355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сергеев » Унтовое войско » Текст книги (страница 12)
Унтовое войско
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:00

Текст книги "Унтовое войско"


Автор книги: Виктор Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)

– Ох, и рыбистые тут места!

– Сенокосы-то, сенокосы! Глянь-ка!

К карете подъехал на легких бегунках есаул Чекрыжев.

– Ваше превосходительство, не прикажете ли привал? Отдохнете, в пути которые уж сутки… Нет уж, братец, атанде, – ответил Муравьев. – Надо поспешить.

Муравьев откинулся на мягкую кожаную подушку. Есаул отъехал. Синие казачьи чекмени маячили перед глазами. «Тысяч сто собрать бы таких, – подумал Муравьев. – Обучить, вооружить. Тогда бы опасаться некого. А соберу и обучу! Видит бог! Из задуманного немалая толика в дело уже превращена. И дело то растет и крепнет».

Муравьев тихо рассмеялся: «Немалая толика…»

Вот он уже генерал-лейтенант. За царем служба не пропадет. Амур не туда еще вынесет. Добиться бы у маньчжур свободного по нему плавания. Ох, как нелегко дается Амур! Интриги петербургские надоели. Ох, уж надоели! Поперек горла… эта бестолочь. Ружей шлют мало. А про артиллерию… прости господи… Две конные батареи на все войско раздобыл. И тем будь предоволен. Царь не то не понимает, не то его обманывают. При дворе политиков-балансеров предостаточно. А того не мыслят… Ведь истинно Англия подбирается к Амуру, зарится на Камчатку. Без сильного войска тут никак нельзя, не удержишься.

«Англичане почитают нас не иначе, как северными медведями. Ну и пусть! Медведи да медведи. Эка невидаль! А на Камчатку их не пустим, на Амур не пустим! Аннибалову клятву дам!

Выстоим ли против англичан? Хватит ли сил? Должно бы…

Жена уверяет, что Россия похожа на неумытую и необразованную девчонку. Ту девчонку заставили напялить на себя европейскую модную шляпку. Может быть. Волконский, Трубецкой того же мнения. Да, да. Не они ли внушают жене? Откуда у нее такое понятие, что помещики – это железное кольцо, коим скована вся Россия. А ведь так и есть, так и есть. Ну, Трубецкой, Волконский! Не я ли ввел их в иркутское общество, обласкал, приблизил! И что? Уже царю донос был. А у царя железная рука в бархатной перчатке. Смешно… Меня – на одну скамью с бунтовщиками…»

Муравьев приказал накрыть в избе старосты горнозаводского поселка Кордон стол на три куверта. Сказал есаулу, чтобы привели хозяина. Явился седой благообразный старец, вытянулся и отдал честь.

– Садись, дедушка, с нами. Отведай наливки, – пригласил генерал-губернатор. – Доволен ли ты семьей? Как живешь? Как живу-то? Со всячинкой… А по правде баять, доволен-то доволен, – отвечал хозяин, поглаживая бороду, – а токмо главное заделье мужику, а заодно и бабе, когда-нибудь да запастись вдоволь хлебом и квасом. А уж как запастись – на то воля божья, батюшко, ваше превосходительство.

Муравьев расхохотался:

– А что так? Или рудник не по душе? Не кормит?

– Да рудник, что же… Век чиститься – не вычиститься, век учиться – и не выучиться, век служить и не выслужиться… Жизнь-то какая? Вполглаза видел. Вполголоса сказал. Вполсыта поел. И вполпьяна напился. А чай… Чай вприглядку пил. Рады мужики, что их заверстали в казаки? Да уж рады, как не рады! Из крепостных да вдруг в вольные казаки. Вас, батюшко, превосходительство, ожидали утром. И поп приехал. Молебствие отслужим. А только… – хозяин замялся, полез заскорузлыми пальцами в свалявшуюся сивую бороду.

– Что «только?»

– Платили мы, батюшко, подати государю… Отныне освобождены. Слава те господи! Царствие небесное молим благодетелю, вашему генеральскому величеству. А как же… Не обессудьте. Жили мы испоконвешно в рекрутской повинности, но в солдаты нас не записывали, а записывали, батюшко-свет наш, в горные рабочие, по всем статьям закона в каторжные. Подать плати – три рубля с души, а служба наша на сереброплавильном заводе хуже, чем у каторжника. Тому боле двадцати лет каторги не давали. Какой бы он душегуб ни был. Два десятка лет отмахал кайлой – иди в поселенцы. А мы, горные служители, батюшко-свет наш, с двенадцати годков до сорока несли работу наравне с каторжными. Да столько разе выдержишь? Преставишься на суд страшный. Иные решались на что хошь… на богопротивные проступки, попадали по суду в разряд каторжных и опосля вместе с ними переводились в поселенцы.

Генерал-губернатор, выпив, по обыкновению пускался в рассуждения, кои сам же признавал как якобинские. Он так и выражался, что, дескать, в России всякий чиновник, если он не капрал, то якобинец. Но тут он не выдержал и приструнил хозяина:

– У тебя, старик, нескромная и дерзкая свобода языка.

– Не обессудьте, барин-батюшко, ваше превосходительство. Отпустите мою вину, стар я да и глуп.

– Что, про Амур-реку слыхал ли? – сменил гнев на милость Муравьев. – Ждут ли мужики амурского похода? Давай, дедун, как на исповеди, – вставил Чекрыжев.

Муравьев нахмурился:

– Пускай сам правдой откроется, незачем ему в душу лезть.

Старик, подумав, ответил, что в станицах и поселках про амурский поход наслышаны и готовы навострить туда ноги, да не все.

– Кто не хочет похода?

– Богатенькие. Они не больно-то на Амур собираются. Мужик ли, казак ли, ваше превосходительство, не одинаковый, – заговорил хозяин с ухмылочкой. – Хоть на лицо мы шибко не разнимся… А вот поставь шеренгу на конях и коснись по своему любопытству, кто в седле сидит, – все разные… У кого дома осталась полная чаша: хлеба амбары, денежки в сундуке, скота – не скоро сочтешь. А рядом с ним в седле такие, что… Одна думка у них: как-то там его ребятишки живут, хватит ли хлеба до нови, не сгинула бы женушка на непосильной работке. Есть и отчаюги: либо грудь в крестах, либо голова в кустах, в атаманы мечтают выбиться. А иной за жизнь свою дрожит, только и думает, как бы поскорее со службы воротиться да помимо отцовской лавки свою магазею открыть. Вот и коснись, кто в седле… в одной шеренге. Не одинаковый он, мужик ли, казак ли. Верно, бедных-то людишков куды больше. Унтовых-то казаков.

– А они с охотой пойдут за мной?

– Много ли мужику для сбора надо? Нашему брату собраться – только подпоясаться. Я, со всей душой скажу вам, ваше превосходительство. В полном откровении. Не извольте осерчать.

– Говори. Не одни казаки колобродят, а и крестьянские мужики, хоть и нешумливы, ответствуют, как один, что поехать на Амур можно, коли там привольное житье будет, ежели притеснений не окажется ни от кого и лихоимством начальство донимать не будет.

– Вот мое слово, старик, – воодушевляясь, ответил Муравьев. – Всем передавай… Льготы казакам выйдут от царя. Пахать там можно сколько угодно и скота плодить – сколько хозяину желательно.

– Ладно бы так-то. Совсем другой коленкор. Где, земля есть, там и казак, и мужик поселяются. Служба службой, а тут такое коловращение, что от земледельства казаку ли, мужику ли никак нельзя отрываться. Пропадешь, и родня не вспомнит.

Чекрыжев поднялся с табурета заметно опьяневшим.

Сотник попал к Муравьеву из городового полка. Муравьев взял его в свою охрану, приблизив к себе. Чекрыжев ему нравился за одно то, что служил когда-то как и он, генерал, на Кавказе. Повлияло на выбор и то, что Чекрыжев имел конвойную практику в городовом полку.

– Ступай спать, Василий Васильич, – миролюбив заметил Муравьев. Слушаюсь, ваше превос-дит-ство! Иду-с… ка есть. Осмелюсь заметить вам, что все мы, как есть, матери-земле служить готовы. Наша русская земля едина, она всех своих сыновей кормит… Хоть и не всегда досыта. Но никого не забывает, только верным надо ей быть. Я у себя в сотне доискивался у казаков: как, мол с Амуром? Ведь это наша родная река, она ведь из наших кровавых капель собралась, и тех кровавых капель немало в Шилке и Аргуни, что текут и днем и ночью в Амур-реку.

– Спасибо, сотник. Служи…

У окна сонно жужжали мухи. Кот, выгнув спину, точил когти об половицу. Пахло хлебом, молоком и еще чем-то кислым.

Муравьев размышлял, где ему спать: то ли велеть приготовить кровать, то ли палатку натянуть во дворе? «Пожалуй, лягу во дворе, – подумал он. – Тут мухи и дух кислый, опять же жарко».

– А что, хозяин, в народе про меня говорят? – неожиданно спросил Муравьёв.

– Нам про это и думать-то страх.

– А что, горнозаводские меня помнят? Что говорят?

Старик ухмыльнулся, в глазах его, полуприкрытых дряблыми веками, не то хитрость, не то виноватость.

– Благодарствуем, батюшка, ваше превосходительство… за волю вольную. Можа, на Амуре людьми заживем. И еще благодарствуем… сказывают, что казнокрадов вы в Иркутске пошерстили как следоват. Кое-кому по шее дали.

Муравьев усмехнулся, спросил довольный:

– Еще что слышал? Что худого слышал?

– Такого не было, не доводилось.

– Сказывай, что знаешь!

Хозяин вздохнул, покосился на дверь, вытянул руки на коленях.

– Слышал я… Кой-когда, – начал он неохотно, – от разного народа… не упомню – от кого. А токмо, можа, кой-что и правда, а кой-что сплетня… колокола льют. Слух был такой, что привезли вы из Расеи начальника Карийского. Чуть что не так, артельщику выжгут зарубки на лбу, в цепи закуют. И тут много не попрыгаешь. Затолкают под землю в железные курятники, по колено в студеную водицу. Вон, сказывают, на Каре… Живо до крайности дойдешь и богу душу отдашь. На носилки тебя да и на отвал. Про Разгильдеева худая молва…

– Врут пуще того, – возразил Муравьев.

– Ага, ага, – быстро и охотно согласился хозяин. – Оно, конечно, можа, и врут. У нас это бывает. Как же.

– Разгильдеев старается перед казной. Золото выколачивает. Для амурского похода. Оно, можа, и так, что золото легко не дается. А как в народе считается, так и я передаю, ваше превосходительство.

– Вредоносные и наветные твои сказы, старче, да уж как я наобещал не винить тебя, так тому и быть.

– С нами крестная сила! – испуганно ответил хозяин.

Муравьев отодвинул от себя штоф с наливкой. Пить что-то расхотелось.

Глава шестая

За покосившимся забором из остроконечных кольев видна церковная луковка с крестом. У распахнутых ворот толкутся солдаты в темно-зеленой форме, тут и там снуют в черных мундирах надзиратели.

От ворот до самой дороги растянулась шумливая колонна арестантов. Бледно-желтые впалые лица, заостренные носы… Мужики, бабы, дети… Бритые лбы. Серые, коричневые армяки. Посконь-дерюга. Войлочные коты. Телеги, груженные мешками, котомками, сумами, сундучками.

Нестройный гул голосов вдруг оборвался, словно его сдуло ветром или высушило нещадно палящим с самого утра солнцем. Тишина потянулась от ворот, от полосатых будок-грибков, где стояли часовые, к арестантским телегам… Звякнули раз-другой кандалы. Арестанты второпях истово крестились, некоторые, чаще бабы, кланялись в сторону церкви.

И тут же прозвучал в воздухе басовитый возглас:

– С богом, арестантики! Трогай-пошевеливай!

Партия арестантов качнулась – кто-то зашагал, кто-то зазевался, один толкнул другого… Брань, вздохи, плач. Какое-то беспокойство пронзило насквозь толпу, она загудела, зашевелилась. А первые шеренги уже вышагивали на дорогу, торопясь не отстать от казаков, едущих в голове этапа.

Степные курганы, кусты тальника возле дороги уже подернулись зеленой дымкой. Земля источала тепловато-терпкий дух, жаворонки спускали с синевы небес свои беспечно-веселые свистки. Арестанты вертели головами, оглядывая степь и кустарниковые ветки с растопыренными почками. В глазах их светилось что-то умильное, тихое…

Очирка Цыциков, придерживая рукой кандалы, не закрывая рта, глотал степной воздух, задыхаясь и пьянея от зелени, от свежести и первозданной светлости дня.

В арестанты Очирку зачислили осенью, как с Амура вышел. За Усть-Стрелкой напоролся на горную стражу. Метил в зайца, а попал волку в зубы. Документов никаких. «Кто да откуда?» Зная, что на него послан розыск из Троицкосавского управления, Цыциков прикинулся «ничейным» бурятом: осенью и зимой, мол, здесь кочую, под Нерчинском, а весной и летом – в Монголии.

Начальство долго не раздумывало. Раз «ничейный» – записали: Бесподданный. Определили в каторгу на сереброплавильные заводы. Цыциков не перечил – кто знает, как лучше поступить… Да только… Кость, попавшая в пасть собаке, не выходит оттуда целой.

Этап нынче шел на Покровский рудник.

Цыциков вспомнил тюрьму, которую только что покинул, и по телу колючками пробежала дрожь. То, что он там увидел и перечувствовал… Кому порассказать! И побои, и карцер-одиночка, и голодуха, и тело, растертое в кровь кандалами. Но самое ужасное, самое непереносимое и нестерпимое – это запахи камеры, коридора, лазарета. Страдания от тюремных запахов были для него мучительнее и несноснее всего того, что он перенес в тюрьме.

Противно до рвоты пахло от дощатых стен. По ним, как раз над нарами, наляпаны полосы грязно-красного цвета. Похожи они на кушаки, какими подпоясываются буряты.

– Что это? – спросил Цыциков старосту камеры.

– Это-то? – Староста усмехнулся. – Пьет из нас кровь господин смотритель, пьет господин надзиратель. Пьет и господин клоп. Его преподобие… спасу нет. Те – днем, а этот – ночью. Его, стерву-кровопивца, давишь – не передавишь. Сосет из тебя последнее… Поспишь на нарке – тогда узнаешь. Помажешь своей кровушкой стенку.

В камере ни одной отдушины. Где стекла выбиты, там досками заколочено. Дыши, как хочешь и чем хочешь. Цыцикову казалось, что он постоянно вдыхал чужой воздух, тот самый, который уже побывал в груди не менее чем у десятка узников, и теперь его черед… глотать что-то теплое, кислое, вонючее.

Нары забиты давно немытыми, обовшивевшими телами. Кашель, хрипы… Вместе с харканьем чахоточных – гнилостный дух в камере. Из щелей в полу пахло мочой – не все по ночам доходили до параши. За долгую ночь параша переполнялась, ее не закрывали. Парашник из заключенных, обязанный следить за отхожим местом, обычно отлынивал.

Цыциков по утрам гадливо смотрел на вонючую лужу. Голова тяжелела, глаза лезли из орбит, нутро выворачивало.

С полудня небо подернулось тучами. Забрызгал дождь. Колонна арестантов двигалась тем же походным строем. Укрыться от сырости негде. Куда ни погляди, всюду за серыми нитями дождя угрюмые пустынные сопки. Женщинам с ребятишками на телегах холодно. Сверху льет, снизу – промозглая сырость от соломенной подстилки. А тем, кто шагал по раскисшей дороге, душно и жарко от испарений, от тяжести цепей. Коты от долгой ходьбы и сырости у многих арестантов никуда уже не годны, их просто оставляли в грязи, продолжая путь босиком.

Сосед Цыцикова по шеренге жаловался:

– Коты выдают на шестеро недель, а мои за неделю прохудились, пропали. Теперь, как хошь.

Ему кто-то сзади завозражал:

– Не ври, паря. Тем, что в этапе, обувка выдается на три недели.

– Так-то бы еще ничего.

В первой же деревне староста колонны попросил унтер-офицера:

– Разрешите, ваше благородие, арестантикам спеть для поселенцев милосердную песню.

Разрешение получено.

Вытянув худые плечи, тараща глаза, арестанты запели на все лады – кто хрипел, кто гнусавил, кто пищиком… В песнопении не было ни согласия, ни передышки. На печальные и жалобные слова со дворов выходили бабы, детишки, с крылец глядели мужики. Солдаты ближе подвинулись к колодничьей партии.

Арестанты пели:

 
Смилосердуйтесь, батюшки,
Смилосердуйтесь, матушки!
За стенами и решетками,
За замками и засовами
Томимся мы, бедные,
Бедные арестантики…
Смилосердуйтесь!
 

Бабы-каторжанки собирали подаяние в мешки.

Вечером этап поужинал чем бог послал. После переклички арестантов затолкали в каталажку. Кто сумел – захватил нары, остальные повалились как попало на грязный пол.

Рано утром побудка. Теплый замутненный чай с хлебом. Снова перекличка. А тут уж и команда унтер-офицера:

– Выходи строиться!

За околицей потянулись мимо этапной колонны все те же унылые сопки, седые кустики ковыля. Сухая полынь покрывала поля. Ветер гнул ее к земле и раскачивал, и она шелестом перекатывалась волнистыми гребнями из края в край.

Перед колонной арестантов показалась из-за поворота толпа мужиков. У одних мужиков на головах надеты солдатские фуражки с красным околышем, на других – казачьи папахи из черного барана с зеленым верхом. Были в толпе и простоволосые, с намокшими от дождя чубами, все, как на подбор, с бритыми затылками. Мужики двигались не спеша, тесно прижавшись друг к другу. Над толпой возвышались высоченные желтые кресты. Послышались звуки церковного пения.

Унтер-офицер велел арестантам сойти с дороги и остановиться на недолгий привал, пока их не минует процессия богомольцев.

Тесной и шумной толпой мужики поравнялись с узниками. Впереди толпы вышагивал казачий офицер с шелковым знаменем. Полотнище знамени было круглое и такое же желтое, как и кресты. По краям бархата вились лавровые венки, а в венках государственный герб, белый и зеленый кресты. В центре толпы был высоко поднят длинный и толстый шест. К нему прикреплена не то икона, не то картина в позолоченной раме с изображением полуголых паломников с младенцами. По небу, усеянному звездами, летали ангелы. Раму несли чубатые мужики с обнаженными головами. Впереди шел священник. Ветер трепал его белую бороду. В руках он держал небольшой киот со стеклянными дверцами. Из-под стекла глядел скорбный и строгий лик спасителя. Дьяконы в посеребренных ризах несли евангелии в черных бархатных переплетах.

Священник что-то проговорил мужикам, несшим раму, и те осторожно поставили ее на дорогу, придерживая шест, к которому она была прикреплена.

Унтер-офицер спросил священника, куда и зачем направляются богомольцы и почему с ними офицер-знаменщик.

– Сия паства божия, – отвечал священник, – волею государя поверстана из заводских крепостных в казачье сословие. По случаю монаршей милости отслужим ныне молебен. В Алгачинском руднике ждут нас его превосходительство.

Арестанты во все глаза смотрели на толпу богомольцев. Иные кандальники падали на колени, крестились, целовали землю.

…Колодничья партия пришла на Покровский рудник. Арестанты миновали пороховой склад, погреб, кузницу и остановились возле караульной.

Унтер-офицер взошел на ступеньки крыльца и, повернувшись к арестантам, закричал:

– Ну, вот и дошли до места, арестантики! Нет ли у вас до начальства каких жалоб?

– Нет, ваше благородие.

Унтер-офицер разгладил усы, зорко оглядывая колонну:

– Ну, так с богом оставаться!

Партию арестантов, куда попал Цыциков, повели в шахту горнозаводские рабочие Мансуров и Лосев. На руднике они пребывали последние деньки, готовясь выйти на свободное казачье поселение.

Мансуров, чернявый, плотно сбитый мужик, ходко, привычным шагом поднимался на сопку по узкой извилистой тропе. Тощий высокий Лосев, с длинными нескладными руками, замыкал партию.

Тропа привела к густым зарослям боярышника. Сопка круто поднималась к небу. Мансуров раздвинул ветки, и Цыциков разглядел ветхую дощатую дверь в известковой боковине сопки. За дверью оказался низкий коридор, по бокам стояли бревенчатые подпорки.

Мансуров велел зажечь свечи. Под ногами были видны набросанные для настила доски. Мансуров шел, не разбирая пути, но ни разу не споткнулся. Очирка, пригнувшись, следовал за ним. Упал – зашиб колено об доску.

– Вот и главная шахта! – объявил Мансуров.

Цыциков кое-как углядел неподалеку черную дыру.

Из дыры выпирал конец лестницы. В груди что-то сдавило холодное, дрожь шла по всему телу. Мрачно свисала сверху каменная твердь потолка, балки крепления вот-вот треснут, как прутики… «Могила, она и есть могила», – подумал Очирка, опасливо косясь по сторонам.

Будь здесь Очирка один – ни за что бы не полез по лестнице в черную дыру. Сломя голову кинулся бы обратно, туда, где осталась ветхая скрипучая дверь, упрятанная в зарослях боярышника. Но сзади его подталкивали, и он ухватился за ступеньку лестницы, ничего не слыша, кроме сильного биения сердца.

По лестнице Мансуров карабкался куда как ловко, свеча в его руке горела ровным, почти не колеблющимся пламенем.

Поторопитесь, ребята! – крикнул он сверху. – Тут ступенек не хватит… Осторожнее с ногами! Кто оборвется – делов наделает…

Первая лестница позади… Вторая торчала на пол-аршина в стороне, и Цыциков не без труда перебрался на нее. Откуда-то ударил в ноздри неприятный кислый запах пороха.

– Патроны динамические рвали, – пояснил Мансуров.

Огонь у свечей помигал-помигал и уменьшился, становясь все более синим. С тоской и надеждой глядел Очирка на гаснущее пламя. Оно похоже на маленькую небесную звездочку. Мигнула звездочка, трепыхнулась и угасла. Темень непроглядная подступала отовсюду, а с ней забирался под рубаху, под кожу страх… Пробовали арестанты высечь искру из огнива – огонь так и не загорелся.

Во тьме лез Цыциков, не зная куда и зачем, оставляя под собой немую и страшную пустоту черной ямы. Дышать становилось труднее, руки и ноги тряслись.

А вот и долгожданная площадка. Какое облегчение телу и душе, когда свеча уже не гаснет и сквозь полумрак виден над головой высокий потолок из досок! На потолке и стенах намерзли ледяные сосульки. При горящих свечах на сосульках вспыхивали бледные колеблющиеся сияния..

У стен лежала горка корыт.

– Разбирайте, – велел Мансуров, – Будете относить руду.

…Не прошло и месяца, как Покровский рудник прикрыли. Горнозаводских рабочих здесь вовсе не осталось – поголовно заверстаны в казаки. Партии каторжных, что ни неделя, снаряжались отсюда на Кару. Начальство поясняло, что серебро ныне не в цене, а в цене золото. Вот и гнали на Карийские золотые прииски этап за этапом.

Все чаще на устах каторжников и надзирателей звучало короткое и пугающее слово «Кара».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю