Текст книги "Подвиги Арехина. Пенталогия (СИ)"
Автор книги: Василий Щепетнёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 52 страниц)
7
Местная власть пришла в лице старушки – «прислуги за все». Дверь старушке открыл, разумеется, Арехин, но она его словно бы и не видела, вернее, не видела в нем человека, а так, статую гипсовую. Очень полезная тактика. Я тебя не вижу, и ты меня не видишь.
Старушка, причитая «насвинячили, проголотиты» убрала со стола и прошлась по полу. Уже одно то, что для стола она использовала сухую тряпку, а для пола – мокрый веник, говорило в ее пользу, хотя как знать, завтра порядок мог перемениться.
Работу она закончила подозрительно быстро – и четверти часа не прошло. Остатки давешней трапезы (те, что остались после ночной вылазки Арехина) она сложила в сумочку и ушла, скорее довольная. Все-таки оставил Арехин не мало, и сальца, и хлебушка, и, главное, почти нетронутый полуштоф самогонки. В такой мороз самогон, в силу физических особенностей, не замерзает. В отличие от воды. Даже, наоборот, греет изнутри. И потому сметливые селяне пьют его с чувством исполненного долга – не в удовольствие, мол, а токмо ради живота своего. И за скотиной ухаживать пьяному сподручнее, навоз убирать или ещё что в том же духе. Правда, бывает, лошадь лягнет или корова на рога насадит, но после белых, красных, опять белых и опять красных с коровами и лошадьми в Рамони стало небогато.
А вот навоз – остался. Не позарились на него ни белые, ни красные.
Вскоре пришел и самый стойкий рамонец, тот, что вчера волевым решением наладил быт приезжих. Им оказался Николай Паринов.
– Не Анны Авдотьевны сын? – спросил Арехин.
– Внучатый племянник, – ответил рамонский лидер.
Внучатый племянник был хмур и сосредоточен. Вспоминал вчерашнее или думал о завтрашнем?
– Сейчас тетка придет, на стол накроет.
– Это можно, – согласился Арехин.
– Вы к нам, значит, по делу, товарищ?
– Рад бы и просто погостить, да не получается. Картины нужно возвращать.
– Хочешь, извините, хотите верьте, хотите нет, а я как увидел картины, то чуть за голову не схватился.
– Отчего ж?
– Нам бы мануфактуры какой, гвоздей, да хоть газет и книг, а здесь – картины. Вы там, в Москве, что о деревне думаете? Сидят мужики, и только того ждут, что б их картинками облагородили, что ли? Да мужику на все эти картинки – высморкаться и растереть. Сказки всякие или барская жизнь нарисованы, эка невидаль. Тут бы зиму прожить, понять, что весной делать. Вопросы жизнь нешуточные ставит, прогадал – ложись да помирай, а ему картинки в золоченых рамах. Насмешка вроде. Народ, он не дурак, понял, что это добра ему желают, просто москвичи от земли оторвались, живут среди театров да музеев, потому и картины присылают. Ладно. В Замке картины и прежде были, нам из Воронежа те картины приказали аккуратно снять и в Воронеж отвезти. Это сразу после революции было. Тоже, наверное, для музеев. Теперь вот велели развесить новые. Развесили, жалко, что ли. Народу велели показывать. Заходите, нам скрывать нечего. Народ заходил – зима, работы мало, и ноги у всех чистые. Веничком обмети валенки и заходи, смотри. Некоторые и по три, и по четыре раза смотрели. Пусть. Вдруг и есть в этом польза, просто я не понимаю. Днем здесь совдеп работает, на ночь охрану поставили, добра в Замке, сами заметили, много, пусть охраняют, все при деле. И вот однажды отпираем зал с картинами, а картин-то и нет. Одни рамы остались. Полиции давно никакой, мы тут сами поглядели – двери не взломаны, аккуратно отрыты. Окна заперты. И охрана, почитай, трезвая, это вчера мы малость разболтались по случаю, а в другие дни у нас серьезно. Сообщили в губчека, что ж делать. А те ответили – сами проворонили, сами и ищите. Правильно ответили, Рамонь – та же деревня, чужому искать трудно, а от своих какие секреты? То ж не кубышка с золотом, картины запросто не пронесешь по Рамони, не спрячешь. Это только кажется, что улица пустая, а и заполночь кто-нибудь в окошко глянет, по нужде во двор выйдет, просто не спит, вора караулит, собаки, опять же брешут, а картин много, в узелок не сложишь. Про городских не знаю, а деревенские собаки страсть живопись не любят, переполошат всю округу.
А не было такого. И с людьми мы аккуратно поговорили. Если сдуру кто польстился, пусть подбросит, или укажет, где спрятано, мы возьмем, а допытываться не станем. Нет, никто не откликнулся.
Анна-Луиза сошла вниз. Оделась тоже по-чекистски – кожаная куртка, кожаные штаны на меху, ремень, а на ремне кобура. Он перед поездкой в Рамонь ей подарок сделал, принарядил. Посвятил в ряды борцов. Фройлян Рюэгг осталась довольна.
Поздоровались. Тут и жданная тетка пришла, Паринова, только Ольга Николаевна. Открыла буфет, стоявший в углу, достала скатерку, постелила. А с собою она молока парного крынку принесла, хлеба краюшку, дюжину теплых вареных картошек и три сырых яйца – только из-под курицы. Добрая волшебница. Девять из десяти москвичей поменялись бы завтраком с Арехиным. Но девяти из десяти москвичам здесь, в Рамони, вряд ли бы даже дверь открыли. Суровые времена, городских в деревне никогда особенно не жалуют, а уж петербуржцев да москвичей…
Во время завтрака о деле не говорили. Завтракали, собственно, только Арехин с фройлян Рюэгг. Паринов отказался – и утром перехватил, и после вчерашнего не до еды. А вы ешьте, ешьте, теперь до вечера еды не будет.
– Вот мы на обед молоко и оставим, да и картошечки тоже, – сказала Анна-Луиза, убирая остатки еды в буфет. – Мне кажется, что до моего появления вы разговаривали о чем-то важном.
– О картинах, – ответил Арехин. – Товарищ Паринов обрисовал ситуацию и заключил, что похищать картины рамонцам не было никакого смысла, да и возможности тоже.
– Не совсем так, – ответил Паринов. – Это все было бы верно, если бы картины остались на месте. Но их нет. Нет, и это факт, перевешивающий часы рассуждений.
– Вы, случайно, университета не закончили?
– Даже не начинал. Вы правы, было такое желание. Жизнь притормозила. Но семь классов гимназии со мной.
– И вы здесь…
– Так и вы здесь, Александр Александрович. Я-то вас сразу узнал. А – здесь, не заграницей с принцами. Советской власти служите, ещё и отлично служите, судя по всему. Если вам мандат сам Валецкис написал, то, значит, есть с чего.
Не возразишь. Да и зачем?
– Значит, картин нет, и похитить их не могли.
– Могли, раз похитили, – ответил Паринов. – И мы первым делом допросили охранников. Вы давеча видели парочку, так вот, не тех. В ту ночь другие охраняли. Один – раненый в гражданскую, с прострелянным легким, другого газами на германской душили. Я к том, что оба нездоровы, кашляют, не спят ночами, потому их в охрану и поставили. Клянутся, что ничего не видели и не слышали. Москва, говорят, слезам не верит, а мы – клятвам. Есть у нас человек, сейчас он в губчека. В контрразведке у Буденного служил, обращение знает. Допросил. Нет, говорит, ничего не знают.
– Допросил, значит… Ладно, я хоть у Буденного не служил, но придется и мне с ними поработать.
– Это вряд ли. После допроса их похоронили обоих.
– Похоронили, значит.
– Всех хоронят.
– У кого были ключи?
– Под рукой у них же, у охранников, и были.
– А сейчас они где?
– Здесь, – Паринов подошел к стене, откинул дубовую панельку, за ней оказалась полка с ячейками, как в отеле. В каждой ячейке свой ключ, на каждом ключе бронзовая бирочка с номером. – Сколько их было прежде, не знаем. А при новой власти управляющий сам отдал, и место указал. Точнее, не сам, а через племянника, тот в конюхах ходил, управляющий-то в Крым подался, видно, наворовал изрядно, было с чем в Крым бежать. Мы тут подумали, потом с губернией посоветовались, и Замок под охрану взяли. А то были горячие головы коммуну в нем устроить, вроде общежития. Сразу бы все загавнили, уж извините за точное слово. Ничего. У каждого свой дом. Прибери, почини, теперь, если нужно, с лесом поможем. Нет, ей в Замок хочется.
А вот Ольгино упустили, в Ольгино коммуна, – вздохнул Паринов.
– А вы сами?
– Что мы? Если про вчерашнее… Мы Замок решили под дирекцию завода определить, ну, под совет народных депутатов. Люди серьезные, не шалопуты, гадить по углам не будут. Опять же сторож положен, истопник, дрова и все такое. Вот мир настанет, тогда крепко определимся, надолго.
– Раз уж так вышло, покажите мне, пожалуй, зал, где висели картины.
– Отчего ж не показать, – он взял ключ, поместил дубовую панель на место и ещё запер ее особым ключиком. Не всяк, не всяк доберется.
Идти, конечно, недалеко, да и странно, чтобы далеко: для народа сделана. Пришел, посмотрел и ступай себе, ступай.
У третьей двери остановились, Паринов открыл ее, распахнул. Тоже дубовая – в Замке отдавали предпочтение мореному дубу – она открылась без скрипа. На века сработали или… Он посмотрел. На петлях – следы машинного масла. А пыли мало на том масле. Следовательно, недавно смазали.
– Когда картины пропали?
– Когда? А вот… Пятого января по новому, революционному стилю.
– А сегодня у нас двадцать второе февраля…
– Точно. Не всяк Панкрат хлебом богат.
– Особенно после продразверстки…
Паринов только вздохнул.
Они вошли в зал. В углу, одна у другой, стояли рамы. Пустые, без картин. На стенах те же дубовые панели. Минимум мебели.
– Что касается мебели, ее просто в другие залы сложили, да заперли. На всякий случай, – пояснил Паринов.
Ну, ну. Случаи, действительно, всякими бывают.
– Это вы рачительно поступили. По-хозяйски.
– Теперь, когда власть советов, то и хозяева – советы, а не чужой дядя.
– Чужой – ни в коем случае, а вот родной… Знаете, для чего вообще была затеяна с история с картинами? Это был только первый шаг. Здесь, в Рамони, в этом Замке думают учредить Академию Пролетарских Писателей.
Паринов был мужиком тертым, но и он поразился:
– В Рамони? Академию писателей?
– Пролетарских, то есть рабоче-крестьянских. Старым писателям не место на корабле революции. Нужны люди из низов, простые, с ярким глазом и чистым сознанием. Вот их и будут собирать со всей России, привозить в Рамонь и учить писательству.
– Кто?
– Учить кто? Максим Горький, Борис Федорович Иванов, корифеи, в общем.
– Нет, а в писатели кто пойдет?
– Кто уже проявил себя. В журналах там, в газетах.
– И они, эти писатели, и будут жить в Замке?
– Нет, боятся того не приходится. Жить они будут где-нибудь поблизости. Писательские бараки построят или ещё что.
– Кто ж строить будет? Нам с заводом хлопот хватает.
– Вот тут вы, Николай, ошибаетесь. Я ж говорю – новые, пролетарские писатели, а не старые белоручки, когда один Толстой землю пахал, а остальные по городам сидели, карандашиком по бумаге. Или вот ундервуды появились…
– У нас есть парочка, в заводской канцелярии. И один здесь, в замке.
– Видите, как вы обустроены. Прямо садись, и пиши что-нибудь про родное, знакомое, про нашу речку, или Дон хотя бы.
– Он в семи верстах, Дон.
– Семь верст – пустое, час на рысях. Прямо в название просится, роман книги на три – четыре, «Тихий Дон». Может, кто и напишет из новых писателей. А они, писатели, будут по пролетарски работать. Сначала восемь часов сна, сон для писателя – дело первое. Потом восемь часов работать – на заводе, или себе барак построят, или в поле пойдут, в общем, где нужда больше будет для уезда. А уж оставшиеся восемь часов учиться писательскому ремеслу в Академии станут, да свое творить, как выучатся. Ну, там немножко времени для еды, пятого-десятого, но все быстренько. Их, писателей, в бригады соединят. Как наработает бригада на заводе или в поле, так ее и накормят-обстирают. Плохо будет работать – так голод, он заставит. В страду, понятно, и по десять часов потрудятся, сколько нужно. А зимой побольше сочинять станут.
– Это, конечно бы, ничего. А что они умеют, на заводе?
– Ведь, повторяю, не белоручек берем, а пролетариев. Чтобы отец-мать с заводу, сам годик-другой поработал. Или если кто в гражданскую воевал, тоже годится. А если чего не умеют – обучатся, брать будут не дураков.
– И это твердо решили? Рамонскую Академию Пролетарских писателей завести?
– Думают, – признался Арехин. – Вслед за нами архитекторы едут, дня через три ждать, через четыре. Или через месяц. Они здание обследуют и решат, годное, нет. Потом с вами переговоры начнут.
– А что… Нам мужики нужны. Народу в Рамони повыбило изрядно, а кто и просто в город утек… А картины? Надеяться можно?
– Надеяться нужно! Немедленно, сегодня же приготовьте просторный и крепкий ящик для холстов, стружки сухой – пересыпать. Сани и пара коней чтоб наготове были – в город отвести.
Николай ушел, оставив Арехину ключик от панельки дубовой.
– Ты действительно найдешь картины так скоро? – спросила Анна.
– Вреда от того, что ящик подготовят, точно не будет.
– А как умно ваше правительство с писателями придумало! Хорошо бы так во всем мире устроить.
– Коминтерн и устроит, – ответил Арехин. – правда, это не правительство придумало, а я – сейчас. Пусть рамонцы порадуются.
– Зачем?
– Радоваться зачем? Чтобы душе лучше было. Вдруг и здешний кто решится в писатели. Или, наоборот, порадуется, что писатель вместе с ним землю пахать будет. Все надежда. Мечта. Человек за мечту горы может своротить, – они вышли, прошлись вокруг замка. Дошли до завода, потом спустились к реке. С реки замок казался чудесной игрушкой, о чем не преминула сообщить фройлян Рюэгг.
– А он и был игрушкой. Построили его недавно, чуть более двадцати лет назад. Деньги у Ольденбургских были, деньги просто громадные, вот и решили поиграть в розенкрейцев-мальтийцев-тамплиеров. Во всех разом. В память о предке Павле. Тот инженерный замок выстроил, большой, мрачный. А здесь – маленький, веселый, но тоже набитый секретами.
– Секретами?
– Как же без этого? Потайные двери, комнаты, подземные ходы, алтари Древних Богов…
– Ты о них знаешь наверное?
– Больше догадываюсь. И то, потому что уж больно много таинственности напускали. ещё из Ольгино подземный ход есть, я даже видел, как его рыли. Открытым способом, сначала выкопали громадную канаву, или ров, обделали ее, затем перекрыли плитами и землей присыпали, в полтора аршина, и, кусты насадили, деревца… Год тогда был голодный, мужики со всей губернии приходили, ища, как на кусок хлеба заработать. Быстро сделали. Отделкой, понятно, немецкие мастера занимались, гранит по реке доставляли, мрамор… Подвесная дорога была, грузовая. По ней на завод свеклу пускали. Гранит до завода на особой платформе поезд довозил, а наверх – по той же подвесной поднимали. Своды строили, лучшим цементом крепили, денег не жалели. Столько труда, а тут – война, революция.
– Их всех убили?
– Нет. Никого не убили. В обществе – я говорю о дворе – на Ольденбургских смотрели, как на странных чудаков, чтобы не сказать крепче. В них, мол, продолжает жить Павел Петрович. Как же – институт экспериментальной медицины открыли, с вурдалаками борются, бессмертия ищут, машину времени изобретают, машину пространства тож… Забавники.
Войну генерал Петр Александрович провел при Верховном главнокомандующем, однако все Ольденбургские осень семнадцатого встретили во Франции. Более того, ещё до войны Ольденбургские объявили себя банкротами, и завод с кондитерской фабрикой по очень выгодной для банкротов цене был выкуплен казною.
– А зачем?
– А затем, что после этой операции у них появились наличные деньги – миллионы франков.
– Почему франков?
– Потому что швейцарские банки любят франки, а капиталы свои они перевели в Швейцарию.
– Очень предусмотрительно.
– Так же, как и покупка кое-какой недвижимости в Каннах.
– Они словно предвидели войну.
– И войну, и октябрь семнадцатого. Потому что к этому времени все они оказались вне России.
– Потрясающе. А ты откуда знаешь об этом? От Чека?
– От батюшки. Он был финансистом и оказал кое-какую практическую помощь в переводе капиталов Ольденбургских, – о том, что батюшка и сам вложил пару миллионов рублей в предприятия господина Форда и прочих американских промышленников, Арехин предпочел умолчать. Незачем смущать чистую душу швейцарской революционерки…
8
Градусник на балконе бельэтажа показывал уже двадцать пять градусов ниже точки замерзания воды. Термометр старый, дореволюционный, меряет по Реомюру, а по стоградусной шкале Цельсия и все тридцать выходит. Верна, верна примета: снежный нетопырь к беде, всё спасение в еде.
Утреннего остатка на обед не хватило. Ничего, помог кусок московского окорока, привезенный из первопрестольной, вдвоем, считай, почти фунт съели незаметно. Плюс луковицу на двоих. Амбре, не амбре, но когда пахнут оба, не пахнет никто. Мороз крепчает, потому и ответные меры усиливаются.
После обеда пришел библиотечно-чекистский возница. На ногах стоял, но изъяснялся туманно. Доложил, что лошадь вчерашний переход пережила, но нуждается в полноценном отдыхе весь день. Овса ему дали, без обману, хороший овес. А как не дать, если и сам он рамонских кровей, и Николаю Паринову приходится троюродным дядькой? И потому почистит лошадь ещё раз, укроет ее попоной, засыплет овса соразмерно и пойдет, разузнает насчет пропавших в Глушицах москвичей, вы ж за своими приехали, а картины так, для отводу глаз, верно? И не смейтесь! Потому как узнавать он будет не у абы кого, а все ему расскажет родная тетка, которая первая ведьма по всей губернии. Сегодня в полночь по книге Ефрема узнает да и расскажет.
Арехин возницу отпустил с наказом быть завтра к девяти утра. Сегодня от него пользы никакой. Не в том дело, что навеселе, Александр Александрович его бы протрезвил быстро, да и больше притворялся возница пьяным, чем был им. Просто вчера лошадь, действительно, дошла не только до Рамони, но и до своего предела, и потому следует ей отдохнуть.
После обеда Арехин из сарайчика притащил поленья для камина. Во всем замке их топилось только два – каминов, не поленьев. В холле и в спальне Были и печи, украшенные изразцами из самого из Дюсдорфа, однако не было истопников. Камин в спальне Арехин накормил досыта, в холле – впроголодь. Экономия должна быть экономной, пришла в голову глупая мысль.
Замок только вздохнул.
Он тянул время. До заката солнца, а вернее, до полуночи он, как и кучерова бабка, не ждал никаких новостей. А что делать? Разве в Ольгино сходить?
Сходили и в Ольгино. По морозцу, всё наливающемуся злостью, две версты по дорожке предстали чуть не Голгофой. Ознакомились с коммуной. Крики, брань, вонь, нестиранные тряпки. Этого добра и в Москве полно. Староста коммуны, большая сволочь, но и то выглядел обреченным – то ли сопьется с круга, то ли удавится. Или его удавят.
Для вида Арехин задал несколько вопросов – кто ходил на выставку картин, да не знает ли, случайно, что с этими картинами стало. Если кто по глупости взял, пусть подкинет. Иначе, если найдут картины – нехорошо будет. А если не найдут, то даже плохо.
Худшего не случилось – называть друг друга ворами в лицо обитатели коммуны не стали. Что ж, и это славно. Правда, восемь человек, разумеется, по одному, сказали, что хотели бы увидеться наедине. Их Арехин пригласил зайти в Замок после захода солнца.
И они с фройлян Рюэгг поспешили назад, пока окончательно не утратили веру в будущее объединенного жилья.
Посещение коммуны утомило больше давешней поездки Воронеж – Рамонь. Злоба всегда утомляет, своя ли, чужая. Хотя и взбадривает тоже. Какой организм. Как с водкой: один, выпив, спать хочет, другой в буйство впадает.
Он предложил Анне-Луизе к чаю большую рюмку шустовского коньяка (и чай, и коньяк, разумеется, из московских запасов), но та ограничилась только коньяком, чай пить не стала. После коньяка пошла спать.
Поспать – это хорошо. После мороза, прогулок и коньяка сон есть вернейшее оружие пролетариата. Сон, а не кирпич, как считают маловеры-оппортунисты, зарубите себе на носу, батенька…
Арехин и сам задремал, но бесцеремонный стук в дверь разбудил.
Пришли жалобщики, все восемь. Заходили в холл по одному, но жаловались – как ундервуд под копирку настрочил. Никто не убирает, соседи в борщ плюют, воруют тряпки, соль, спички. И добавляли, что картины если кто и украл, так комендант, украл и в город увезет по весне продавать. А прячет где-нибудь по погребам, вы его хорошенько, по-чекистски, допросите, он и признается.
Выпроводив последнего, Арехин разделся догола, поднялся в бельэтаж и на балконе принял снеговую ванну. Стало немножечко легче. В тесноте, да не в обиде, как же. Более ошибочной поговорки нет, наверное, в мире.
Снег и мороз взбодрили, он закрыл дверь на балкон, сделал несколько пробежек по коридорам замка и внизу, по холлу. Если кто наблюдает, скажет – спятил москвич, с жиру взбесился.
Наблюдают, нет? Сейчас, наверное, нет, но вскоре…
Потому он оделся попристойнее, оба браунинга-специаль спрятал под курткою. Стрельбы не предвиделось, но стоит остаться без оружия, как начинаешь об этом крепко жалеть. Это как с зонтиком: возьмешь с собой, ни капли с неба не упадет, забудешь – угодишь под ливень.
Открыл комнату, где прежде были развешены картины, а остались одни рамы. Затем вернулся в холл. Ну, подождем. Двери открыты, камин натоплен, в буфете кусок окорока, пусть небольшой, и краюха хлеба, в кармане у Арехина – фляжка с коньяком. С собою из Москвы он взял хорошую, в смысле большую, бутылку, но принципиально переливал во фляжку: путешественник с бутылкой – это одно, а путешественник с фляжкой – совсем-совсем другое. К приему гостей готов.
Часы на башне отбили полночь.
В саду гость, под деревом? В Замке, в каком-нибудь потайном ходе? Или только в сознании следователя по особым делам московского уголовного сыска?
Слишком уж многое оно, сознание, себе позволяет. И тень, приближающаяся к двери, и сама дверь, открывшаяся с легким скрипом, и мороз, хлынувший в холл, и…
– Добрый вечер, Александр Александрович!
– И вам вечер добрый, Павел Иванович!
Тень оказалась вовсе не тенью, а местным доктором, Павлом Ивановичем Хижниным. То есть местным он был лет восемь назад, после чего стал петербургским, работал ординатором в Институте Биологических проблем.
– Похоже, вы не удивлены нашей встрече?
– Единственное, чему я удивлен, так это вашим самокруткам. Махорка…
– Махорка притупляет классовое чутье не хуже кайенской смеси. Покурите с недельку махорку, и в любом обществе вы сойдете за первостатейного пролетария.
Вид у Павла Ивановича воистину был пролетарский – овчинный тулуп с прорехами, треух, штаны ватные, валенки, рукавицы заскорузлые…
– А что, донимают неприятности?
– Нет. Пока – нет. Да мне это и не в тягость, я крестьянский сын, потому интеллигентская лакировка сползла моментально.
– А сердцевина?
– Сердцевина, надеюсь, осталась прежней – насколько это возможно после двух войн. А у вас как, Александр Александрович? Вообще… и со здоровьем? Я вчера услышал – чекисты из Москвы пожаловали, про вас, каюсь, не подумал, а все ж пришел глянуть.
– Почему же не подошли? Не узнали?
– Как не узнать, узнал. Но решил погодить. Всё же Чека…
– Вечно у провинции глаза велики. В заезжем обывателе видят ревизора, чекиста, нечистую силу… Я, собственно, представляю московский уголовный сыск, но если бы даже и Чека, что с того?
– Ничего, – ответил доктор, – ничего.
Арехин тем временем нарезал окорок, хлеб, налил в рюмку коньяк.
– Сами не пьете? – спросил Хижнин.
– Изредка. Большей частью справляюсь без алкоголя.
– Это хорошо, – Павел Иванович выпил, закусил – не деликатно, как в прежние времена, когда они встречались в Замке, а по-мужицки, жадно, когда на один кусок дюжина ртов. Заметив взгляд Арехина, он усмехнулся:
– Кто скажет, что я не мужик, пусть бросит в меня камень.
Съев все предложенное, он крякнул и тылом кисти вытер рот:
– Для полноты образа.
– И какова же цель вашей маскировки? Неужели до сих пор никто из рамонцев вас не узнал?
– А вас, Александр Александрович?
– Что я, редкий гость в Замке в пору младой юности. Да и узнают, никакой беды, я ведь не скрываюсь. Весь в мандатах, не подступись. Но вы, лечивший всю Рамонь и окрестности? Или надеетесь на благодарность пациентов?
– Вот она где, эта благодарность, – показал на левый бок доктор. – Три ребра сломали, «бей буржуя». Не в Питере сломали, а именно здесь. Били, как вы, Александр Александрович, выразились, благодарные пациенты. С тех пор я рамонский уезд стороной обхожу.
– Как же сейчас?
– Дело привело.
– И дело это здесь, в Замке, – не спросил, а просто констатировал Арехин.
– Да. И у вас дело в Замке?
– И у меня.
– Возможно, это одно и то же дело, спросил я вчера себя – и потому воздержался от встречи.
– Вам, доктор, нужно найти пропавшие картины? Потому что в этом мое дело и заключается.
– Вчера я этого не знал. Сегодня знаю. Потому и пришел.
– Вы в лучшем положении. Вы знаете, что в Замке нужно мне, а я не знаю, что нужно вам.
– Да так ли уж нужно – знать-то? Вы на стороне революции, я – монархист, следовательно, что бы мне ни понадобилось, это будет на пользу монархии и во вред Советам. Даже если это всего лишь подзорная труба или старинное зеркало.
– Вы хотите сказать, что приехали сюда за зеркалом и трубой?
– Да.
– И это – самые обыкновенные зеркало и подзорная труба?
– Нет, – без колебаний ответил доктор. – Вы знаете страсть Ольденбургских к диковинкам. Они и сами умели изготовлять вещи, потрясающие воображение, правда, старались это не афишировать. Подзорная труба позволяет видеть то, что обычному глазу недоступно. Существ измерения зет, или, говоря языком рамонского обывателя – нечистую силу.
– А зеркало?
– С зеркалом неясно, его только начали изучать. Просто иногда оно показывает весьма странные картины. То ли будущее, то ли прошлое, а, быть может, это просто необычайный синематограф. Приказать – покажи штаб Троцкого или Москву, скажем, летом этого года – не получается. Двадцать три часа из двадцати четырех в сутки зеркало ничем не отличается от обыкновенного, но… Знаете, мы сейчас словно в феврале четырнадцатого года – сидим, обсуждаем загадочные вещи, коньяк вот пьем, я, во всяком случае, пью, будто и не было войны, революции. Так и кажется – сейчас откроется дверь, войдет Петр Александрович и скажет: «Господа, Марс показался над горизонтом. Не угодно ль опробовать наш новый телескоп?»
– Тот самый, что видит нечистую силу?
– Нет. Труба была создана лишь осенью шестнадцатого года и ещё не доведена до ума.
– Зачем же она вам?
– Ее, как и зеркало, я должен передать Александру Петровичу.
– Так вы собираетесь за границу?
– Разумеется. Воевать – нет, довольно, белое движение переживает агонию. Отдельные жесты производят впечатление силы, но на самом деле это конвульсии. Хватит. Рамонцы в подобных случаях говорят: умерла, так умерла.
– Белая армия умерла?
– Россия.
– Позвольте с вами не согласиться.
– Не только позволяю, но и настаиваю – не соглашайтесь. А все-таки умерла. Большевики строят новое государство, и его будут населять иные люди. Греция есть, но нет эллинов.
– Ну, проживем и без эллинов.
– Воля ваша, а мне без эллинов скучно.
– Хорошо, труба, зеркало – берите, если они уцелели. Как-нибудь революция обойдется без зеркала грез. Лег, уснул, никакого зеркала не нужно. Но позвольте спросить: картины – не ваших рук дело?
– Даже обидно, – Хижнин сам подлил из арехинской фляги вторую рюмку коньяка. – Картины-то мне на что?
– Мало ли…
– И как бы я их вывез?
– Как-нибудь. Везет лошадка дровенки, а в дровнях мужичок и хворост, а под хворостом обернутые мешковиной холсты…
– Наконец, картины – чужая собственность.
– Это аргумент весомый, – признал Арехин. – Кто же их похитил?
– Да не похитил вовсе, а просто из комнаты убрал. А то ходят всякие, топчут, смеются. Семечки лузгают. Мешают, в общем.
– Вы убрали?
– Нет. Хранитель Замка.
– Ага, значит, здесь и загадочный Хранитель Замка есть? То-то я гадаю, кто дверные петли маслом смазывает.
– Он и смазывает, Хранитель. А вчера прибежал ко мне, что делать, говорит, из прежних человек появился. Ничего, отвечаю. А сам пришел, посмотрел. Вижу, вы. Успокоил Хранителя, в Замке показываться не велел. Как вы недавно сказали – мало ли…
– Так кто он, Хранитель?
– То-то и оно. Рамонский дурачок, его Травленым кличут. В детстве его то ли волки покусали, то ли собаки. А родителей – совсем… Лицо у ребенка обезобразили ужасно. Но главное, выяснилось, что то были не волки. Вурдалаки. Ольденбургские устроили засаду, и вурдалачье гнездо уничтожили. Я тоже был в деле. Ребенка мы лечили. Вакцинировали против бешенства. Вы же знаете, у Александра Петровича есть теория, что вурдалачество – особый вариант бешенства.
– Знаю, знаю.
– Ещё бы вам и не знать. Но, в отличие от… в общем, ребенка начали лечить на третьи сутки после укуса. А время, оно такое…
– Но вылечить удалось? Или нет?
– Ну… внешне он не трансформировался. Жил здесь, при Замке. Очень привязался к Александру Петровичу, но ещё больше – к месту. И потому остался, хотя его усиленно звали в Париж.
– Зачем – в Париж?
– Иметь рядом преданного вурдалака, пусть и леченого, это, знаете, в наши времена дорогого стоит. Да и вообще, Александр Петрович тоже привязался к Белолобому.
– Белолобому?
– Его родители, жертвы вурдалаков – Иван и Анна Белолобовы, вот его и прозвали так… Живет он на отшибе, бобылем, рыбу ловит, грибы собирает, орехи, корешки всякие, травки. Все собаки его ненавидят, захлебываются от лая, но ни одна ближе, чем на пять шагов отчего-то не приближается. А из его избенки, невзрачной, но крепенькой, ход ведет к подземелью. Вы знаете – из Замка в Ольгино.
– Только недавно вспоминал.
– Вот так он под землею и хозяйничает. Сюда заходит. В Ольгино. Тамошними порядками очень недоволен, хочет всех повыгонять, едва отговорил.
– Повыгонять?
– Одному ночью голову оторвет, второму, остальные сами разбегутся, разве нет?
– Не исключаю. Но это означает…
– Да, болезнь стала прогрессировать. Медикаменты, оставленные Александром Петровичем, закончились, водку Белолобый на дух не переносит, а, главное, нравственное влияние окружения овурдалачило и людей, никем не кусанных. Человек – существо подражательное.
– Только отчасти, Павел Иванович, только отчасти. Кое-какие медикаменты у меня случайно есть, могу поделиться…
– Благодарю, но я уже принял меры.
– Вы заберете его с собою или оставите здесь, на страх рамонцам? Тогда мне придется тоже… принять меры.
– Вы подтверждаете мой тезис подражательности. Прежний Александр Арехин, Арехин из февраля четырнадцатого не решился бы единолично решать судьбу человека.
– Могу и посоветоваться, и просто передать дело в местные руки, но результат будет тем же, только путь к результату будет отмечен кровью. Вариант с оторванными головами вы увидели сами.
Хижнин потянулся было за флягой вновь, но остановился:
– Хватит. А то коньячный дух выдаст.
– А вы его лучком, лучком, – посоветовал Арехин.








