Текст книги "Подвиги Арехина. Пенталогия (СИ)"
Автор книги: Василий Щепетнёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
– Безусловно! Многие ночами работают, и чай, бутерброды, закуску им обеспечивает как раз ночной буфет. Некоторым на дом носят, остальные и сами придут, если нужно. Кремль, конечно, большой, но не такой уж, чтобы очень. Десять минут, пятнадцать по свежему – некоторые даже любят ночами ходить, напряжение снимать. После сибирских‑то ссылок… У нас безопасно, кругом патрули. А патрульные всех постоянных полуночников в лицо знают, и даже по походке узнают. Не беспокоят. В крайнем случае, удостоверение спросят или сюда приведут. Но это редко. Одного в неделю, двух.
– Будем надеяться, что я своим появлением беспокойства на эту неделю исчерпал, и впредь их не будет.
– Будем надеяться, – подтвердил Беленький, но видно было – не надеется он на это, напротив: Арехин и есть главное беспокойство, а остальное – рутина.
– Я тогда в ночной буфет и пойду. Чайку попью, если дадут, и вообще… – он не стал уточнять, что таится за неопределенным «вообще». И так ясно – ночная прислуга разных людей видит меньше, и потому помнит о них дольше. А поскольку Дорошка – волхв преимущественно ночной, то…
– Вас патруль проводит, в буфет‑то. А то в темноте искать долго, да и другие патрульные могут не понять, за злоумышленника примут…
О тот, что, приняв Арехина за злоумышленника, другие патрульные могут и пристрелить, Беленький не добавил – умному и так достаточно.
– Буду признателен, – сказал Арехин.
Спустя минуту они уже шагали по ночному Кремлю. Вероятно, все действующие электростанции энергию в первую очередь отдавали в Кремль, а уж что останется, поскребыши – остальной Москве. Да, не скоро озарится электрическим светом провинция. Подождет. Была б жива, с нее и довольно.
11
Ночной буфет оказался и правда неподалеку. Двое патрульных довели Арехина и один из них, верно, старший, посоветовал там до утра и пересидеть – хорошее, мол, место, и не только чаем в нем потчуют.
Арехин ответил, что крепко на это надеется и они расстались, довольные друг другом.
То ли Беленький за эти минуты переговорил с буфетом по телефону, то ли популярность Арехина среди кремлевской обслуги была много больше, чем он считал, но встретили его в буфете радушно. Пожилая женщина усадила его за столик в углу, где уже ждала холодная закуска – селедка с луком (разумеется, разделанная, очищенная, в селедочнице, приправленная уксусом и растительным маслом) и графинчик с водочкой, запотевший, только со льда.
– Есть жаркое, картошка жареная, щи суточные – перечисляла женщина, и перечисляла с душой, как долгожданному гостю, а не докучливому посетителю.
– Спасибо, может быть, позже. Я ведь до утра тут собираюсь пробыть, если не прогоните.
Женщина просто вспыхнула от радости. Видно, Беленький очень крепко внушил, что они должны удержать Арехина в буфете как можно дольше. Разумеется, от греха подальше. Чтобы не простыл. И под ногами не болтался.
Арехин налил рюмку, пригубил. Оно самое, хлебное вино Смирнова, очищенное. Старые запасы. Или работает заводик? Не весь, конечно, а маленький цех, только для Кремля. Все ж не электростанции, водочному цеху удержаться на плаву легче.
И селедка оказалась недурна. Женщина ушла – вы только кликните, и я приду, или другой кто, – ушла за стойку, куда наведывались один за другим кремлевские полуночники невысокого разряда. Шумно ввалился человек в распахнутой шубе. Запахнутая уже и не по сезону, жарко, а распахнутая и греет, все‑таки холодно ночью, и демократично получается, и барственно одновременно. Точно Шаляпин.
Только это был не Шаляпин а поэт.
Поэт подошел к буфету.
– Эй, буфетчик! Мое обычное!
Женщина, что встречала Арехина, ответила:
– Кузьмы Ефимовича нет, обслуживают лично, но я вам мигом приготовлю ваше обычное.
Поэт кивнул, оглянулся.
– Позвольте с вами посидеть, или вы как – одиночество предпочитаете больше компании?
– Это не вопрос предпочтений. Скорее – обстоятельств.
Приняв ответ Арехина за согласие, поэт уселся напротив.
– Вождей великих, выдающихся и видных я знаю всех. А вот вас не знаю, – сказал он.
– Не хотите ли? – Арехин показал на графин.
– Благодарю, благодарю. Я вообще‑то пью мало, но по сегодняшнему случаю водочки выпью. Лизавета Петровна, пока суд да дело, рюмку!
Женщина поставила рюмку, поэт наполнил из графина, и, без поползновений чокнуться, выпил.
Выпил и стал ждать, не спросит ли Арехин, что за случай подтолкнул поэта к водке.
Арехин не спрашивал.
Не спросил и поэт, а просто налил – и немедленно выпил.
– Вы закусывайте, закусывайте, – пододвинул и селедочницу Арехин.
– До третьей не закусываю, – ответил поэт и налил третью. Но пить не стал. Видно, сам вид налитой рюмки уже грел – после двух‑то выпитых.
– Значит, обычно‑то я трезвенник. Но по сегодняшнему случаю… он опять сделал паузу, но, поскольку Арехин опять промолчал.
– Я стихотворение написал. Хорошее. Почти поэму. Или даже на самом деле поэму.
– Это бывает, – заметил Арехин.
Поэт несколько опешил.
– Вы, случаем, сами не пишите?
– Стихов я никогда не писал – ответил Арехин.
– И правильно. Давай, товарищ, на брудершафт!
– Отчего ж нет, товарищ?
Они выпили на брудершафт.
– Слушай, а как тебя зовут? – в том, что сам он известен всему миру, поэт не сомневался.
– Александр Арехин.
– А меня‑то знаешь, как звать? – на всякий случай спросил поэт.
– Кто ж не знает Демьяна Бедного, – ответил Арехин.
– Да встречаются… – неопределенно сказал Демьян. – Так говоришь, стихов не пишешь? Молодец, хвалю. Не писал стихов, и не пиши!
– Что так?
– Адски трудное это дело, если таланта нет.
– А если есть?
– Вдвойне адское. Со стороны чего там: сел, двадцать строчек написал – вот и стихотворение. Только порой не то что двадцать – две строки неделю куешь. Зато уж и выйдут – булата прочней. Нам, большевикам, поэзия нужна стальная, острая, как сабля, могучая, как кувалда. Перековывать мозги – дело не простое.
– Я в этом уверен.
Тут подали и «обычное» Демьяна. Не уху, как можно было предположить, а вареную картошку, соленые огурцы, копченое сало. И, разумеется, графинчик. Пьет он редко… В смысле – только ночью?
– Я человек простой, и еду люблю простую. Вы, я вижу, тоже, – брудершафт брудершафтом, но поэт – натура тонкая, понимающая, где «ты» неуместно просто из соображений эстетики. – Еда – это всего лишь еда, не следует делать из нее культа.
– Культа, наверное, ни из чего делать не следует.
– Из чего – правильно. А вот из кого – тут надо подумать. Особенно если кто – не личность, а например, народ. Можно ли, стоит ли, нужно ли делать культ из народа?
– Так ведь и народ – понятие неоднозначное. Одни под народом понимают исключительно крестьян, другие – вообще беднейшие слои общества, третьи – всех без исключения – ответил Арехин.
– Народ я противопоставляю личности. Где личности нет, или она слаба, плывет по течению – то и народ.
– А вот вы – Арехин тоже понимал условность брудершафтов, – вы – безусловно личность. Но вы – народ? Нет?
– Вышли мы все из народа, знаете такие строки? Очень жестокие. Но правдивые. Вышли. И обратно уже не войдем. В этом и заключается проблема интеллигенции. Вот я – происхождения наиподлейшего, говоря по‑старому. По‑новому – из беднейшего крестьянства. Но сам уже – не народ. Дай мне землю, коня, плуг, скажи: отныне и навсегда ты землепашец – умру. Удавлюсь. Оторвался, так оторвался. Вы‑то, я вижу, военспец, или что‑то близкое к этому.
– Близкое, – подтвердил Арехин. – В уголовном сыске служу.
– Ну вот, с бандитизмом воюете. А я – кавалерист стиха, – поэт усердно ел и усердно пил. – Днем‑то ни крошки во рту не было, – посчитал нужным объяснить свой аппетит поэт. – Только чай. А вот сейчас, как говорили в нашей деревне – Жрун напал. Дедок такой маленький, с лапоток. Из‑под лавки зыркнет – и сразу есть захочешь, да так, что спасу нет. Все, что есть в избе, съешь. Здесь, в Кремле, хорошо придумали – ночной буфет. Вот кончится война, построим коммунизм – по всей Москве будут такие ночные буфеты. Не рестораны, как при буржуях, а именно для трудящихся.
– А не в Москве? В вашей деревне?
– Ну, в деревне – то вряд ли. Деревенский – человек самостоятельный, у него и печь в доме, и корова, и всякое другое. Найдет, чем закусить. Хотя позже… Не знаю. Увидим. Может, и будет по селу буфетчик разъезжать с судками для работников‑полуночников, вот как здесь сейчас. Вы знаете, их здесь пятеро работают. Двое на кухне, готовят, греют, разливают. А трое при буфете.
– Не вижу я троих что‑то.
– А они на квартиры носят судки. Мне, правда, не носят, – загрустил вдруг поэт. – Не пиши стихов…
Опьянел он внезапно, вдруг. Словно шел по вешнему льду, шел, шел – да и провалился. Глаза остекленели, язык завязался в узел. Поэт встал, и не прощаясь, зашагал к вызоду. Шел он механически, как заводная кукла.
– Дойдет, – сказала женщина, убирая посуду поэта. – Он всегда доходит. Недалеко ему. Не впервой. Кушать хотите?
– Еще нет, благодарю.
Арехин сидел и ждал. Ошибся – так и ошибся, эка невидаль. Что он – маг, в самом деле? Он – сотрудник московского уголовного сыска, и должен руководствоваться логикой. А логика говорит, что если есть десять версий одного события, то минимум девять из них ошибочны. А зачастую и все десять.
Люди приходили, но все не те. Зайдут, быстренько хлопнут рюмку, закусят кто сушкой, кто кусочком сыра, и побегут дальше. К Арехину не подсаживаются.
Наконец, дождался. Не он один:
– Что ж это ты, Кузьма Ефимович, задержался? – спросила женщина у вышедшего в зал из кухни буфетчика.
– Да ведь требуют уважение оказать, – ответил буфетчик. – Пока одно, другое. Спешить нельзя. Уважение – штука тонкая.
Говорили они тихо, чтобы не беспокоить Арехина, но он услышал.
– Уважение – это хорошо. А наваждение – плохо, – сказал Арехин, поднимаясь со стула. – А уж доводить мороками до смерти – вообще преступление. Очень серьезное.
12
Буфетчик отпираться не стал. Подошел к столику Арехина и сказал, глядя в глаза:
– Что ж, Дорошку вы поймали. Дальше что?
– Дальше ничего, Кузьма Ефимович. Мое дело, как вы изволили выразиться, поймать. А определять меру наказания будут другие.
– Любите вы грязную работу на других перекладывать.
– Всякий любит.
– Руки вязать будете, или как?
– Или как. Доставлю вас товарищу Беленькому, да и хватит с меня.
– Ведите, – согласился буфетчик.
– Только после вас, – отверит Арехин.
– Воля ваша.
Буфетчик шел, но шел иначе, чем вечером. Тогда Дорошка был полон силы, энергии, этакая грозовая туча, а сейчас от тучи остались жалкие ошметки. Вышло все, истощилось. И походка смертельно уставшего человека. Так задержание подействовало? Или так ловко притворяется, а потом возмет, да и очарует до смерти?
Нет, не похоже. Да и он сам, Арехин, сейчас тоже другой. В ментальной броне, и смотрит – через перископ.
Ночное небо давило. Облака низкие, ветер сырой, и еще собака воет неподалеку. Совсем как в деревне.
Дорошка остановился.
– Знаете, а вы сами не можете меня того… пристрелить, да и все? При попытке бегства?
– Не могу, – ответил Арехин.
– Ну, конечно… Вам ведь доказательства нужны, что я волхв Дорошка, а не простой буфетчик?
– Лично мне они не очень‑то и нужны.
– А кому нужны? Не отвечайте, сам скажу. Ульянову‑Ленину.
Арехин промолчал.
– Ну, хорошо, может, оно и к лучшему. Это я так, перенапрягся, вот и хочется кончить все разом. Но можно ведь еще и пожить?
– Это вряд ли.
– Ну, хоть до завтра?
– До завтра – другое дело, – согласился Арехин.
Молча дошли они до особой части. У самых дверей встретились с патрулем – тем самым.
– Что, домой хотите? Сейчас организуем… – сказал старший.
– Нет, не домой. Мне товарища Беленького.
– Зачем?
– Сдать ему человека, пусть сам разбирается. Это дело кремлевское.
Товарищ Беленький, судя по всему, тоже еще не ложился.
– Принимайте, – сказал Арехин. – Вот он, волхв Дорошка, убийца товарища Аберман.
– Вы уверены? Это ж буфетчик, Кузьма Ефимович.
– А вы у него самого спросите.
Беленький посмотрел на буфетчика.
– Око за око, зуб за зуб, – невозмутимо сказал буфетчик. Похоже, силы возвращались к нему, и возвращались быстро.
– Не понял? – Беленький сел на стул. Арехин тоже. Один буфетчик продолжал стоять.
– Фанни Каплан, та, которую вы сожгли, моя сестра.
– Вы в этом признаетесь?
– С гордостью. И признаю, что путем гипнотического внушения заставил Инессу Аберман насыпать себе в чай отравы.
– А причем здесь Инесса Аберман? – спросил Арехин.
– Вы не знаете. А он, – кивнул Дорошка на Беленького, – знает.
– Товарищ Аберман участвовала в вынесении приговора Фанни Каплан, – подтвердил Беленький. – Она и предложила способ наказания.
– А остальные женщины причем?
– Не при чем, – ответил Дорошка. – Остальным ничего не угрожает, напротив, они спасутся.
Арехин почувствовал, что теперь уже из него энергия выходит, как вода из опрокинутого ведра. Не Дорошка тому причина – Кремль.
– Человек у вас есть, признание у вас есть, дальше разбирайтесь сами. А я пойду домой. Вы обещали мотор.
– Да, конечно, – засуетился Беленький. Вызвал патруль. – Заковать. Отвести на кафедру, стеречь. Решать, что и как, будем утром.
– Кого заковать? – спросил старший.
– Ну, конечно, его – Беленький указал на Дорошку. – Да, и скажите, пусть разъездной мотор подадут побыстрее.
Когда буфетчика увели, Беленький спросил:
– Как же вы все‑таки угадали, что буфетчик и есть Дорошка?
– Он сам ко мне подошел вечером. Видно, был в своих силах уверен. Оказалось – зря. Я его запомнил – не столько в лицо, он хорошо гримируется, а по запаху.
– По запаху?
– Сытые люди пахнут иначе, нежели голодные. А нюх у меня пусть не собачий, но вполне приличный. Хотя и лицо тоже запомнил.
Прошло пять минут, десять.
– Что‑то опаздывают, не иначе – поломка, – Беленький по‑прежнему хотел, чтобы Арехин оказался за кремлевской стеной. Снаружи, естественно.
За окном послышался звук мотора.
– Засим – прощайте, – поднялся Арехин. – А почему вы отложили допрос Дорошки до утра?
– Ну, не я один буду допрашивать. Товарищи сказали – до них Дорошку не трогать, чтобы волос с головы не упал.
– Понятно, – Арехин не стал спрашивать, какие товарищи. Ясно какие. Тех, кто мог указывать Беленькому – на пальцах одной руки можно перечесть, еще и останутся, пальцы‑то.
Он сел в автомобиль, назвал шоферу адрес.
– Я почему не сразу‑то, – оправдывался шофер. – Нас двое, очередь была Аркадьева, но тут подошел какой‑то, наверное, большой человек, и Аркадьев его повез.
Уйдет Дорошка, понял Арехин. Уже ушел. Загипнотизировал, заставил расковать, потом очаровал этого Аркадьева…
Ну, теперь это целиком и полностью забота товарища Беленького. И других кремлевских товарищей.
13
Так он и доложил три дня спустя Надежде Константиновне. Крупская приехала к нему на квартиру – посоветоваться, как она сказала. Уж больно Владимир Ильич переживает. Но сама она не переживала вовсе. Ушел Дорошка, и ушел. Видно, тоже считала справедливой ветхозаветную формулу «око за око». Под конец, правда, спросила:
– А вы, Александр, не хотите в Кремль?
– Я, Надежда Константиновна, предпочел бы перейти в Коминтерн. Поработать за границей.
– Думаю, это можно уладить. Партии для заграничной работы очень нужны преданные, образованные, культурные и умные люди.
Арехин промолчал. Что тут скажешь?
1
– Это будет посильнее теории Эйнштейна! – голос Капелицы едва не сорвался. То ли волнение, то ли просто пересохло в горле.
– Еще чаю? – предложил Арехин.
– Пожалуй, воздержусь. Разумеется, это будет только в том случае, если это есть.
– Простите, не понял.
– Если чугунный дирижабль вообще существует. Вы верите, что тысячепудовая чушка может летать?
– Думаю, это не вопрос веры, Петр Леонидович. Приедем, посмотрим, там и решим, – ответил Арехин.
– И то верно, – согласился Капелица.
Ложечки в стаканах позвякивали, отмечая стыки рельс. Чем дальше на восток, тем звук становился громче, чай холоднее, заварка прозрачнее. Ничего страшного.
Они смотрели в окно – мутное, грязное, не мытое, поди, с февраля семнадцатого. Арехин взял салфетку, бумажную, из личных запасов, и попробовал исправить ситуацию. Даже водкой смочил.
– Не переводите продукт, Александр Александрович. Не поможет. Снаружи‑то не вымоете.
– Можно выйти и вымыть. Через час станция, постоим.
– Выйти‑то можно, и окно вымыть не трагедия, но в этом случае наше окно будет разительно отличаться от всех остальных. Что чревато.
Арехин только вздохнул. Он и сам понимал тщетность усилий, и уж конечно не собирался мыть окно вагона снаружи. Он вздохнул второй раз, третий. Достаточно. Пары спирта проникли в легкие, а оттуда кровь перекачает их туда, куда нужно. В мозг, куда же еще.
Он сел, полуприкрыл глаза. Петр Леонидович был спутником приятным, умел говорить, умел и молчать. Вот и сейчас он, точно угадав настроение Арехина, подсел к окну, раскрыл журнал и стал читать. Ага, «Журнал экспериментальной физики». Хоть и проиграли войну немцы, а физику не бросают, журналы издают, книги пишут, экспериментируют. Возможно, что и окна моют, как изнутри вагонов, так и снаружи. Арехин был уверен, что моют. Раз уж в войну мыли, отчего бы не помыть и в мирное время?
За тонкой перегородкой купе слышались невнятные голоса. Вагон был непростым, как и сам состав. Формально эшелон послали с инспекцией восточного фронта, фактически же каждый выполнял свою, особенную задачу. Иногда связанную с инспекторскими функциями, иногда нет. Кто скажет? Никто, поскольку даже у самой явной задачи вполне могло быть потайное дно. А у задачи секретной так непременно.
Они, Арехин и Капелица, имели задачу если не тайную вполне, то наполовину наверное. Распространяться о задаче не то, что не рекомендовалось, этот случай был вне рекомендаций. Самим не хотелось. Из робости и застенчивости: возьмут, да и засмеют.
И очень может быть.
Поэтому вели себя они скромно, но с достоинством: выполняем особое поручение. Чье? Вам в самом деле хочется знать? Этого мало, товарищ. Впрочем, вот мандат реввоенсовета за подписью Льва Давидовича Троцкого. Вы грамотны? Превосходно. Тогда распишитесь – с указанием должности и партийного стажа. Обязательство хранить военную тайну. Если кто‑либо о нас узнает, значит, проболтались вы. Кроме вас некому, другие понимают, когда любопытство уместно, а когда нет. Что? Да расстреляют вас, только и всего – если проболтаетесь. Или выгонят из партии. С комприветом, товарищ. И тебя видели.
Подобные разговоры Арехин вел только в уме ради времяпрепровождения: у пассажиров штабного вагона требовать объяснений никто не осмеливался. А хоть бы и осмелился, как потребуешь? Во время стоянки вагон охраняли стрелки, мимо которых мышь не проскочит, не то что двуногое любого пола, возраста и сословия. Издалека, правда, постреливали. Не на стоянке, на ходу поезда. Кто стрелял, зачем, оставалось неизвестным. Скорее всего, от восторга безнаказанности – вон в полуверсте едет поезд, дай‑ка я из кустов шмальну наудачу, чай, некупленные патроны‑то. Пуля, известно, дура, потому главное было не привлекать стрелков чем‑нибудь приметливым, из ряда вон выходящим. Например, чистым окном. Заблестит, засверкает на солнце, пули и полетят. Конечно, за полверсты могут и не попасть, тем более в движущуюся цель, а все‑таки ну их. И, главное, окна снаружи были прикрыты деревянными щитами – на случай разбития. И потому смотреть на мир можно было только в узкие щели, в вагоне царил полумрак, а сама идея протереть окно снаружи рассматривалась как чистая абстракция.
В дверь деликатно постучали:
– Впереди станция Кантыканальская, будем делать остановку, – доложил штабной ординарец и, не дождавшись ответа, дверь прикрыл. Настоящий чин, должность и функция у паренька хитрованского вида могли быть и другими, но ординарец звучало привычнее. Правда, революционный порыв не желал обретать замшелый формы, принятые в императорской армии. «Мы прежние порядки пнем ногой, долой погоны вместе с головой!»
– Кантыканальская… – оторвавшись от журнала, проговорил Капелица. – Звучит, словно поэма. Или ругательство.
Состав тормозил плавно, видно, машинист достался опытный. Иначе, впрочем, и быть не могло, выбрали лучшего – как и паровоз, и вагоны.
Пожалуй, тот же пейзаж видел и Чехов, когда тридцать без малого лет пробирался на восток, на каторжный остров Сахалин.
Ну, им‑то поближе – пока.
Остановился состав нечувствительно, карандаш, что Капелица положил на журнал, не шелохнулся.
– Я пройдусь, – Арехин надел шинель – старую, только без погон. Зато есть ремень, на ремне кобура, ореховое дерево и свиная кожа, немецкая работа, еще довоенная. А в кобуре – именной маузер. Теперь он ничем не выделялся среди прочих красных командиров. Разве что темные очки красные командиры редко носят, но мир меняется. Годика через три, через четыре командир в темных очках станет обыденным явлением. Хорошо, не через четыре, а через шестьдесят четыре. Не мы, так потомки наши увидят мир сквозь темные очки.
Капелица тоже решил размяться. Вид у него был сугубо штатский – английский дорожный костюм, разумеется, серый, плащ тоже серый, а на голове – дисталкер, охотничье кепи.
В тамбуре стоял часовой с наганом, на земле у входа другой часовой, только с кавалерийским карабином, а рядом с вагоном, метрах в десяти, редкой цепью выросли стрелки, уже с полномерными трехлинейками системы генерала Мосина. Штыки, что громоотводы. Значит, быть грозе.
Станция ничем не отличалась от других станций: вставить стекла, поштукатурить, побелить, покрасить, открыть буфет, полный снеди и напитков, а, главное, добавить спокойных до сытого одурения обывателей – и здравствуй, год тысяча девятьсот тринадцатый.
Но тринадцатый год ушел безвозвратно, ушел и забрал с собою буфет с горячими и холодными закусками. И потому вместо добродушных сонных обывателей в отдалении слонялись личности колоритные, голодные и злые.
Мать‑мать‑мать‑мать! – разносилось по станции не ветром – само. Такова сила народного слова.
Паровоз отцепили от состава и повели на водопой. Дело житейское. Паровозам тоже пить‑есть нужно.
Капелица достал трубку, но курить не стал, только в руках вертел. Здесь табака приличного не найдешь, да и неприличного тоже, поэтому приходилось экономить. Так и шел с трубкой в руке. Чистый Шерлок Холмс.
Подбежал пацаненок лет десяти.
– Дяденька, хлебушка дай! – стал он просить Капелицу. – Ну дяденька, дай, есть хочется. А то помру!
Капелица растеряно посмотрел на Арехина. Все, что можно было отдать, они отдали еще на Волге, и теперь столовались при эшелоне.
– А ну пошла! Пошла твоя прочь! – стрелок‑азиат бежал с винтовкой наперевес.
Пацан исчез, будто и не было. Быстро бегает. Как, однако, бытие на сознание влияет: прежде он даже и не подумал бы назвать мальчика – пацаном. Впрочем, это и не мальчик вовсе. Девочка. Пацанка. Или нет.
– Тут плохо ходить далеко. Совсем плохо. Съедят. Близко ходить хорошо, мы стреляем, не съедят! – доходчиво объяснил стрелок. Бурят, гольд, кореец? Велика Россия…
– Спасибо, товарищ! – сказал в спину возвращающемуся назад в охранение стрелку Капелица.
– Не пора ли обратно в вагон? – предложил Арехин.
– Да, разумеется, – горячо откликнулся Капелица. Будто не в надоевшее купе его зовут, а в буфет, тот самый, тринадцатого года.
В купе Капелица не знал, чем заняться. То в окно поглядит, в щелочку меж досок щита, то в журнал, то трубкой займется. Наконец он сказал:
– Странно все как‑то. Ребенка прогнали, а я за это благодарю.
– Ничего странного.
– Вы думаете?
– Скорее, вы.
– Что – я?
– Вы думаете, что стрелок избавил вас от неприятной сцены.
– Да, пожалуй.
– А на самом деле он, вполне вероятно, спас вам жизнь.
– Так уж и жизнь…
– Именно жизнь. Пошли бы вы с ним, вернее, мы оба бы пошли в укромный уголок, там бы нам конец и пришел.
– Но зачем нам идти с ним в укромный уголок?
– Вы физик. Поставьте мысленный эксперимент.
Капелица задумался.
– Однако… Арехин, будьте добры, налейте мне водки! А то руки трясутся.
– Отчего ж не налить. Только учтите, пить придется из стакана.
– Это было экспериментом лет пять назад. Сейчас – рутина.
– И закуски никакой.
– Тоже рутина. Опыт показал, что отсутствие закуски имеет и положительную сторону – быстрее хмелеешь.
Вагон дернулся, по составу пробежала судорога. Паровоз вернулся.
Арехин протер стакан новой салфеткой. Да, водка Капелице определенно необходима. Водка у них была казенная, входила в паек, бутылка на двоих в день. На поезде они ехали третьи сутки, и в шкафчике стояли три бутылки, две полные, одна едва початая – на протирку окна ушло граммов двадцать. Отказываться от пайка не полагалось, от водочной составляющей не полагалось втройне: это привлекло бы внимание куда более нежелательное, нежели сверкающее окно. Кстати, водка была вполне приличная, фабричного розлива. Закон сухой, но древо жизни сочно.
Арехин посмотрел стакан на свет – если полумрак купе считать светом. Теперь чисто.
Вагон тронулся – нежно, почти незаметно, но по купе поплыли причудливые картинки: из‑за щелястого щита оно превратилось в камеру‑обскуру. Арехин налил водку в стакан – не полный, какое. Шкалик. Поставил перед Капелицей.
– А вы?
– Попозже.
– Не забудьте, – и Капелица в три глотка одолел урок. – Вы, Александр Александрович, человек бывалый, грудь в крестах, а нам, людям штатским, слабонервным, простительно.
Интересно, а если бы Петр Леонидович знал, что ребенок – это не мальчик, не девочка, а две дюжины крыс, принявших человеческий облик, что бы он тогда сказал?
Но был ли пацан крысоидом? Если да, встают новые вопросы. Если нет, не встают.
Капелица повертел головой. Закуску ищет. Душа требует гармонии. Природа не терпит пустоты желудка. И стакана.
Выручил ординатор. Постучав для приличия, он открыл дверь и сказал:
– Товарищ командарм приглашает к столу!
2
За столом их было шестеро: сам Михаил Николаевич, за хозяйку – Джолли Рэд, ее комтоварищ Свен Финнеган, камрад Розенвальд, и Арехин с Капелицей. Михаила Николаевича командармом звали то ли по привычке, то ли из конспирации. Он, действительно, командовал армиями, но уже два месяца как возглавлял Кавказский фронт, а сейчас его прочили на фронт Западный, и потому поездка Михаила Николаевича на Урал носила характер странный, непонятный, отчасти загадочный. Отвлекающий маневр, быть может? Или остались у командарма незавершенные дела? Или дела тайные?
Пусть враги наши ломают голову. А мы же не враги, мы друзья, а с ирландскими товарищами союзники. Нет более прочных союзов, нежели те, которые рождаются между путниками за дружеской трапезой. Не то, чтобы они, союзы, были особенно прочны, просто другие еще ненадежнее.
Посуда была под стать присутствующим – хорошая, но разномастная. Серебряные вилки, ложки, ножи, но вилки рыбные, а ножи закусочные. Ложки столовые, но лежали для красоты – ни борща, ни супа. Впрочем, жаловаться не приходилось: стол был сытным, а по нынешним временам так и роскошным.
Ели не торопясь, как в былые времена, когда трапеза растягивалась и на час, и на два. И говорили негромко, без ора, и собеседника слушали, и даже пили не водку, а вино, правда из рюмок, больших, железнодорожных.
Командарм внимательно слушал, а еще вернее – думал о своем, лишь изредка вставляя в разговор несколько дельных слов. Джолли Рэд, напротив, выглядела оживленной и стремилась каждого сделать участником беседы. Ей отвечали – сначала больше из вежливости, но постепенно разговор разогрелся, миновав точку плавления, и далее лился самотеком, как горный ручей. Или как эшелон, который шел пусть и не очень быстро, верст двадцать за час, но почти безостановочно: ныне поездов мало, потому – просторно.
Говорили, естественно, на языке присутствующей дамы. Так считалось. Джолли Рэд была ирландкой, но ирландского никто, за исключением, разумеется, Финнегана, не знал, потому в ход пошел английский. Странно, конечно, когда друзья говорят на языке врага, но жизнь щедра на парадоксы.
В роли стюарда выступал все тот же ординарец, которого командарм звал просто – Тимка. Стюардом Тимка был плохоньким, вина не наливал, блюда не переменял, всей службы – принести полные судки и отнести пустые, на эшелонную кухню, верно. Какой есть. Раз господам конец пришел, то и слугам, стало быть, тоже. Каково ему, Тимке то есть, слушать иноземные разговоры и подносить вкусную еду на четвертом году революции? Правда, лицо у Тимки сытое, лоснящееся. А все‑таки возьмет да и напишет донос о контрреволюционном заговоре, расхлебывай потом. Вели переговоры с иностранцами на иностранном языке, ясно – контра. Вот столовые ложки и пригодятся – расхлебывать.
Правда, знай Тимка язык, то понял бы, что о политике, о мировой революции говорили совсем немного. Стараниями Джолли Рэд перешли на революцию в науке, а затем от науки настоящего к науке будущего. Когда человек станет бессмертным – через год, пять лет, двадцать пять? Будет ли бессмертие привилегией каждого, или его будут даровать лишь наиболее преданным революционерам, так сказать, вождям главного калибра? А революционерам второго и третьего калибра дадут по сто или пятьдесят дополнительных лет – только пусть это будут годы молодости, иначе получится слишком жестоко. Научатся ли люди летать одним усилием мысли? Захотеть – и воспарить к облакам, и оттуда, сверху, подобно орлу, наблюдать за жизнью обыкновенных, нереволюционных обывателей, карать… и миловать, – улыбнулась мисс Рэд.
– А еще лучше Прожектор Смерти, – подхватил товарищ Финнеган. – Газы уже есть, это замечательно, но газы штука капризная, зависят от погоды, да и много их нужно, газов. Прожектор Смерти позволит выкосить целые графства, освободив их от врагов революции.
Камрад Розенвальд предположил, что и вечная молодость, и полеты наяву, и Прожектор Смерти уже были доступны человечеству – не всему, понятно, а расе Великих Древних, но после вавилонского столпотворения вместе с чистотой расы были утрачены и сокровенные знания. Хотя как знать, вдруг где‑нибудь в Гималаях, в Гренландии или даже в Антарктиде остались потаенные города Древней расы? Россия с ее громадными северными территориями хранит немало тайн, и недаром Георгий Седов так стремился к Земле У Полюса. Вавилон разъединил пролетариат всех стран. Теперь пришло время объединения истинно полноценных людей, после которого и откроется то, что покуда спрятано во тьме полярной ночи… Россия обживет берега Ледовитого океана, русские положат начало новой полярной расе, которая даст свободу мировому пролетариату и сметет с лица планеты рассадник зла, интернационал плутократов, уповающих на силу золота. Говорил Розенвальд не очень хорошо, его английский был ужасен, но энтузиазм и вдохновение камрада восполняли недостаток знания языка и ораторского мастерства.








