355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сергеев » Унтовое войско » Текст книги (страница 15)
Унтовое войско
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:00

Текст книги "Унтовое войско"


Автор книги: Виктор Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

– Что вы, ваше превосходительство!

– А так и есть! Так и есть! – загорячился генерал. – В военном сплаве по Амуру опять же отказали. Во всем отказ! У меня какие замыслы были? Сплав! Сплав по Амуру!

Ахтэ спокойно слушал генерала. Знал он, что Муравьев недолго будет жаловаться и сокрушаться, скоро весь переменится, зажжется изнутри, забудет петербургских недоброжелателей и интриганов, начнет писать приказы, вызывать чиновников с докладами, закричит, замашет руками. Полетят по всем дорогам курьеры, забегают адъютанты, столоначальники, воинские командиры. И дело стронется с места, пойдет себе вперед вопреки столичным министерством и департаментам.

Глава десятая

Казаку Ванюшке Кудеярову не спалось. Выбрался из соснового шалаша, вытащил кисет с самосадом, курил, думал. В горле, давя, копилась едучая горечь. Тяжело. Жалко Сетяева. Запороли, перекормили березовой кашей. И мужик-то был смирный, служил – лез из кишок, а довела немецкая кикимора… Выбухал свои намерения, а тут так отчесали плетьми, что богу душу отдал. В Кордоне у него полна изба детишек, без кормильца-тятьки хлебнут они горюшка до полной завязки. «Эх, жизня!» – Ванюшка сплюнул. Ему все еще не верилось, что из такого невысокого, невзрачного собой командующего выказалось столько лютой злобы к приговоренным.

Сетяев, царство ему небесное, отбыл в вечность, а Мансурова и Лосева положили на рогожи и отвезли в лазарет, откуда после заживления иссеченной плоти погонят их на речку Кару, на золотые подземные песочки, к самому Разгильдееву. Кому повезло, Сетяеву или тем двоим – еще неизвестно.

Стариком-ворчуном сердился над лесом гром. Гроза, настигнутая прохладным сиверком, нехотя унималась. Затихал шорох капель в листве берез и осин. «Наши хоть бы изноровили косить в вёдро, – подумал Кудеяров. – Казаков-то к петрову дню, видать, не отпустят с учений. Сами косточки до болести наломаем и лошадям перепадет».

Притушив цигарку, Ванюшка Кудеяров полез в шалаш досыпать короткую воробьиную ночь. Укладываясь на сосновых лапках, дурея от их смольно-винного духа, услышал негромкий спрос:

– Ты че, Ванюха, аль маешься животом?

Спрашивал одногодок Кудеярова, второго года призыва шарагольский казак Петька Жарков.

– С наших харчей не замаешься, – пробурчал Кудеяров. – Всю неделю щи – рот полощи.

– А че не дрыхнешь?

– Казаков потерпевших жалко. Мордуют нашего брата вотще, а ты и не скажи… Эко, царя хулили! Да казаки, хошь знать, завсегда с царем в разладе жили.

– Казака кто не порет… – отозвался Петька. – С секуцией мы родились, с секуцией и-умрем. А опять, ежели нас не пороть, то никакого сладу с нами не будет.

– Тебя бы поволокли сквозь строй, оказал бы себя бабой-вопилой, – зло проговорил Кудеяров.

В углу завозился Аким Алганаев, закашлял простуженным голосом, подивился:

– Ох, и разговористые вы! Чео спорите? Сетяева не вернешь. Его душу святые херувимы на крыльях воздымают и ноне правится он, мученик, в рай, в царствие небесное. И с ним шестикрылый Серафим…

– Аль это не грех – человека убить? – не унимался Ванюшка. – Нет, ты не прячь язык. Ты ответь.

У Акима в жилах татарская кровь. Оттого и бородка кучерявится, и чуб с завитушками, и в ухе кольцо. Дед его был татарином, служил кучером у купца. А купец тот вроде как приталивал, с чудинкой был. Говорит под градусами кучеру: «Крестись по христианскому обычаю и возьми мою фамилию. Оженю тебя на казачке».

У татарина выжил один сын от казачки. Нарекли его Елизаром. А у Елизара выросло трое сыновей: Евграф, Аким, Митяй. От деда-татарина осталась у них любовь к лошадям. Весь капиталец, какой удавалось сколотить на продаже дегтя и пеньки, расходовался на лошадей. И еще владела братьями страсть ко всему, что золотилось, либо серебрилось. У Акима в ушах по кольцу фальшивого золота. Старший, Евграф, много ездивший с купеческим извозом в Иркутск, обзавелся там серебряными зубами. Это было всем станичникам на диво, и немало находилось охотников заглядывать в рот Евграфа, чтобы как следует разглядеть диковинные зубы.

– Убить человека – это грех, – убежденно стоял на своем Кудеяров. – Или вы, казаки, думаете не так?

– Не в грехе греховность, а в помыслах, – отозвался Аким. – Слыхали, как генерал-то изъяснялся? Войско, мол, нам надо, чтоб по Амуру-батюшке разгуляться, распотешиться. Вольное плавание обещал и всю землицу по левому берегу. А что же это за войско, ежели всякий, кому не лень, бучить зачнет своего же командира? Войску воркотню бабью не пристало иметь.

– Эх-ма, – подивился Петька, – и ругливый же генерал! Еще мало бы… лопнул. И куда он восвояси на ночь тронулся? Воструха он, непоседа. В Кяхту, границу инспектировать. А попутно государевых преступников навестить, вызнать, нет ли у них жалоб или еще чео.

– Ты-то откель знаешь?

– А даве писаря в штабе баяли.

– Это каки-таки преступники государевы? – спросил Кудеяров.

– Аль не слыхивал? – удивился Жарков. – Да братья же Бестужевы! Они и есть преступники государевы. Проживают в Селенгинске.

– И они супротив самого царя пошли? Ну и вывез ты… напраслину, глупинку. Как это они могли?

– Они же и при армии, и при дворе царском служили. Нагляделись на всю Россию, на весь мир. И стали просить царя, чтобы он послабление народу сделал, мол, превеликая нужда приступила… Рубахи – обмывахи и той у некоторых нет. Пухнут с голоду. Ну, они, Бестужевы, и говорят: «От плохой жизни ты, царь, весь народ изведешь, и останемся без доходов. Ты пока живешь всласть, а скоро неча будет на зуб положить, и наше дворянское хозяйство в разор попадет». Царь вспузырился, выбранил их да и молвит: «А сами с чем останемся?» Ну и пошел у них спор. Сначала втихомолочку. Спорили день, неделю, месяц. Никто ниче не выспорил. Тогда Бестужевы призвали дворян-дружков и прямо-таки вспетушились: «Давайте царя и его министров на тот свет, секир башка… Не схотели пожить в раю, пускай попекутся в аду». Рядили они, рядили и порешили поднять солдат своих полков на восстание. Ну, те и восстали… Да втуне.

Аким перебил, от возбуждения теребя бороду:

– Про то я наслышан, да не так было. Графы и князья вхожи в царские покои, впотьмах они разыскали его кровать золочену да серебряну и там его отправили к херувимам. Ну, думают, складно все обошлось. Ан не так это было. Заместо царя убили они его самого хитрющего и пролазного слугу-втирушу, а царь-то выбег из покоев к своему войску да и выканючил у него себе подмогу, пошел походом ни них, на князей-то. А потом суд и расправа. Многих повесили, а которых на вечную каторгу в Сибирь. И у нас они живут.

Кудеяров откинул полог – нет ли черного глаза поблизости. Проступали из тумана темные стволы сосен. Сутемень утра угадывалась в светлеющей полоске над горизонтом, где сосны, сторонясь, уступали путь ковыльному раздолью.

Закрыв полог, Кудеяров выкашлялся и сказал тихо:

– Долго вы тут побасенки рассказывали. Князья да графья ружья на царя ладить не сдумают. Одного поля ягода, из одного бурьяна крапива, Муравьев-то за царя головы нам поотвинчивает, не зажмурится. А с чего бы это Бестужевы за нас встревали? Нужны мы им…

– А чео царь-то их вешал-казнил?

– Трон не поделили. Чео еще? – уверенно заключил Кудеяров.

– Наше дело маленькое, – отозвался Аким. – А только селенгинские буряты премного ими довольны. Глядят на ихнее обхожденье и не нарадуются. Старшего-то Бестужева в улусах кличут Красным солнышком.

– Ври боле! Да не заговаривайся.

– А мне чео врать? Что слышал…

В шалаше затихли. Предутренний сон сладок – так и кидало куда-то вниз вместе с пахучей хвоей, белеющим пологом, одиноким звенящим комариком. Глаза закрывались сами собой, пьян-трава кружила отяжелевшую голову.

– Бурят есть такой… Убугуном зовется, – зевая, через силу начал рассказывать Аким Алганаев. – Бестужевы всем наукам его обучили, и теперь будто бы он сам мастерит дальнозрячие трубы и гармошки. А та гармошка на твою ладонь поместится.

– Накось выкуси! Вранье!

– А что? Вон ученый бурят в Иркутске… Банзаров… служит при генерале, сколько заморских языков познал!

– Это верно, нет ли, что этот Банзаров вступился за казаков перед есаулом.

– Банзаров-то нас оправдал, да генерал не схотел. Свово чиновника протурил на гауптвахту, не посмотрел на то, что тот в языках всех превзошел в Иркутском городе.

– Отведали и вы, братцы, генеральского лозняку. Добро бы за себя наказанье принимали, а то за братских[38]38
  бурятских


[Закрыть]
казачат, – вставил Алганаев. – Похлестали вас не ахти как, да спина-то противится все едино.

– Назимову крепенько всыпали. Да из урядников… в рядовые!

Помолчав, прислушались к грозе, к бивуачным звукам.

Ванюшке вспомнились казачата-подростки из Сортолова и Атаганова полков.

Серый дождливый денек… Туман, холодная морось по кустам. Под ногами чавкала коричневая гнилая водица.

У парнишек носы, уши посинели. Все поободрались, оголодали, из сил выбивались. Увидели казаков… хоть и не своих, не из Сортолова и Атаганова полков, а все же казаков – гатить просеку приостановили, глаза вылупили, обрадели. Может, думают, русские казаки чего да нибудь из дому родного для них привезли, от матушек, от батюшек? Может, думают они, с боргойских степей приехали? Может, думают, мы вручим есаулу бумагу от атамана, в коей велено им, братским, бросать холодное и вонючее болото и отправляться по домам.

А мы что? У нас – ничего. Приказ есаула: явиться в распоряжение офицера немца Гюне для присмотра за братскими подростками и охраны его благородия.

Аким вот сочувствовал: добро бы, мол, за себя наказанье принимали, а то за братских казачат…

А что они? Парнишки и есть парнишки. Жалко ведь, как же… Может, по первому разу от родных батюшек да от родных матушек увезены черт те куда! Еще молоко на губах не обсохло, а ворочай жердями – гати болото.

Узнали братские казачата, что не привезли русские казаки ни бумаги от атамана, ни харчей и одежонки от родных – съежились, сгорбились, глаза у них потухли. Повздыхали и потянулись гуськом вздымать на плечи намокшие жерди.

В сумерки ткнулся в шинель Кудеярова серый продрогший комочек. Плечи трясутся, в ознобе весь. Под глазом синий рубец. Это немец его… Парнишка плачет: «Офицер грозился побить палками».

Обогрели его у костра, накормили печеной картошкой. Урядник Андрюха Назимов… сам дома такого оставил… Погладил по жестким коротким волосам парня, покачал головой: «Пропадете все тут еще до зимы!»

Утром урядник обратился к Гюне:

– Разрешите, ваш бродь, брацким сделать передых. Мы бы их помыли, баньку стопили прямо в балагане, по-черному. Обовшивели они. Обутку починить надо, кафтанишки залатать. Детишки ниче не разумеют. Бани отродясь не видали, иглы не держали. Жаль на них глядеть.

Немец усами задергал, и сам весь задергался. Накричал на урядника, велел «выбросить из головы телячьи нежности».

Назимов сказал Кудеярову и Жаркову: «Не ужиться нам с немцем. А детишков вызволять из беды надо. Сами под суд пойдем, а вызволять надо. Грех на душу возьмем, ежели они к зиме перемрут тут, как мухи».

Грех на душу не взяли, под суд пошли…

Кудеяров приподнялся на локте, спросил:

– Где она, правда-то?

Ему ответили похрапыванием. У Акима храп нарастал с булькающими звуками, постепенно заглушая все, и вдруг обрывался и пропадал. У Жаркова храп безостановочно пел фистулой-подголоском. Ванюшка улыбнулся и повернулся на бок.

Беспорядки в бригаде Куканова по прошли бесследно. Дабы не вызвать новых столкновении командования с казаками, поисковые учения завершили до петрова дня. Лагеря быстро опустели. Где только что белела парусиновая палатка, вились дымки костров, слышались конское ржание и пение полковых труб, там теперь гулял вольный ветер, развевая пепелища костров, да лесная и стенная птицы кормились тем, что осталось после походных кухонь и стоянок лошадей.

Ванюшка Кудеяров, Петька Жарков, Аким и Митяй Алганаевы сговорились ехать вместе. С ними увязался Гераська Лапаногов, сын Егора Андрияновича Лапаногова, самого богатого казака в Шараголе. Гераська на отцовских харчах раздобрел в груди и плечах. Носил он русый кольцеватый ус и имел ласково-маслянистые глаза.

Его не любили и боялись за жестокость ко всему живому на свете. Гераське доставляло удовольствие поймать мышонка и на виду у всех проткнуть ему голову сапожной иглой или вынуть из силка лесного голубя, остричь ему ножницами лапки и пустить бедную птицу на волю, а потом смеяться, видя, что голубь не может сесть пи на дерево, ни на крышу и лишь суетится и тычется всюду, безмолвно падая и снова взлетая.

В его голубых ласково-маслянистых глазах, унаследованных от отца, навечно прижилась хитровато-жестокая прищурь и Гераськой его звали то за глаза, а при встрече – Герасимом, а то и Герасимом Егорычем.

В Шараголе поговаривали, что лошадей у Лапаноговых тысячи… Да только кто их считал? По осени загонялись лапаноговские табуны в излучину Чикоя. Если как раз умещались полудикие косяки в излучине – вот тебе и ладно. Не умещались косяки – знать, хорош был выжереб. Вот и весь счет.

Зимовать табуны уходили без пастухов. По извечному зову крови косячные жеребцы поднимали маток и подросших за лето жеребят и вели их за собой через урочище Ангар Хоты, речку Анагастуйка к Бенинским горам. Косяки растягивались на много верст: головные подходили к таежным кручам Бекины, а задние только трогались с излучины Чикоя. По пути ничто не могло остановить табуны – ни городьба, ни горные реки, ни сопки, поросшие колючим шиповником и золотарником.

Лошади на ходу, не сбавляя бега, хватали верхушки трав и, повинуясь жеребцу, кусали и подталкивали уставших жеребят.

Лет пять назад у Бекинских гор стало не хватать солонцов. Лапаногов снарядил верблюжий караван на Гусиное озеро со своим батраком. Тот с сыновьями накопал солончаковой земли, сколько могли увезти верблюды. Привезенный солончак разбросали по старым солевым взгоркам у Бекина.

С того года что-то приключилось с косяками Лапаногова. Матки приносили слабых жеребят. Немало было и дохлых. По Шараголу пополз нехороший слух: лапаноговский батрак напустил-де вместе с привозным солончаком порчу на лошадей…

Казаки собрались на сход. Взволновалась вся станица – каждый беспокоился за своих лошадей. Батрака того били до полусмерти, чтобы сознался в злодействе. Сыновей его секли розгами. Старший после того стал заикаться, и при виде кого-нибудь из Лапаноговых все тело его сотрясала дрожь. Младший с испугу «блажить» начал. До расправы с ним пел он в церковном хоре, по заверению баб, как херувим. Теперь он целыми днями молчал, с открытым ртом смотрел бесцельно куда попало.

Казаки проехали Читу, и пахнуло родной стороной. До Шарагола еще не близко, а вроде уже все свое. Медовые запахи дикого клевера кружили головы. Возле самой дороги, на окраинах мелкого сосняка, желтели маслята.

– Коли грибовно, так и хлебовно, – заметил Митяй.

Внешностью он походил на Акима – та же вьющаяся кудрь на голове, чернявый, с живым горячечным блеском в глазах. Если он чем и отличался от Акима, так молчаливостью и отсутствием кольца в ухе.

Ему ответил, посмеиваясь, Петька Жарков:

– Суп с грибами – проглотишь язык с зубами.

На лесных луговинах, усеянных желтым колокольчиком и звездочками белой кашицы, деловито и надсадно гудели шмели.

– С сеном ноне будем, – проговорил Кудеяров. – Знай токо для покоса унаравливай погоду.

– Дома бабы заждались. Без нас чео они?

В самую жару казаки передневали на берегу речушки в тени тальниковых кустов. Спали, харчились, лениво переговаривались о том, что коней надо бы привести в станицу свежими.

Тронулись в путь, когда солнце скатилось к закату. Тени кустов вытянулись, одна тень тянулась к другой, словно они торопились лечь на разогретую и обомлевшую от жары за день степь.

Птичьи песни еще висели в лесном воздухе невидимыми струнами: «Чи-вик! Чи-вик!», «Чиу-чиу!», «Фють – фють!» Но скоро эти струны ослабли, и звуки их редели. В далеких лугах осмелел коростель – бил и бил в свою трещотку: «Спать пора! Спать пора!»

Казаки дремали в седлах. Лишь кое-когда один из них вскидывал голову, осматривался. От деревьев наползала густая темень… будто кто-то шагнул, загораживая путь. Рука невольно тянулась к сабле, и сердце билось учащенно. Но копыта коней уже топтали ту темень, бесконечно хрустел дорожный песок, и казак снова погружался в дремоту.

Месяц-подковка плыл между стоячих, оцепеневших на безветрии облаков, копытил куда-то свой путь. По хвое сосен то разливался его неяркий трепетный свет, то черная немочь ночи ненадолго прятала его.

Ветерок зашевелил листья, и ожили тени на дороге. В лесу повеселело, повиднело. Цвикнула неподалеку голубая синица. Ей ответила кедровка: «Чи-вик».

– Звонкие тут жители, – проговорил Жарков, зевая. – У всякой пичужки свое пение. А вон и солнышко! Во-он родимое выползает из-за хребтины. Можа, отаборимся где тут близенько?

– Ну, муха в ухо! Без воды какой табор?

Деревья отошли от дороги, попятились по сторонам, пропуская перед собой в притень кустарник, светло-зеленый сосновый подлесок. В ушах запели комарики-толкунчики: «И-и-и…»

– Ну и созлое это комарье!

Вдруг сзади, из кустов вербника, выплеснулся на дорогу тонкий крик:

– Дяденьки казаки! Дяденьки!..

Путаясь ногами в кустистом погрубевшем ковыле, бежала к ним, сдернув платок с головы, девчонка-подросток. Ее шатало на бегу, как легонькую осинку. Споткнувшись о кочку, она упала, а голос ее все бился в ушах:

– Дяденьки-и!..

Поворачивая коня, Герасим Лапаногов удивленно вымолвил:

– Да никак это Дашутка… Демьяна Феоктистыча! Вот те раз, царица небесная! Спаси и помилуй нас!

– Она, – отозвался Аким. – Ей-богу, она. Племяшка Луки Феоктистыча Кутькова. Ну и диво-дивное!

Спешившиеся казаки как могли успокаивали ее. Долго она сквозь всхлипывания повторяла одно и то же:

– Нету у меня дяди. Убили Луку Феоктистовича…

Из походной манерки дали ей отпить воды. Она постояла с закрытыми глазами, часто и тяжело дыша.

– Чео было-то? Как это? Где? – спрашивал ее Герасим.

Мало-помалу она стала отвечать.

Ехали с нами надзиратель с каторги дядя Пимон да казак для охраны. Лука Феоктистович вез деньги и… золото. Он все сначала сомневался: не мало ли одного-то казака? А папенька ему отвечал, что управляющий каторгой полную команду выделить не в своих возможностях. Папенька ему советовал: «Ты, братец, как приедешь в деревню, зови старосту, и он тебе с десяток охочих до охраны завсегда найдет. Заплати по полтине…» Ну и вроде бы Лука Феоктистович успокоился. Поехали мы. Мы с дядей Лукой в экипаже рессорном, дядя Пимон, надзиратель, и казак на лошадях. Ну, ехали, все ладно было. В деревне дядя отправился к старосте. До всего у них было полюбовное согласие. – Она проглотила комок, застрявший в горле. Запоздалое рыдание передернуло ее худые плечи. – Да-а… Так что же дальше? На почтовой станции дядя повстречал господина при мундире, и они взяли по штофу… в буфете. Дядя развеселился, обнимался с этим господином. Тому господину подали лошадей, и он уехал в Читу. Мы тоже собрались в дорогу, а уже вечерело. Я и говорю дяде: «А не позвать ли старосту здешнего и не взять ли у него провожатых?» Дядя и отвечает: «Без них обойдемся. Все они пьяницы. На них полтинников не напасешься. А у нас три ружья. Плевали мы на чаерезов[39]39
  Грабители, разбивавшие обозы с чаем.


[Закрыть]
. Это на него, как я теперь вспоминаю, штоф подействовал. Выпил и стал благой.

– Ну-ну.

– Вот и поехали. А у меня что-то сердце болело. Предчувствие нахлынуло. В экипаже душно, трясет… и так ехать не хочется! Все папенькины слова на уме: «Береги ты ее, Лука. Одна она у меня… что у господа бога свечка». Это он, папенька, про меня. Закрою глаза, а передо мной закоптелые иконы, лампады зеленого стекла, а риз и киотов не видать. Только пригляделась… Вижу, а там богочеловек!

– Ишь ты как! – вздохнул Аким и перекрестился. Перекрестились и остальные.

– Вон там, – она указала рукой, – буерак и лес. Подъехали мы туда уже в темноте. Звезд на неба высыпало – страсть поглядеть. И чего-то дяде с этим надзирателем приспичило чай варить. Ну, какой тут чай?! Ночь, лес, темень. В самый бы раз переночевать на станции и утречком при божьем свете… а они браную скатерть вынули.

– Это у них похмелье… на чай-то потянуло.

– Деньги-то где он держал? Или золото это самое? – спросил Лапаногов.

– В саквояже. Аглицкой выделки, с серебряными запорами. А саквояж-то лежал в грязном мешке, сверху тряпицы для отвода глаз. Мешок дядя с собой взял и – к костру.

Как затрещали сухие ветки, как вскинулся огонь – осветило вокруг, и страхи мои прошли. Привалилась я к подушке экипажа и думаю: «Пускай они чаевничают, а я сосну». И странно… Спать хочу, а не засыпаю. Только глаза заведу, как будто шепчет мне кто-то. А чего – не разберу. Веки отяжелели, не поднять. А не сплю, слушаю и все понимаю. Много ли, мало ли часов прошло, но захотелось посмотреть на костер, на дядю. Высунулась я эдак, моргаю… Вижу, надзиратель чашку подносит ко рту. Мысль у меня: «Попить чаю с ними, что ли?» Только-я это так подумала, ка-а-к громыхнет!.. Чашка лопнул-а, голова у надзирателя дяди Пимона на грудь свесилась, смотрю – повалился он на бок. И еще загремело раз за разом. Поначалу я подумала, что это гром. Потом думаю, что мерещится мне спросонья, блазнит. Прошептала про себя молитву. Открываю глаза, а у костра тени скачут и будто голоса глухие, бу-бу! Перевернуло меня со страха. Онемела и обезножела. Ни рукой, ни ногой…

– А тени-то у костра? Люди ли, че ли?

– Кому же еще быть? Люди… Душегубы. Одного я заприметила. Низкорослый и мелкоглазый, морщинистый, волосами оброс. Как паук… Не знаю, какие силы подняли и вынесли меня из экипажа. Задала тягу. Отбежала в темень непроглядную, в кусты, затаилась.

Душегубы к экипажу подошли. Забурчали сердито. Сердце мое стучит громче, чем они там ругаются. Только вдруг слышу: «Девка с имя была. Где?» – «Девки нету». – «Где же она? Сыскать надоть, – «Черт ее тут сыщет. Можа, и не с имя была, заночевала на почтовой». – «Уходить надоть, не до девки».

Жду я, сердце прикрыла ладошками, чтоб стук-то его не слышали. А близко настойчивое: «Здеся она, поищем-ка».

Пошла я как беспамятная, бежать не могу. Деревья кое-как различаю, руками ощупываю. Слышу, лошадь заржала… Не то из экипажа, не то казачья. И до того мне страшно и горестно сделалось, что застила глаза черная немочь, подогнулись у меня колени, упала без памяти.

Очнулась я от холода. Пальтишко на мне… Да сак вот этот без мягкого подклада. Вспомнила про все эго… IИ не так уж страшно, одеревенело во мне все изнутри Будто дерево проросло там. Никого не слыхать, не видать ничего.

На дорогу не выходила. Повернула обратно, откуда ехали. Все кустами, кустами… Вот дошла – дорога, а в лес боюсь. Да и сил нет. Слышу: цокают копыта. «Неужели за мной?» Пот холодный… Еле глаза на вас подняла. Гляжу: казаки! Обрадовалась – не знаю как. Разглядела дядю Герасима, и вижу, что воистину шарагольские едут, бог внял моим молитвам.

Помолчали казаки, продолжая разглядывать Дашутку Кутькову. Верить, не верить? По изможденному осунувшемуся лицу, по мелкой дрожи всего тела, от которой она никак не могла избавиться, по глазам, все еще исходившим тоской и страхом, было видно, что девчонка натерпелась. И все же сомневались казаки. На дорогах тихо было, не шалили… Беглые сюда не заглядывали. Какому бритоголовому охота шастать по здешним поселениям, когда тут шли войсковые учения.

– А не поблазнилось тебе? – спросил Лапаногов. – Дядя твои, можа, с ног сбился, голос сорвал, тебя клича, а ты стрекотки по лесу даешь.

Дашутка покачала головой.

– Ну-к, что ж, поглядим. Давай подсажу тебя, девка, на коня. Ружья, патроны, робята, сготовьте. Посматривай в оба.

Кони достигли изволока дороги. Блеснуло озеро. Над ним в туманной дымке взмахивали два крыла. Утка? Крылья распластались в парении. Ястреб! На крутоярье отсвечивали янтарные стволы сосен. Стая ворон взметнулась к вершинам. Ястреба увидели… А там, где воронье, там ищи и Луку Феоктистовича…

У самого уреза воды спешились.

– Показывай, где, – сказал Лапаногов Дашутке.

Ее опять бил озноб.

– Ехать к тем вон соснам…

Кудеяров свертывал цигарку, пальцы не слушались, рассыпал табак. Почему-то посмотрел, куда просыпал… Руки занять нечем. Сорвал с плеча ружье, проговорил хрипло:

– Побережемся, братья-казаки, а все ж… Поехали потихоньку. С богом!

– Вот тут… совсем близко, – прошептала Дашутка.

– Тебе тамотко быть негоже, – предупредил Герасим. – Слезовай.

– Я боюсь, дяденьки. Вы ускачете, а я что?

– Вот беда с тобой! Куда мы ускачем?

Кудеяров перекрестился.

– Обождите… я сам.

Ему никто не ответил. Сосны здесь не отсвечивали янтарем, стволы их снизу и до ветвей были черные, пугающие, и куст шиповника, и примятые бархатистые колоски луговой тимофеевки – все тут было помечено чем-то: не то смертью, не то неизвестностью.

Вскоре затрещали кусты, раздираемые лошадью, показалось раскрасневшееся потное лицо Ивана. Он подзывал остальных.

…Кутьков лежал, ткнувшись лицом в золу, неловко подогнув руку. Пальцы в предсмертной агонии зажали бороду. Он был в пиджачной паре, сюртуке с подкладными плечами и грудью и в жилете. Из кармана жилета свешивалась цепочка от часов. По лаковым голенищам сапог ползали зеленые мухи.

– Что же ты оплошал, Лука Феоктистыч? – тихо спросил Герасим. – Осиротил семью… Как же я домашним-то про тебя скажу?

Лапаногов осторожно оттащил труп от затоптанного и залитого водой костра и повернул на спину. По опухшему и обгоревшему лицу нельзя было распознать Кутькова, но одежда и обувь были его. Заряд угодил купцу прямо в переносье.

– От лиха никто не уходил, – проворчал Герасим.

В кармане убитого нашлось немного денег, медальон, брелоки, надушенный платок. Ни мешка, ни саквояжа…

Надзирателя и казака у костра не оказалось. Их нашли под корневищем. Трупы забросаны сосновым лапником, сухостоем. Оружия при них не было.

Экипаж с лошадью отыскали по травяной колее. Увидев людей, лошадь купца тихо и призывно заржала. Тарантас застрял между стволов, и его едва извлекли. В экипаже на мягком сидении валялись дашуткины узелки.

– Что делать будем? – спросил Лапаногов.

– Надоть, робята, саквояж искать, – высказал свое заветное Аким.

– Знамо дело, – поддержал его Митяй. – Плакали денежки… «Саквояж, саквояж…» – передразнил Кудеяров Акима. – Ты злодеев излови, а о купецком сундуке пусть твоя голова не болит.

– Правда твоя, Кудеяров, – поддержал его Лапаногов. – Наша служба такая… имать беглых каторжников и передавать их властям. Это они порешили Луку Феоктистыча и его спопутников. Более туг некому душегубствовать.

– На то полиция поставлена, – сказал Жарков. – Чего мы тута будем мотаться по лесу? Еще заряд в лоб влепят… за чужие-то денежки.

Казаки заспорили. Братья Алгапаевы стояли на том, что самое время ловить по горячему следу убивцев. Полиция же пока соберется, поздно будет, варнаков на сыскать. Кудеяров и Жарков ссылались на сенокос, па то, что дома их ждут не дождутся, и нет никакого резона тратить попусту время, что если они свяжутся с полицией и судом, то после замучают их допросами-вопросами и на одних только поездках в Верхнеудинск на суд выйдет разор всему хозяйству.

– Послухайте-ка меня, – вступил в спор Лапаногов. – Не горячитесь. Чего нам с трупами делать? Тело Луки Феоктистыча надоть сопроводить, передать родственникам для отпевания и похорон. Не закапывать же его здесь, как бродягу безродного.

Моя планида такова… Ежели Ванюшка с Петькой до дому торопятся, так тому и быть. А мы возьмем экипаж рессорный, туда на мягки подушечки хозяина… царство ему небесное. Родия Луки не щербату денежку отвалит Алгапаевым. Ну, как? Согласны?

– Ну, это-то можно, – протянул Аким.

– Вот и ладно. Уговор совершили, так полдела порешили.

– А вы куда направитесь? – спросил Жарков.

– Мы-то? Э-э, братец ты мой! – вздохнул Герасим. – У нас с Алганаевыми забот полон рот. Убиенных куда-то подевать надоть. Их сразу не захоронишь, надзиратель и казак записаны в шнуровой книге. На службе у государя. Отвезем мы их всех до деревни Выселки, сдадим тамотко старосте, пускай снарядит подводу до Нерчинска… хотя бы до Читы. Дашутку с собой берем. Она видела одного из тех. Пошукаем в деревне – кто да что, с мужичками поговорим. Крестьяне, оне народ строгий, оне должны что-то да слыхивать. На ихней земле убивают, а оне… оне тоже в ответе… за недогляд.

Сдадим мы убиенных и, ежели на след варнаков не выйдем, бог даст, догоним вас. Как, братья Алганаевы, согласны, нет ли?

Аким и Митяй, не раздумывая, дали согласие.

Лапаногов рассмеялся:

– Не на то дивятся, как братья делятся, а на то дивятся, как складываются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю