – провожала его горестными словами обычно мрачная и неразговорчивая Балма.

За щетинистой грядой лиственника алел восток, румяные разводья клубились и таяли по сопкам, за верхушками деревьев. Вековой живец – родничок – бурчал и ворковал рядом. Выклюнулись из тумана крыши юрт.

Очирка легко кинул в седло гибкое, исхудавшее тело, привычно занес руку на бок – шашки не было. «Ничего, раздобуду, – подумал он. – Мое от меня не уйдет».

В Киже Цыциков не нашел юрты Муртоновых. «Вот тут будто бы стояла, – размышлял он. – От той кривой березы наискосок. Крапивы что-то не примечал раньше. Давно не был, забыл, что ли?» Он огляделся. У покосившейся юрты сидела на пне старуха, грелась на солнце. «Спросить ее?»

Бабка смотрела не на Очирку, а на коня.

– Муртоновых? – переспросила она. – Как не знать, жили тут. Мне да не знать? Я, мил-человек, не только кижевских, а загдинских и толтоевских всех помню. Стара уж стала, а память, как у молодой. – Старуха выпячивала от любопытства запавший рот, вытянула шею, силясь получше разглядеть заезжего человека.

– Ошира Муртонова? На службе он… в дальней стороне. Не то в Петербурге у белого царя, не то на Урал-горе. А жена его дома? У старшины отрабатывает долг мужний. Вторая неделя как со стадом ушла в горы.

– А Бутыд Муртонова не с ней ли ушла?

– Бутыд тебе нужна? Помню я… Все помню. И ее наказ помню. Как же… Она просила меня: «Бабушка Бубэ, приедет в Кижу казак на вороной лошади, спросит про меня…» Я вижу, что лошадь-то у тебя вороная, как она и сказывала, а тебя-то самого, мил-человек, не рассмотрю, глаза плохи, плывет перед глазами… плывет… – Она вытерла глаза, поглядела мимо Цыцикова.

– Где же она? – не вытерпел Очирка. – Веди к ней… Скорее!

– Э-э, милый, куда нам спешить? Она от нас никуда не уйдет, никуда не денется. Вечно с нами.

Почувствовав в словах старухи что-то недоброе, Цыциков соскочил с коня, преодолевая навалившуюся на ноги тяжесть, подошел к ней. Грудь его поднималась от тяжелых и частых вздохов.

– Где она? – хрипло спросил он.

– Похоронена, мил-человек проезжий, похоронена. – Старуха опустила голову, стала вытирать слезы. – Перед кончиной, как последний разок взглянуть на меня, просила она: «Приедет казак на вороной лошади…» А ты не казак ли? – Она вдруг поняла, кто стоял перед ней, плечи ее задрожали, она вся вроде как сморщилась и усохла прямо у него на глазах, судороги плача терзали и давили ее.

Закрыв руками лицо, Цыциков молча стоял над старухой. Черные, синие, желтые круги… туман… черный туман.

– Засекли ее, казак. Забили плетьми.

– Кто? – спросил он, не отнимая рук от задеревеневшего лица.

– Стражники тайшинские. Кто же еще?

– За что?

– А ни за что. Сватал ее наследник тайшинский Дампил. Она ему отказала. Он выкрал ее из Кижи, увез к себе, в тюремной яме держал, будто зверя… на соломе, без света. Обещал скормить ее муравьям, да передумал. Плетьми наказал… безмерно. Умерла она, просила сводить тебя на могилу. И что еще сказала? «Когда мои кости будут в земле, я прорасту цветком на могильном холмике. Пусть тот казак сорвет цветок».

– Сведи меня туда.

– Пойдем, милый, пойдем! Тут близенько.

Они сошли с дороги, миновали кривую березу. Тропинка вилась по лугу с редкой, только начавшей прорастать травой. Они вошли в лес. Хвоя, пропитанная солнечным теплом, исходила бражным духом. Тропинка заворачивала, лиственки расступились. Ручеек зажурчал близко.

– Вот тут она и упокоилась, – проговорила старуха, указывая на могилу, едва различимую среди неровностей берега. С куста черемухи свисали белые тряпочки, белая бабочка трепыхалась над водой. За спиной всхрапывала и взмахивала хвостом Хатарха, отгоняя мух.

– Как мог у тайши вырасти такой сын изверг? Кто его учил злу? Верно говорят, что, где много богатства и тарбаганов, там много всякого хлама. – Старуха вздохнула. – Пойду я, оставайся с ней…

Он не видел и не слышал, как она ушла, все смотрел ка мало приметный холмик, на котором трава еще не успела вырасти. Ничего не заметил из того, что бы напоминало ему о Бутыд. Цыциков достал нож и нарезал несколько-кусков дерна. Дерн он уложил на могиле, достал из переметной сумы котелок, спустился к ручью. Здесь они когда-то стояли и видели свои лица в бегущей струе… Его лицо и сейчас колыхалось, растягиваясь, сужаясь, ломаясь на волне. Он зачерпнул воды и полил ею дерн.

Очирка сел возле могилы, поджав под себя ноги, и заговорил с ней, не зная, услышит она его или нет:

– Прости меня… Я плавал по Амуру, был в плену у манджурцев, на Карийской каторге. Меня убивал Пимон-палач, горная круча чуть не сбросила меня в ущелье, медведь хотел сожрать меня. Я не принес тебе золота, хотя ноги мои ходили по золоту и руки мои держали его. Прости! Я не поймал Бадаршу, обидчика твоего брата. Я ничего не сделал для тебя. Я прощаюсь с тобой… ненадолго. Когда я вернусь, на твоей могиле вырастут цветы, и я сорву самый красивый. Я плохой человек, дурная голова, много болтал, мало чего делал, одну лошадь тебе пригнал… Пока я тебе ничего не скажу, болтать не стану. Приеду к тебе и скажу о том, что сделал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю