Текст книги "Подвиги Арехина. Пенталогия (СИ)"
Автор книги: Василий Щепетнёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 52 страниц)
По дорожке мимо шел кто‑то знакомый. По Москве знакомый. По делам московского сыска.
– Лазарь! Вы ли это? Какая приятная неожиданность!
Лазарь вздрогнул, оглянулся. Разглядев Арехина, покачал головой и сказал укоризненно:
– Нельзя так пугать больного человека!
– Вы больны? Сожалею, не знал. Вы же числитесь железным!
– И железо устаёт, – Лазарь, не спрашивая позволения, сел рядом с Арехиным. И в самом деле, выглядел он нездорово: и глаза бегают, и руки дрожат, и пахнет от него мышами. Летучими мышами.
– Так вы – пациент доктора Сальватора?
– Вероятно. Я только сегодня прибыл, по договоренности.
– По договоренности кого с кем?
– Нашего правительства, разумеется. С доктором Сальватором.
– Значит, вы не просто больной? А больной государственный?
– Именно, – ответил с достоинством Лазарь. Потом, спохватившись, добавил:
– А вы? Вы‑то как сюда попали? Тоже заболели?
– Нет, доктор пригласил меня пожить в усадьбе на время матча.
– Какого матча?
– С Капабланкой.
– Ах, шахматы… Я, признаюсь, последнее время был далек от развлечений. Налаживал в Туркестане партийную работу. Знаете, не до шашек было. А потом заболел. Вот меня и послали – решением Политбюро, – он поднял правую руку и указательным пальцем показал на небо. – Говорят, доктор Сальватор – лучший специалист в своей области. Наши врачи по сравнению с ним – телки несмышленые.
– Ослы, – поправил Арехин.
– Что, простите?
– Владимир Ильич называл врачей‑большевиков ослами, и не доверял им ни на грош.
– Вот как?
– Своими ушами слышал, – подтвердил Арехин. – Советовал лечиться только за границей, и только у знаменитостей. Ну, за исключением пустяков – ссадину йодом смазать, или на чирей ихтиолку намазать, это и в России можно.
– Ну да, ну да. К сожалению, у меня не ссадина.
Арехин не стал интересоваться, что именно заставило Лазаря обратиться к Сальватору. Сам скажет.
И Лазарь сказал.
– Я должен выяснить, в самом ли деле доктор Сальватор столь хорош, как его хвалит Богданов.
– Александр Александрович?
– Он самый. Вы тоже у него лечились?
– Не лечился, но кое‑что знаю.
– Это его идея была – послать меня сюда. Я‑то на Крым нацеливался, а он – товарищу нужно самое лучшее!
– Позвольте, разве Богданов в Политбюро?
– Нет, он давно не на первых ролях. Но в ряде вопросов, ну, вы понимаете, в каких, он пользуется безусловным авторитетом, – и он подмигнул как знающий – знающему.
Похоже, Лазарь не в курсе, что Арехин лишен советского гражданства. До мелочей ли ему, когда нужно налаживать партийную работу в далеком Туркестане…
В сад вошел служитель в белом халате. Санитар?
– Доктор готов вас принять, – сказал он Лазарю.
– Что‑что? – оглянулся Лазарь.
Арехин перевёл. Очевидно, испанского Лазарь не знает. Ну да ладно, Сальватор‑то знает русский. Это он и сказал Лазарю, подбадривая.
И санитар, и больной пошли в сторону кованных дубовых дверей в стене. Тех, что вели в госпитальную зону.
Всё интереснее и интереснее.
Но пора заняться собственными делами. Пора отправляться в шахматный клуб.
Капабланка ждёт!
Глава 8
Тысяча зрителей, затаив дыхание, взирала на сцену, где под яркими лампами, в зоне, отгороженной от мира бархатным канатом, двое мужчин сражались не на жизнь, а на смерть. Но оружием их были не клинки, а тридцать две фигуры из эбенового дерева и слоновой кости, расставленные на шестидесяти четырех клетках. Битва титанов. Непобедимый кубинец, чемпион мира Хосе Рауль Капабланка, против претендента – загадочного русского скитальца, Александра Арехина.
Арехин, блондин с волосами, спадающими на влажный от напряжения лоб, больше походил на университетского профессора, сраженного внезапным приступом мигрени. Его пальцы, длинные и нервные, сжимали и разжимали невидимый предмет. Капабланка, напротив, был воплощением невозмутимости, эталоном латиноамериканского джентльмена, чье лицо, известное по тысячам газетных фотографий, не выдавало ни тени волнения. Но Арехин, изучавший его годами, видел – крошечная жилка пульсировала на его виске. Чемпион был в тисках. В тисках позиции, которую никто, включая его самого, не считал возможной.
Часы, не шахматные, а обыкновенные, показывали без четверти десять вечера. Впрочем, уже ночи. Стрелки на часах шахматных приближались к контрольной отметке, флажок на часах медленно поднимался.
Русский откинулся на спинку стула, его голова раскалывалась от долгого напряжения. Он знал – пора.
– Конверт! – потребовал Арехин, и его голос, хриплый от волнения, а, может, и от жажды, прозвучал властно и повелительно в гробовой тишине.
Сеньор Керенсио, судья соревнования, человек с лицом нотариуса, скрепляющего последнюю волю умирающего, молча подал уже приготовленный предмет. Конверт – обыкновенный, почтовый, плотной голубоватой бумаги, только без марки. Церемония откладывания партии, столь же древняя и незыблемая, как правила самой игры, началась.
Арехин взял «Паркер», и написал очередной ход, «Q f4». Секретный ход. Ход, который он рассчитывал последние сорок минут. Ход‑убийца. Он сложил бланк вчетверо, создавая непрозрачный квадратик, и поместил его в конверт. Затем взгляд его встретился с взглядом Капабланки. Ни тени сомнения, ни искры страха. Лишь холодная сталь понимания. Капа недрогнувшей рукой, рукой, которая жаждала раздавить его, русского выскочку, протянул свой собственный бланк. Арехин принял его, ощутив сухую прохладу бумаги, и последовательно опустил в голубой конверт.
Сеньор Керенсио, словно священник, совершающий таинство, подал пузырек с гуммиарабиком и тонкой кисточкой. Арехин с хирургической точностью нанес прозрачный, сладковато пахнущий клей на кромки клапана, прижал его, запечатав судьбу партии, а затем, вытянув руку, остановил часы. Тиканье прекратилось. Партия отложена.
Он подождал, поднеся конверт к свету, убедившись, что клей высох и не оставляет следов на пальцах. Затем перевернул его и на лицевой стороне, ниже изящного типографского логотипа Клуба, поставил дату: «16 сентября 1927». И расписался: «А. Арехин». Его подпись – размашистая, с агрессивными росчерками. Капабланка вывел рядом свое имя – более сдержанное, округлое. Сеньор Керенсио поставил свою визу, помахал конвертом в воздухе, чтобы ускорить высыхание чернил, и с почти религиозным пиететом поместил его в особую папку из темно‑коричневой кожи с тисненой золотом эмблемой Шахматного Клуба – четыре конские головы на фоне шахматной доски. Арехин не сомневался: эта папка станет реликвией. И пока в Аргентине будут существовать шахматисты, они будут взирать на неё с почтением, на грани благоговения, как на свидетельство величайшей сенсации в истории игры.
– Партия отложена! – объявил сеньор Керенсио официальным, звонким тоном.
В зале поднялся гул недоуменного ропота. Тысяча глоток выдохнула одно и то же: «Как отложена? Почему?» Они пришли увидеть триумф Капабланки, быструю и эффектную казнь дерзкого европейца. Они видели на гигантской демонстрационной доске позицию, которая казалась им простой и очевидной. Помимо королей, у каждой стороны – ферзь, ладья и по пять пешек. Равно. Ничья? Невозможно. Для Капабланки не существовало ничейных окончаний. Ладно, победит завтра, – говорили их выразительные южные лица. Куда спешить, кабальеро не торопятся, всё следует делать с достоинством!
Из вестибюля, через приоткрытую дверь, донесся взволнованный голос:
– Партия отложена в сложном окончании!
Это корреспондент «Нью‑Йорк Таймс», красный от натуги, кричал в телефон, пытаясь пробиться сквозь шипение трансконтинентальной линии. Зрители лишь снисходительно посмеивались: Какое сложное окончание? Для Капы сложных окончаний не существует!
Капабланка с безупречной учтивостью поднялся, пожал руку Арехину. Тот ответил тем же, затем поклонился сеньору Керенсио, другим организаторам, замершим у сцены, и, наконец, – зрителям, тем немногим, кто не торопился покидать зал, продолжая разглядывать демонстрационную доску, пытаясь разгадать загадку, ответ на которую откроют завтра.
На пандусе клуба его ждал автомобиль. Не просто автомобиль, а «Роллс‑Ройс» 1923 года выпуска, алого, до болезненности яркого цвета. Доктор Сальватор нарёк его «Красным Призраком». Шофер, Пабло, предупредительно распахнул заднюю дверцу.
– В «Олимпию», не спеша. Я хочу посмотреть город, – сказал Арехин, погружаясь в кожаную прохладу салона.
Шофер без единого слова, без кивка принялся выполнять приказание. Он был немногословен, Пабло. Если спросить – отвечал кратко и по существу. Если не спрашивать – молчал. Кто ему Арехин? Не друг, не родственник, не господин. Объект обслуживания, порученный его попечению доктором Сальватором, хозяином виллы «Олимпия» и этого огненного автомобиля. И только.
Но показал город он на славу. «Роллс‑Ройс» бесшумно катил по широким проспектам, и иллюминация делала вечерний Буэнос‑Айрес буквально сказочным. Он и днем был хорош, этот Париж Южной Америки, во всяком случае, в его лучшей части, где европейский шик соседствовал с тропической роскошью. Но в наступающих сумерках, глядя из безопасного, как всякому могло показаться, салона, Арехин видел город прекрасным и загадочным местом, миражом, возникшим из пампасов. Или из сельвы? Откуда‑то оттуда. Перси, Перси, не там ты ищешь тайны, полковник!
Мысленно он вновь и вновь возвращался к отложенной позиции. Сложного в окончании не было ничего. Абсолютно ничего. Партия была выиграна. Выиграна им, Александром Арехиным, человеком без подданства, с одним лишь дипломом юриста и гроссмейстерским званием за душой. Капабланка это видел. Капабланка это знал с того самого момента, как Арехин пожертвовал пешку десять ходов назад. А не сдался и отложил партию исключительно из милосердия, пожалел своих зрителей, не желая омрачать вечер фактом публичной капитуляции. Сейчас, Арехин был в этом уверен, квалифицированные комментаторы в редакциях газет уже разбирают игру, и к завтрашнему утру подготовят поклонников Капы к горькой пилюле, объяснят в пространных колонках, что положение белых безнадежно, и уповать можно лишь на чудо. Например, Арехин записал неверный ход. Или Арехин пошел купаться в заливе Ла‑Плата и утонул. Или просто исчез.
Но купаться в мутных водах залива Арехин не собирался. Ход он записал верный, перепроверив его трижды. А исчезнуть из «Красного Призрака» было мудрено, уж больно приметен был этот призрак на дороге. Хотя всякое бывает в этой жизни.
Пока же он наслаждался видами чужого, но столь гостеприимного города. Буэнос‑Айрес по богатству витрин и великолепию зданий не уступал ни Лондону, ни Парижу, ни Санкт‑Петербургу прежних, царских времен. Нью‑Йорк? Нью‑Йорк – это кубики детского строительного набора. Богатые кубики, спору нет, но – только кубики. Воображение чертежника, а не художника.
К вилле «Олимпия», стоявшей на уединенном берегу в пригороде, они подъехали уже глубокой ночью, когда убывающая луна поднялась достаточно высоко, чтобы ее бледный, фосфоресцирующий свет вполне заменял собой городские фонари. Воздух был свеж и влажен, пах морем и цветущим жасмином.
Вдали, на тёмной глади залива, покачивались огни. Это «Олимпия» выходила в ночное, попастись. Еще утром за завтраком доктор Сальватор сообщил, что собирается «размять косточки старушке 'Олимпии», а заодно и порыбачить в Заливе. Не как обыкновенный рыбак, конечно, не сетями, а как спортсмен – на спиннинг. Джентльмен сказал – джентльмен сделал. Яхта его была парусно‑моторная, пятидесятифутовая красавица, спроектированная так, что ей не страшны были ни штиль, ни буря. Тем более, что погода, по заверениям метеорологов, обещала вести себя примерно.
Арехин прошел в свои апартаменты – просторную комнату с окнами на воду. После продолжительного вечернего туалета он с наслаждением примерил обновку, купленную утром. Шелковую японскую пижаму, черную, отороченную алым по краям. Ткань была прохладной и невесомой. Он погасил свет, лег в широкую кровать и почти мгновенно провалился в сон, который был ему необходим, как бензин – мотору «Роллс‑Ройса».
Его позвал из мира сновидения звук крадущихся шагов. «Крадущихся» – сказано сильно. Скорее, кто‑то пытался идти неслышно, но попытка вышла скверной, выдавая себя приглушенным скрипом половицы и прерывистым, нервным дыханием.
Дверь в его спальню бесшумно отворилась – он не запирал ее на ключ. В проеме, очерченная лунным светом, возникла показалась невысокая полная фигура.
– Арехин! Арехин, вы не спите? – прошептал голос, в котором смешались паника и настойчивость.
Арехин не шевельнулся. Лишь приоткрыл глаза, привыкая к свету луны, который лился из окна, как наводнение в камеру княжны Таракановой.
– Сплю, Лазарь. Сплю, и вижу сны. Вас вижу. Зачем вы мне снитесь, Лазарь? – его собственный голос звучал сонно и спокойно.
Фигура сделала шаг внутрь. Сомнений не было. Это Лазарь Вольфсон, он же Стомахин, он же Гольденберг, он же Кошерович, он же Каганович, некогда рядовой, затем видный, а теперь уже и выдающийся большевик, приехавший давеча поправить подорванное в Туркестане здоровье сюда, через океан. Его лицо, утром желтоватое, сейчас было цвета грязного мела.
– Не время спать, Арехин! – Вольфсон приблизился к кровати, и Арехин почуял запах старого коньяка и свежего страха. – Особенно здесь. Особенно сейчас. Отечество в опасности!
Последняя фраза повисла в воздухе. Какое Отечество? У них не было отечества. Для Арехина оно осталось там, за океаном, в стране, которая теперь стала для него закрытой, враждебной территорией под красным знаменем. А большевики вообще не признают никакого отечества, они за Интернационал.
Но Лазарь говорил не о прошлом. Он говорил о настоящем. И в его глазах горел огонь подлинного, безудержного ужаса.
Глава 9
– Швейцарское Рождество, – произнес Лазарь, и его голос в полумраке гостевой спальни доктора Сальватора звучал как скрип ржавых петель двери подвала заброшенного дома. Тон был одновременно торжественным и трагичным, но в нем слышалось что‑то ещё – липкий холодок страха, который не спутаешь ни с чем.
– Простите, Лазарь, что? – переспросил Арехин, хотя услышал отлично. Он приподнялся на локте, и дзинкнули пружины матраса – звук одинокий и слабый, как телефонный звонок в далекой‑далекой комнате. Лунный свет, ливший щедро в окно, падал на лицо незваного гостя, рассекая его на две части: одна, освещенная, была бледной маской официального лица, другая, тонувшая во мраке, казалась просто черной дырой, провалом в небытие.
– Швейцарское Рождество, – повторил полуночный визитер, но уже менее уверенно, и в этой неуверенности сквозила дрожь. – Меня заверили… Меня заверили, что вы поймёте.
Заверили. Слово‑крючок, слово‑ловушка. Не сказали, не просили передать. Заверили. Как будто речь шла о гарантиях, о сделке, о чем‑то подкрепленном не честным словом, а другим, более весомым, более страшным. Его мозг, уже окончательно проснувшийся и работавший с клацаньем и скрежетом старой, но безотказной машины, тут же выхватил из архивов памяти связанные с этим паролем образы. Запах швейцарского шоколада, шале у Рейхенбакского водопада, обеденный зал, окна, за которыми валил бесконечный снег. И лица. Феликс, франт, со стальным, всепроникающим взглядом, похожим на взгляд хирурга перед операцией. Ленин, нервный, стремительный, его пальцы барабанили по мраморной столешнице, отбивая ритм грядущего переворота. Троцкий, язвительный и едкий. Крупская, внимательная, как школьная учительница, в стеклах очков которой отражалось пламя мирового пожара.
Дело давнее, странное и опасное. Не просто опасное – смертельное. Швейцарское Рождество было не просто паролем. Это был сигнал бедствия, крик о помощи, вырвавшийся из самого пекла. Им пользовались только тогда, когда все другие пути были отрезаны, когда пахло не просто жареным, а горелой человеческой плотью. Он сам, Арехин, применил его однажды, в боевом девятнадцатом, в одесском подвале, где стены были влажные от сырости и чего‑то ещё, а щербатый чекист в кожанке лениво крутил в руках наган, примеряясь, куда лучше выстрелить – в ногу, в живот, в голову? Тогда это сработало. Сработало чудом. Но чудеса имеют свойство заканчиваться.
– Кто заверил? – спросил Арехин, и собственный голос показался чужим, плоским.
– Мне сказали, что вы поймёте, – уклонился Лазарь, и его глаза метнулись к окну, как будто ждали оттуда не помощи, а подтверждения худших опасений.
Ленин и Феликс мертвы. Остаются Крупская и Троцкий. Но в этой игре выживших, в этой тенистой аллее мировой революции, где каждый куст мог скрывать либо союзника, либо палача, довериться нельзя никому. А, может, и кто‑то ещё, кому всё‑таки доверились Надежда Константиновна или Лев Давидович. Цепочка могла быть длинной и темной, как коридор в кошмаре. Неважно. Пароль был произнесен. Дверь в прошлое, которое он тщательно заколачивал, скрипнула и приоткрылась, впустив ледяной сквозняк.
– Хорошо. Рождество, так Рождество. Что дальше? – он сделал усилие, чтобы его голос звучал нейтрально, почти скучающе.
– Мне нужна ваша помощь, – голос Лазаря окреп, в нём появились начальнические нотки. Но они ложились на прежний страх, как тонкий слой дешёвого лака на гнилое дерево.
– Святая обязанность – помочь соотечественнику в нужде, – согласился Арехин, разводя руками. Жест был пустым, ничего не значащим, как и слова. – В чём же должна выражаться моя помощь?
– Вы хорошо знаете доктора Сальватора? – вопросом на вопрос ответил Лазарь, и его пальцы, лежавшие на коленях, слегка задрожали, заставив лунный свет сыграть на потёртом материале брюк.
– Совсем не знаю, – чистосердечно признался Арехин. И это была правда. Доктор Сальватор был загадкой, тихим, вежливым призраком в собственном доме. Учёный‑затворник, чья репутация была окутана таким же туманом, как и швейцарские горы прошлого.
– И, однако же, пользуетесь его гостеприимством? – Лазарь оглядел комнату. В лунном свете она выглядела весьма презентабельно: тяжелая резная мебель, книги на стеллажах, солидные картины в рамах. В свете дневном, впрочем, презентабельность сохранялась тоже. Но Арехин знал, что эта солидность – лишь фасад. За ним скрывалось то же ощущение временности, что и в любом убежище. Это был не дом, а укрытие.
– Пользуюсь, – опять же признался Арехин. – Я знавал его дядю, сильного варшавского шахматиста.
– И фабриканта, – уличающе, почти торжествующе сказал Лазарь, будто ловил Арехина на чём‑то постыдном.
– И фабриканта, – легко, почти весело согласился Арехин. – Мой дед по материнской стороне был большим миллионщиком, владельцем «Трехгорки», потому классовой ненависти к помещикам и капиталистам у меня нет. Я и сам, знаете ли, потомственный дворянин.
Он произнёс это без вызова, просто указывая на брешь в аргументах визитёра.
– Были, – сухо, как хлопок дверцы сейфа, сказал Лазарь. – В Советской России дворянское сословие упразднено.
– Упразднено, – снова согласился Арехин, и в его согласии звучала уже насмешка. – Вы разбудили меня только для того, чтобы сообщить сей факт? Я, знаете ли, в курсе. Можно сказать, из первых рук узнал.
Лазарь опомнился. Его плечи, бывшие напряженно‑прямыми, ссутулились на мгновение, выдавая усталость, неуверенность, страх.
– Нет, нет, это я от нервов, – торопливо, сбивчиво пробормотал он, и его рука потянулась ко лбу, будто стирая невидимый пот. – Сальватор… Сальватора нужно уговорить отправиться в Россию. В Советский Союз.
В комнате повисла тишина, которую нарушало лишь тиканье карманных часов Лазаря – мерное, неумолимое, как шаги тюремщика по коридору. Да только не всякий слышит это тикание. Далеко не всякий.
– Не буду спрашивать, зачем это нужно… – начал он, стараясь сохранить лёгкость, но Лазарь, словно сорвавшись с цепи, перебил, и его голос стал резким, шипящим:
– Сальватор совершил открытие… много открытий, которые можно использовать на благо Революции, но здесь, в капиталистическом мире, им ходу не дадут, а его самого, того и гляди, убьют. Уберут. Как мешающую деталь, – он сделал паузу, чтобы вдохнуть воздух, которого ему явно не хватало. – А в стране победившего социализма…
– Ясно, ясно, – перебил в свою очередь Арехин, и в его голосе уже не было ни лёгкости, ни насмешки. – В стране победившего социализма его открытия пойдут на помощь пролетариату. На строительство светлого будущего. И всё такое.
– Именно так, – кивнул Лазарь, и его голова в луче света качнулась, словно у марионетки.
– Но я‑то, я‑то здесь причём? – Арехин сел на кровати, и пружины застонали уже по‑иному, жалобно. – Вы – видный человек, облеченный доверием партии и правительства, у вас, думаю, есть весомые аргументы, чтобы склонить Сальве к переезду, нет? Убедительные. Золотые. И стальные тоже.
– Есть, – сказал Лазарь, но в его голосе не было ни капли энтузиазма, только тяжёлая, как свинец, обречённость. – Для него организуют научный институт, выделят квартиру, предоставят автотранспорт, оклад положат академический…
– Понял, – Арехин кивнул, и его губы растянулись в улыбке, лишённой всякой теплоты. – Прикрепят к спецбуфету, дадут пропуск в спецунивермаг. Будут выдавать рижские шпроты, британские галоши, британский плащ раз в три года, туфли…
– Да, – пробормотал Лазарь, не слыша сарказма или не желая его слышать.
– Но квартирой доктора не прельстишь, – продолжил Арехин, жестом указывая на стены этой самой комнаты, за которыми чувствовалось пространство целого особняка. – Автотранспорт у него собственный. О буфете и магазинах – просто смешно.
– Но институт, институт! – голос Лазаря сорвался на визгливую, отчаянную ноту. – Мы даём ему целый институт! Лаборатории! Штат! Наконец – он понизил голову, – наконец, материал!
– Может, он учёный‑одиночка, – холодно парировал Арехин. – Может, сам подберёт себе помощников, одного, двух, трёх, сколько нужно. Талантливых, а не тех, кого пришлёт профсоюз. А может… – он сделал драматическую паузу, наслаждаясь тем, как тень на лице Лазаря сгущается, – может, другие страны тоже предложат ему институт? Северо‑Американские Соединённые Штаты? Великобритания? Германия? Вернётся в Польшу, теперь уже не Царство, а Республику? Вдруг Польша предложит свободу публикаций, Нобелевскую премию и, чем чёрт не шутит, отсутствие человека в кожаной куртке, который не будет сидеть в приёмной и читать всю его переписку? Ну, пообещают? Человечек‑то будет, пусть не в куртке, а в пиджачной паре. Но ласковый и предупредительный. Pszę, przepraszam и всё остальное?
Лазарь вздрогнул, словно его ударили кнутом. Его рука снова потянулась ко лбу, но теперь это был жест полного поражения.
– Вот для этого вы мне и нужны! – выдохнул он, и в этих словах прозвучала голая, неприкрытая суть визита.
– Для чего именно я вам нужен? – Арехин наклонился вперёд, и лунный свет теперь выхватывал и его лицо – осунувшееся, с резкими тенями в глазницах. – Извольте выражаться яснее, а то ночью я плохо соображаю.
Но Арехин соображал прекрасно. Соображал так ясно, что почти физически ощущал запах грязи и крови, в которую его снова пытались втянуть. Он просто хотел, чтобы Лазарь сказал это чётко и недвусмысленно, произнёс вслух тот приговор, который уже висел в воздухе между ними, хотел услышать, как скрипят заржавленные петли двери в прошлое, которая вот‑вот распахнётся.
– Мы не можем допустить, чтобы Сальватор работал на на наших врагов, – голос Лазаря теперь не просто звучал – он вибрировал в тишине комнаты, низкий и гулкий, как поток внутри фановой трубы. В его словах не было идеологического задора, только холодная, механистическая констатация факта, страшная в своей простоте. – Если он не будет служить нам, он не должен служить никому!
Слово «служить» нависло в воздухе, как сосулька над выходом из дома в большевистском Петербурге. Упадёт, рано или поздно обязательно упадёт, природу не отменишь, но когда, на кого – Бог весть. Дворникам недосуг сбивать сосульки, дворники Маркса изучают. Диктатура пролетариата, а диктатора – не замай! Арехин почувствовал, как набегает кислая слюна отвращения. Отвращения к этому канцелярскому языку, на котором говорили о жизни и смерти.
– И вы прямо, по‑большевистски, заявите это Сальве? – спросил он. – А если он не послушает вас, что тогда? Что тогда, Лазарь? Пригрозите лишением спецпайка? Или отлучением от профсоюза?
Тень на лице Лазаря сгустилась, стала почти осязаемой. Он наклонился вперёд, и его дыхание, сбивчивое и горячее, коснулось лица Арехина. Пахло дешёвым табаком, зубным порошком и чем‑то ещё – сладковатым, лекарственным, словно этот человек изнутри начинал подгнивать.
– Тогда вы его убьёте! – выдохнул он, и слова были тихими, но от каждого словно отлетала невидимая острая чешуйка льда. – Даже раньше убьёте. Или позже. Когда я подам вам сигнал, что уговоры не помогли, вы его и убьёте. Быстро. Тихо. И чтоб похоже было на несчастный случай. Или на работу конкурентов. Вас же тут пригрели. У вас есть доступ. Каждый день. Каждую ночь. Вот на это и расчёт.
Арехин откинулся на спинку кровати. Пружины опять взвизгнули. Не всякому слышно, но ему‑то… Он посмотрел на потолок, где лунный свет рисовал причудливые, похожие на карты Таро тени.
– Лазарь, Лазарь, – произнёс он с фальшивой, сиропной жалостью. – Похоже, вы серьёзно больны. Малярия, что ли? Перетрудились в Туркестане. Там солнца много, а тени мало. Голову повредить можно.
В темноте раздался резкий, сухой звук – Лазарь с силой шлёпнул ладонью по собственному колену.
– Не прикидывайтесь овечкой, Арехин! – вскипел он, и в его голосе впервые прорвалась ярость, настоящая, животная, от которой мурашки побежали по коже. – Мне доподлинно известно! Из досье! Из отчётов одесской ЧК! Вам не впервой убивать людей! Не впервой отправлять туда, откуда не возвращаются!
Тишина, последовавшая за этим, была тяжелой, как мёртвый раненый. То есть сначала‑то он был живым, раненый, когда его тащили из‑под обстрела, но пуля догнала – и он, став убитым, сразу потяжелел.
Арехин медленно перевёл на собеседника взгляд.
– Положим, это верно, – тихо и спокойно ответил он, будто соглашаясь с погодой за окном. – Не впервой. На войне. На тёмных улицах и в подворотнях, где упыри ждут свою добычу. Но возникает два вопроса… – он поднял указательный палец. – Первый – с чего бы я стал это делать здесь и сейчас? И второй… – поднялся средний палец, – а как, собственно, я буду убивать Заклинаниями, что ли? Прошепчу волшебное слово, и доктор испустит дух?
Лазарь выпрямился. Театральный жест. Он вынимал из внутреннего кармана пиджака не пистолет, а конверт. Плоский, синей бумаги, как тот, в котором хранится записанный ход отложенной накануне партии. Он протянул его Арехину, как передают смертный приговор.
– Отвечаю на первый вопрос, – сказал он, и голос его снова стал бесстрастным, отчего стало ещё страшнее. – Вы будете это делать потому, что вам небезразлична судьба если не нашей страны, то тех, кто в ней живёт. – Он сделал паузу, давая словам впитаться, как яду. – Ваш брат Алексей. Инженер на заводе «Красный пролетарий». Ваша сестра Варвара. Артистка Ленинградского драматического театра. У них… прекрасные перспективы. Или чудовищные проблемы. Всё зависит от отчёта, который я отправлю из Буэнос‑Айреса. Всё зависит от вас.
Арехин не потянулся за конвертом. Он просто смотрел на него. В груди что‑то оборвалось и упало в пустоту. Он знал, что это правда. Это всегда была правда. Его прошлое, как ядро на ноге каторжника, тянуло за собой тех немногих, кто ему был дорог.
– Надежда слабая, но допустим, – наконец произнёс он, и голос его был глухим. – Вы загнали меня в угол, как гончие загоняют раненого зверя. Что ж, поздравляю. А второе? Как я его убью? Чем? Вы дадите мне парабеллум с ядовитыми пулями? Или флакончик с синильной кислотой?
Лазарь отрицательно мотнул головой, и в его движении была какая‑то жуткая торжественность.
– Вам не нужен парабеллум. Огнестрельное оружие – это грубо, шумно, это следы. В случае со Ставницкой… помните? Вы убили её похитителей голыми руками. Троих. Вооружённых.
Эффективно. Без лишнего шума.
Арехин махнул рукой, будто отгоняя назойливую муху – муху памяти, жужжавшую кровавыми подробностями.
– Ну… какие они вооруженные? Винтовки были даже без патронов, а штыковым боем они не владели. Упыри, ошалевшие от кокаина. И при чём здесь, чёрт возьми, Ставницкая? Она давно в Париже, в комедиях снимается.
– Здесь затронуты интересы нашей страны, – отчеканил Лазарь. – А это тысячекратно важнее любой аристократки‑белогвардейки. Важнее вашего брата. Вашей сестры. Важнее вас. Важнее меня. Это – Идея. А для Идеи нужно уметь пачкать руки. Вы это умеете. Мы это помним.
Арехин долго смотрел на лунный свет, который был почти осязаем, так много его было. Потом вздохнул.
– Ладно, – неожиданно, почти легко согласился он. – Предположим. Заметьте, я не говорю да. Я говорю – предположим. Допустим, я всё это сделал. Я… ликвидировал доктора. А дальше что? – он повернулся к Лазарю, и в его глазах вспыхнул холодный огонёк. – Как вы собираетесь отсюда выбраться? Вас‑то ведь тоже убьют. Охрана. Доверенные слуги. Сам Сальватор, если я оплошаю. Или… или те, кто стоит за вами, сочтут вас отработанным материалом. Знакомый сценарий, не правда ли?
Лазарь слушал, и его лицо было каменным. Но в уголке глаза дёргался крошечный, неконтролируемый мускул.
– Я не боюсь умереть за правое дело, – просто, почти по‑детски ответил он. Но в этой простоте звучала не убеждённость, а пустота, выученная фраза, а все случаи жизни. – И потом, с чего это кому‑то убивать меня? Если доктор Сальватор откажется ехать в Советский Союз, я просто сяду на пароход и отправлюсь сначала в Испанию, а затем – в Одессу. Я – официальное лицо. У меня документы. А заканчивать работу будете вы. В разумный срок. Допустим, неделю. Или даже две. Чтобы не было связи, – он усмехнулся. – Очень, знаете, удачно, что доктор дал вам приют. Очень… естественная будет выглядеть ваша скорбь.
– Получается, пожар в «Мажестике»… – Арехин медленно выговорил название фешенебельной гостиницы, где остановился изначально. – Пожар – ваших рук дело? Чтобы я попал к Сальватору.
Лазарь пожал плечами, и в этом жесте была страшная будничность.
– Не лично моё. Не моя специализация. Но… у нашей страны много друзей в мире. Много сочувствующих. В том числе и здесь, в Аргентине. Людей, которые ненавидят капиталистов, империалистов… или просто умеют открывать газовые вентили в нужное время за хорошие деньги. Совпадения случаются, Арехин. Иногда очень удачные.
Лазарь посмотрел на Арехина, и вдруг улыбнулся. Настоящей, широкой улыбкой. Она была настолько неуместной, настолько чудовищно‑искренней в этом контексте ночи, угроз и предстоящего убийства, что Арехин почувствовал бы леденящий ужас, умей он ещё пугаться. Но он разучился. Давным‑давно. Где‑то в далёком детстве, наверное, эта способность умерла, и на её месте осталась только холодная, наблюдающая пустота.








