Текст книги "Подвиги Арехина. Пенталогия (СИ)"
Автор книги: Василий Щепетнёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)
Дело о пражской соломинке
Глава 1
Утопающий за соломинку хватается лишь тогда, когда поблизости нет предмета более подходящего. Пробкового круга, брошенного каната, протянутой жерди. Лучше всего – пары спасателей, курсирующих на лодке вдоль купальных как раз на такой случай. А соломинка, что соломинка. Пустое соломинка. Раз дело до соломинки дошло – пиши пропало.
И ведь пишут. Достань соломинку во что бы то ни стало, вот что пишут. Нет, чтобы своевременно внести необременительный взнос в общество спасения на водах и купаться в строго отведённых для того местах. Кстати, сведущие люди считают, что неумелые пловцы тонут редко, поскольку боятся глубины. Часто тонут пловцы умелые, которым кажется, что вода – их родная стихия. Родная, может, и родная, да где ж и умереть, как не среди родни.
Вот и рассылают панические письма и телеграммы – достань соломинку!
Остальные средства, верно, перепробованы и найдены безнадежными.
Арехин сложил письмо Крупской. На прогулке и выбросит – на всякий случай. Рвать на мелкие клочки здесь, в отеле, или жечь в пепельнице, а пепел спускать в унитаз казалось излишним. Да и запах горелой бумаги привлекает внимание. С нюхом у горничных в порядке, да и обучали их, без сомнения, мастера. Если постоялец что‑то рвёт и сжигает, следует это включить в ежедневный отчёт. А кому нужно, разберутся, не числится ли тот среди лиц, подлежащих особому надзору. И, если не числится – причислят.
Он вышел из номера, прошёлся по коридору, спустился по широкой лестнице в холл. Отель «Злата Гуса» был из разряда тех, которые может позволить себе господин с претензиями не слишком большими и не слишком маленькими. Второй руки – по классификации Гоголя. Портье поприветствовал постояльца, одновременно показав, что увы, что новых писем, тем более, телеграмм, сейчас нет. Быть может, позже.
Краем глаза Алехин заметил себя в зеркале. Вид для господина второй руки вполне приемлемый. Хороший костюм (пошит в Вене месяц назад у портного не знаменитого, но и не совсем безвестного), чудесные туфли пражского сапожника, классическая шляпа, купленная буквально на днях в солидном («основан в тысяча семьсот пятнадцатом году») английском магазине. В руке трость, да не щегольская тросточка, а та, что делают на заказ для людей опять же не без амбиций. Ну, и очки тёмного стекла для полноты картины.
Он поправил шляпу и вышел на улицу.
Карлсбад в мае и всегда‑то хорош, а этим маем хорош вдвойне. И местные жители, и приезжие старательно забывали минувшую войну, а кому по средствам – вознаграждали себя за годы вынужденных ограничений. Поправляли здоровье, как телесное, так и душевное. У кого какое было.
Он нашёл скамейку под тенистым деревом, сел, вытянул ноги. Господин отдыхает. Но заметил: его узнают. Как не узнать, если в Карлсбаде на днях завершился международный шахматный турнир, и он, Арехин, занял первое место, да ещё победив основных конкурентов. Бывает, что рубят хвосты, то есть набирают очки за счет слабейших, с сильными же делая коротенькие ничьи, Арехин же предпочитал борьбу, независимо от звания соперника. Случилось в турнире и поражение, но поражение ему великодушно простили, кое‑кто даже считал, что он проиграл нарочно, из любезности, потому что соперником был чех, Карле Трейбал, который считался коренным карлсбадцем: то ли родился здесь, то ли учился. Ерунда, Трейбалу он не поддавался. Проиграл потому, что в тот вечер у него голова была занята другим, и он все силы прилагал к тому, чтобы этого другого вытолкать взашей, причем самым неприятным для незванца способом. Пусть вдругорядь не суётся. Хотя какое… Сунется, непременно сунется.
По счастью, подобное случалось редко. Раз в месяц, порой два. Не был Арехин той фигурой, за которой необходим постоянный надзор.
Иное дело Ленин. Крупская пишет, что и душевное, и телесное состояние Владимира Ильича архискверное, и требуется чертовски хорошее средство, чтобы крепость не сдалась на милость победителя. Ведь ясно: никакой милости не будет.
Металлическая шапочка, изобретённая Циолковским, помогала несомненно. Но были у этой шапочки и сопутствующие эффекты, помимо других – терялась острота ума, мышление становилось обыденным, дух не воспарял к небесам, а ползал у самой земли. Спустя два‑три дня человек глупел наполовину. А нельзя. Время боевое, съедят. Навалятся скопом Зиновьев, Бухарин и примкнувший к ним Пятаков, навалятся и съедят. Отправят в почётную отставку. Уже прощупывают дорожки на трясине, предлагают учредить пост Почётного Вождя и пожизненно закрепить его за Лениным. Но Ленин первым почётным вождём быть не желал. Желал быть просто первым. И потому приходилось её, шапочку, снимать. Проветривать мозги, как поначалу шутил Ильич. Тут‑то и жди коварного нападения – мигреней, обмороков, кошмарных видений и завиральных идей. Врачей российских, особенно врачей‑большевиков Ленин не ставил ни в грош и без стеснения называл ослами (вообще, в последнее время Владимир Ильич стал на язык несдержан, чуть что – и по матушке по Волге, писала Крупская). Выписали докторов немецких, но те, чем ближе узнавали болезнь, тем менее верили в выздоровление, и ограничивались диетами, клистирами, валериановыми каплями, обтиранием холодной водой и проветриванием комнат. Наибольшие же надежды немцы возлагали на йодистый кали, тишину и социальную депривацию, то есть резкое ограничение общения с людьми, включая самых близких. Читать газеты запрещено, читать же вообще дозволялось по двадцать минут на ночь, что‑нибудь лёгкое и привычное – «Робинзона Крузо» или романы Карла Мая. Читать, понятно, не самому, а чтобы кто‑то читал вслух, и Крупская теперь стала большим специалистом по приключениям Верной Руки и прочих друзей индейцев. Но говорят, что есть в Праге и Вене доктора не доктора, а лекари, травники, знахари, называйте, как хотите, владеющие секретом долгой жизни, идущим из седой старины, со времён императора Рудольфа и ранее. Составляют целебные эликсиры, творящие едва ли не волшебство. И если Александр посоветуется с ними, а те помогут, то благодарность, превосходящая любые ожидания, последует незамедлительно.
Печально. Он знал Надежду Константиновну как исключительно трезвомыслящую женщину, и уж если она просит чудесное снадобье, значит, ничего, кроме чуда, помочь не может. А поскольку чудес ожидать не приходится, то не поможет ничего. Ленин обречён. Собственно, об этом и письмо.
Но зачем она пишет ему, человеку, далёкому от иерархии вождей, не являющемуся ни видным, ни выдающимся деятелем партии, более того, вообще беспартийному?
Пишет шифром, но шифром простым, который прочитать может любой шифровальщик без особого труда?
Хотя… То, что Ленин тяжело болен, общеизвестно. Немецкие врачи налево и направо об этом не трубят, зачем? Один лишь факт, что лучших специалистов Германии приглашают для консультации и лечения российского правителя, красноречив донельзя. Да и советские газеты полны трогательных писем рабочих, крестьян, солдат и матросов с пожеланиями вождю скорейшего выздоровления, что тоже говорит о серьёзности положения.
Но что Европе до Ленина? Ленин, Троцкий, Дзержинский или даже Брешко‑Брешковская – Европе едино. Особенно, если отсутствует общая граница. Вот как у Чехословакии. Россия во мгле, пишут газеты, и только раки пучеглазые по земле во мраке лазают, да в овраге за горою волки бешеные воют.
А здесь тепло и светло, гейзер, целебная вода в галереях. Можно пить, можно брать ванны. Если станет скучно, добрый доктор пропишет бехеровку. Если совсем скучно, можно почитать местную газету, где подробно излагаются перипетии шахматного турнира, на который съехались известнейшие гроссмейстеры Старого Света, что делало Карлсбад пусть временной, но безусловной столицей шахмат. А уж присутствовать на турнире, воочию увидеть знаменитых гроссмейстеров – долг каждого уважающего себя европейца. Принять сто граммов бехеровки и – на турнир. В буфете принять ещё пятьдесят граммов – и обратно.
Правда, турнир кончился позавчера, для Карлсбада это срок немалый. Почти все участники разъехались, он же остался, решив отдохнуть.
– Я не очень помешаю вашей шахматной мысли, если присяду рядом?
– Буду только рад, – сказал Арехин, символически двигаясь по скамейке, и без того достаточно широкой.
С Аверченко он был знаком шапочно, встречались в марте семнадцатого, когда будущее казалось светлым, искристым, как хорошее шампанское. С той поры немало времени прошло, и если бы просто прошло, а то ведь по ходу и давило.
– Я недавно ваш рассказ читал. Про сапоги и улиточек, – сказал Арехин, умолчав, разумеется, что с Анной‑Мари они в оценке рассказа не сошлись.
– Да?
– Мне кажется, что сапоги – это не обязательно матросы, солдаты и прочие революционные силы.
– А что же тогда?
– Сапоги – это время.
– Время, значит, – вздохнул Аверченко. Достал из кармашка часы, томпаковые (в семнадцатом у него были золотые), открыл крышку, показал циферблат Арехину. – Время легко винить, а на мой взгляд, оно ничуть не изменилось. Те же стрелки, те же цифры. Идёт себе ровно, как и прежде. Не замечаю перемен, право.
– Так оно и прежде улиточек давило, время. Только это далеко от нас было, вот мы и не замечали. В одном месте китайцев миллионами давили, в другом месте африканцев, в третьем – американских индейцев, в четвёртом – мексиканцев. Я уж не говорю о гуннах, монголах и прочих древностях, которые катком прошлись по цивилизации.
– А теперь, считаете, наш черед пришёл?
– Или мы к нему пришли, – ответил Арехин.
– Приползли, – уточнил Аверченко. – Единицы. Те, кому повезло.
– Помнится, вы писали об экспедиции сатириконцев в Европу.
– Писал.
– В первый раз комедия, во второй – драма, если даже не трагедия.
– Что ж поделать, – развёл руками Аверченко. – Не ведал, что творил.
– А я тогда, тоже вот случай, Ленина с компанией за сатириконцев принял. В частности Ленина – за вас. В Швейцарии было дело.
– Неужели похожи? Первый раз слышу.
– Похожи.
– Вам виднее. Вы, говорят, на большевиков работали? В ЧеКа чаи с Дзержинским распивали?
– С кем я и что я только не распивал, – вздохнул Арехин.
– Теперь жалеете?
– Если и жалею, то лишь о недопитом и недоеденном.
– И с Лениным, говорят, пряники кушали?
– Зачем пряники? Обыкновенный чай с обыкновенными бутербродами. С балычком, икрой чёрной, икрой красной, копчёной колбаской, вологодским маслом, а больше – с шустовским коньяком. Напополам. А то и без чая, хлопнем по стакану коньяку – и в подвалы, пытать и расстреливать христианских младенцев. Вот вы писатель, мастер слова, можете мне объяснить, почему стакан коньяку, а не коньяка? Ведь это же неправильно, здесь падежное окончание «а», а никакое не «у».
– Не знаю, – признался Аверченко. – Но насчет икры – вы шутите, или говорите правду?
– А какая разница? Каждый поверит в то, во что захочет поверить. Кстати, мы и вашу книжку с Владимиром Ильичом за чаем обсуждали, «Двенадцать ножей в спину революции».
– Скажите лучше, ругали. Пытали и расстреливали.
– Отнюдь нет, напротив. Ленин очень хвалил. Даже собирался издать большим тиражом.
– Что же не издал? Мне бы гонорар очень пригодился.
– Не знаю. Верно, отговорили другие писатели. Вокруг Ленина ваш брат писатель так и вьётся. Издай меня, говорит, я революцию сердцем принял. Из‑за границы даже приезжают.
– Кто ж это?
– Например, Уэллс. Мы как‑то вчетвером чай пили – английский писатель, российский вождь, швейцарская журналистка и я.
– Уэллс… Кстати, вы заметили: союзнички‑то нас того… не очень. Даже совсем не очень. Разве что французы жалеют, да и то в четверть силы, не больше. А вот англичане – ни‑ни. Не любы мы англичанам. Зато враги ничего, враги оказались вовсе не такими чудовищами, как о них рассказывали англичане. Смотрите, где наши улиточки устраиваются: в Стамбуле, Берлине, Вене, Праге, а ведь в войну эти города проклинали, молились о ниспослании на них серы кипящей и молний гремящих. А заклятые английские друзья даже царскую семью к себе не пустили. Не странно ли?
– Царицу‑мать пустили.
– Ну, значит, обдерут они её, как липку, помяните мое слово.
Они помолчали. Спустя пять минут Аверченко не выдержал:
– Насчет «Ножей» вы правду говорите?
– Я всегда правду говорю. Понравилась, понравилась. У Ленина только одно замечание было.
– Какое?
– К названию. Лучше меньше, сказал он, да лучше. Если уж нож в спину, то один, но смертельный. А дюжина – перебор.
– Не нашлось у меня такого ножа, – опять вздохнул Аверченко, и Арехин явно услышал запах бехеровки. – До чего же горькая здесь водица! А само место ничего. Кисловодск наш напоминает. Только Эльбрус не виден нет. А с Эльбрусом, что ни говори, лучше. Поднимешься, бывало, поутру к Красному Солнышку в хорошей компании, и смотришь, как он розовеет вдали, а вместо микстурной бехеровки пьешь натуральную кизлярку, а за валуном прячется абрек, что придаёт жизни особенный вкус. То ли ряженый абрек, ну, а как настоящий?
Они опять помолчали. Поток пешеходов тем временем стал полноводнее и шумнее. Это, видно, и помогло Аверченко решиться.
– Я, собственно, не ради праздных разговоров сел, – начал он, явно волнуясь. – И то, что вы работали в ЧеКа меня волнует, но не слишком.
Арехин молчал, не торопясь подавать реплику.
– У меня к вам дело. Даже не у меня, а так… у одного человека. А меня просто попросили свести того человека с вами. Да и дело, честно говоря, странное донельзя – применительно ко времени, конечно. Но и любопытное.
– Вы уж давайте прямо, что вам от меня надобно.
– Здесь много наших, в Праге. И вот загорелось Хисталевскому снять фильму. Ради славы и денег. Чтобы народ валом валил по всей Европе. Сценарий написал Алексей Толстой. Вместе с местным писателем, Чапеком. Неплохой писатель, – Аверченко на секунду задумался, оценивая. – Да, бесспорно, неплохой. И главное в замысле – пригласить на роли знаменитых людей России и Чехословакии.
– А я‑то здесь с какого бока?
– Хисталевский и вам хочет предложить роль. Одну из заглавных. Вот, – и Аверченко промокнул вспотевший лоб платком.
– Вы, должно быть, шутите.
– Какие уж шутки. Там и у меня будет ролька, но махонькая, «кушать подано». А у вас, можно сказать, центральная. И, одновременно, простая.
– Совсем простая?
– Фильма будет историческая. О таинственной смерти принца Рудольфа и баронессы Марии фон Вечера, случившейся зимой восемьдесят девятого года в Майерлинге. Будет показана придворная жизнь, интриги, злодейства. И то там, то сям будет мелькать шахматный автомат. Знаете, в восемнадцатом веке какой‑то австриец или чех, не помню уже, изобрел шахматный автомат.
– Что‑то подобное слышал.
– Вот‑вот. Восковой манекен в виде турка, на пружинках и шестерёнках. Играл в шахматы, как божество. Всегда побеждал. Его‑то, турка, и хочет предложить вам Хисталевский.
– То есть я должен изображать механическую куклу?
– Именно. Согласитесь, занятно. Недостаток актёрского опыта здесь станет, напротив, достоинством: кукла ведь не должна быть естественной в выражении чувств. Вы будете играть с историческими персонажами – императорами. Австрийским, немецким и нашим. Александром Вторым, или Третьим… Нет, кажется, Вторым – он, кстати, любил бывать на здешних водах. То есть в истории это был Третий, а в фильме будет как бы Второй.
– Не думаю, что подобное предложение мне интересно.
– Так ведь главного‑то я не сказал. И не должен был говорить, ну да ладно: по сценарию этот шахматный автомат не совсем автомат. С чертовщиною он. И именно турок и убивает принца Рудольфа и графиню Марию фон Вечера, обставляя дело так, будто это кронпринц застрелил любовницу и застрелился сам. А потом, как ни в чём не бывало, садится за шахматный стол и разыгрывает сам с собою партию, которую он якобы выиграл у принца Рудольфа.
– Действительно, любопытно, – вынужден был согласиться Арехин.
– Я знал, что вам понравится.
– Но это не значит, что я буду в том участвовать.
– Помилуйте, почему нет? Во‑первых, реклама. Во‑вторых, по контракту – всё, как у людей! – артисты будут иметь долю от сборов. То есть деньги. Не думаю, что очень большие, на всю жизнь не хватит, но нам любой грош в радость. И во время съёмок будут получать прожиточные. Для вас, возможно, мелочь, а многим подспорье. Да вот хоть и мне. В‑третьих, увы, съёмка не займет много времени: придётся уложиться в десять дней.
– Придётся?
– Хисталевский говорит, что ему бы месяц нужен, а лучше три, да обстоятельства не позволяют. К счастью, декорации и костюмы берутся из прежних постановок, да и аппаратуру он получает на самых льготных условиях.
– Заманчиво, но я всё‑таки воздержусь.
– Вашим партнером, играющим роль конструктора и, одновременно, импресарио шахматного автомата, будет сам Шаляпин! – выложил главный козырь Аверченко. – По сценарию он живёт триста лет, потому что знает секрет долголетия, открытый средневековыми алхимиками. И с этим автоматом он успел побывать при дворце нашей Екатерины, английской Елизаветы, испанского короля Карла… Чапек целое исследование провёл, нашёл с полдюжины алхимиков, арендовали для съёмки настоящую алхимическую лабораторию, оказывается, сохранились и такие. Потому фильма должна получиться на загляденье. Буквально.
– Где же будут проводиться съёмки?
– Большей частью в павильоне, в Праге.
– А Майерлинг?
– Кино – штука такая, в павильоне и Ниагару недолго соорудить, если понадобиться, и Зимний Дворец, и даже башню Эйфеля.
– Но нам они не понадобятся, надеюсь?
– Кто его знает. Сценарий постоянно дописывается. Упыри, вурдалаки, пришельцы с Марса и прочие заманчивые для публики действующие лица.
– Хороша компания, ничего не скажешь.
– Публике понравится, а это главное. Согласны?
– С чем? С тем, что упыри и вурдалаки понравится публике?
– Механического турка играть согласны?
– А Шаляпин точно будет?
– Контракт Фёдор Иванович подписал.
– Раз так, воспользуюсь случаем и я, – сказал Арехин.
– Тогда завтра Хисталевский ждёт вас по этому адресу в Праге, – Аверченко достал заранее припасенную бумажку. – За сим позвольте удалиться. Уж больно вода здешняя действует…
Аверченко ушёл.
Арехин остался на скамейке. Ни дать, ни взять, наслаждающийся видами буржуа на отдыхе.
Как удачно совпало: стоило Крупской попросить чудесное снадобье, как тут же его зовут сниматься в фильму о древнем алхимике, который это снадобье и придумал.
Случайность? Случайности встречаются, отрицать глупо. Но случайность случайности рознь. Как любят повторять марксисты, случайность есть проявление необходимости. Вполне закономерно, что режиссер хочет снять фильму – это его хлеб. Также закономерно приглашение в фильму знаменитостей, Шаляпина к примеру. Опять же закономерно в Праге вспомнить о чудесах былого, Големе, императоре Рудольфе, эликсире бессмертия или шахматном автомате. А в роли шахматного автомата и он, Александр Александрович Арехин вполне закономерен. Капабланка, пожалуй, был бы ещё закономернее, но он и далек, и уж больно дорог. Суточными и прожиточными его не прельстишь.
Что Крупская слышала о чудесных эликсирах – тоже закономерно: они с Владимиром Ильичом исколесили Европу и всякого наслушались, да и насмотрелись, вспомнить хоть швейцарское рождество. Единственное удивительное звено – письмо от Крупской и предложение Аверченко поступили с интервалом в один день, но и тут понятно, по крайней мере, со стороны Аверченко. Во время турнира Арехин на эту тему даже и разговаривать бы не стал, но сейчас, будучи победителем, он доволен и, верно, стал более податлив: отчего бы ни развлечься? Ведь в представлении человека со стороны кинематограф – сплошное веселье. Дивы, шампанское, а всего‑то и нужно, что немножко повоображать перед камерой. Я – Ричард Львиное Сердце. Я – Гамлет. Я – дядя Ваня. Тут главное – счастливый билетик вытянуть, чтобы в фильме сняться. А ему и тянут не пришлось – сами пришли и сами дали.
А от пришедшего в руки счастья отказываться нельзя – покарает судьба, и покарает прежестоко.
Он посидел ещё с четверть часа, потом прошёлся вдоль бюветов, выпил стакан воды и вернулся в отель, собираясь этим же вечером оказаться в Праге.
Так оно и вышло.
Глава 2
– Нет, этот стол не годится. Я же сказал: эпохи Людовика Пятнадцатого, а это что?
– Это, конечно, не Людовик Пятнадцатый. Этот стол, с вашего позволения, из мастерской Марека Вобейды, что на улице Кржавы, – приданный в помощь ассистент студии «Баррандов», пан Кейш, выглядел совершенно спокойным. Хисталевский же кипел, словно забытый над костром чайник. Выкипит вода, а там и чайнику конец.
– И в чём сходство?
– Сходства никакого, вы правы, пан режиссёр. Но когда пан Чапек узнал, что Кемпелен заказывал стол для шахматного автомата, он тут же решил, что вам нужен именно такой стол.
– Такой?
– Да. Пан Вобейда клянется и божится, что этот стол – точная копия того, который его прапрадеду заказал Кемпелен.
– Ну да. Идентичный.
– Именно. Стол‑то был самый обыкновенный, а Кемпелен к тому же заказал его без ящиков и перегородок, но дал указание укрепить парой брусьев. Один, можно сказать, каркас. Редкий заказ, потому и запомнился. Ну, и потом, когда узнали, что Кемпелен внутри стола смонтировал хитрую механику, стало ясно, почему заказ был таков – ящики и перегородки только бы мешали.
– Хитрую механику… – Хисталевский смотрел на пустое чрево стола. Уместиться внутри человек, пожалуй, и мог – особенно ребенок лет десяти. Даже и взрослый бы смог, если цирковой гимнаст из племени гуттаперчевых людей. Но играть в шахматы, да ещё хорошо играть, да при этом как‑то управлять манекеном, чтобы тот двигал фигуры – поверить в это было трудно.
– Я её уже заказал, у часового мастера Плогоутека. Части огромного часового механизма, конечно, бутафорского. Лишь бы стол заполнить. Из картона. Так дешевле. Выкрасят краской под серебро, от настоящих не отличишь. Главное же – быстро, сегодня к вечеру и смонтируют.
– К вечеру – крайний срок, – Хисталевский обернулся к Арехину. Тот скромно стоял чуть позади режиссера, одетый в турецкий средневековый костюм, с приклеенными огромными усами, намазанный гримом для подобающей турку смуглости, с тюрбаном на голове. Арехин предпочел бы феску, но ему показали гравюру подлинного автомата, и пришлось смириться. Очки, опять же по настоянию Хисталевского, он заменил темными контактными линзами. Но хуже всего обстояло дело с губами – их немилосердно накрасили, будто не автомат он, а современный поэт Есенин.
– Но съёмку мы начнем прямо сейчас. Демонстрацию механизма снимем позже, потом смонтируем.
Арехин кивнул. Он знал, что фильма – не театр, её снимают кусочками: финал, середина, опять финал, сотни эпизодов, которые затем монтируют, и зритель видит целостное действие.
Он сел за стол на высокий табурет. Фигуры были расставлены заранее на бумажной доске, приклеенной к столу и имитирующей что‑то вычурное и дорогое – палисандр, чёрное дерево, слоновую кость. Но сами фигуры были хороши – классические, стаутоновские.
Шаляпин, одетый во фрак, покрутил левую руку Арехина, имитируя завод механизма. Противник, Алексей Толстой, загримированный под Александра Третьего (решили, что пусть будет Третий), сделал первый ход. Партию заранее они не заучивали, договорились лишь, что это будет королевский гамбит. Да никто всю партию снимать и не собирался. Два хода в начале, ход в середине и финал.
Изображая нарочитую скованность, Арехин двигал фигуры медленно, раздумывая над ходом во время движения. Александр Третий отвечал быстро, не задумываясь: пленка дорогая, тратить её попусту не следовало. Но вот Хисталевский сказал:
– Изобразите задумчивость!
Толстой замер над доскою, а через три секунды раздалась команда «Камера, стоп»
– А теперь изобразите мат, – сказал режиссер Арехину.
– А толку? Зритель всё равно не услышит, – сострил Толстой.
Арехин сделал несколько ходов за белых и чёрных, после чего ответил режиссеру:
– Следующим ходом мат белым.
Опять зажужжала камера, Арехин сделал роковой ход, и Толстой, то есть Александр Третий, раздраженно покачал головой.
– Снято! – сказал Хисталевский, и поставил на страничке галочку. Если после проявки плёнки и просмотра выявится дефект эмульсии, или же игра актеров не удовлетворит режиссера, можно будет и переснять, но все надеялись, что обойдется: и плёнка дорога, и время.
Следующий кадр представлял собой секретнейшие переговоры между Александром Третьим и Францем Иосифом, которого играл Влад Дорошевич. Стоя друг перед другом, они по очереди декламировали Некрасова.
'Однажды в студеную зимнюю пору… – начинал Франц‑Иосиф.
– Я из лесу вышел! – громогласно отвечал Александр Третий.
– Был сильный мороз? – вопрошал Франц Иосиф.
А на заднем плане недвижно сидел механически турок. После окончания монаршего диалога лицо Турка сняли крупным планом, попросив повращать глазами, чтобы намекнуть зрителю: этот турок не только в шахматы мастак.
– Перерыв, – бросил Хисталевский.
Понятно. Приехали меценаты – князь Святополк‑Мирский, промышленник Смирнов, который уже писал на визитных карточках «Dr. Smirnoff», и братья Гавелы, владельцы студии.
Меценаты в павильон не зашли, встретились с Хисталевским в кабинете управляющего. Похоже, разговор для посторонних ушей не предназначался.
Арехин хотел было провести перерыв за шахматной доской, но тут пришли мастеровые и попросили очистить место работы: они будут устанавливать механику в комод.
Арехин поднялся из‑за стола, который оказался комодом.
Мастеровые аккуратно сняли заднюю (или переднюю, откуда посмотреть) стенку, и стали прилаживать к ней поворотную раму, наполненную колёсиками, шестеренками, пружинками и прочими деталями. Были они даже не картонными, а нарисованными, но нарисованными очень убедительно: казалось, колёсики можно потрогать, а шестеренки, если затянут палец, то и прощай.
Мастеровые работали неспешно, но выходило ладно – детали были соразмерны друг другу, не приходилось подгонять и втискивать.
– А вот вы где! – вопреки расхожему мнению, в быту Шаляпин говорил негромко, не знаешь – не догадаешься, что это первый бас мира. – Вы, как я догадываюсь, в артистическом мире новичок?
– Почти. Ходил, разумеется, в театры, смотрел и синему.
– Ну, вы были по ту сторону рампы, это не в счёт. Позвольте на правах матёрого сценического волка дать вам совет: при всякой свободной минуте идите в буфет. Не я, но сам Островский устами своего героя изрёк: место артиста в буфете! И это не для красного словца, не шутки ради и не из презрения к актёрской братии. Наше ремесло забирает столько сил, куда землекопам и грузчикам! Потому и восстанавливать их, силы, следует при всяком подходящем случае, – Шаляпин взял Арехина под локоть и настойчиво повел прочь. – Буфет тут, конечно, плохонький, послевоенный, но что ж поделать, бывало, и такого не сыщешь.
Пройдя коротеньким коридором (студия размещалась в бывшей конюшне, вернее, занимала её часть, и Арехину постоянно слышалось то конское ржание, то запах навоза, несмотря на то, что лошадей в ней не держали лет десять, с той поры здесь был и госпиталь для венерических больных, и склад москательных товаров и даже студия мастеров живописи, так что чистили его не раз, но чутьё есть чутьё), они оказались в небольшой комнатке, которая и служила буфетом. В ней был собственно буфет, то есть большой шкаф с едой и напитками, была буфетчица, дама неопределенного возраста со следами былых надежд на лице, а больше – фигуре, были столы, стулья и актёры, Толстой и Дорошевич. Большего от буфета и требовать нельзя.
– Итак, господа, с почином! – сказал Шаляпин.
– С почином, – согласился Толстой, и отложил блокнот, в котором, на глазок, написано было немало. Писал он карандашом, простеньким, с медным колпачком‑наконечником, защищающим грифель от случайной поломки.
– По этому поводу предлагаю шампанского. Любезнейший, есть у тебя шампанское? – обратился он к буфетчице, одновременно давая понять, что пребывает в образе, поскольку обращается к буфетчице, словно к ливрейному лакею.
Буфетчица молча поставила на стол четыре чашки кофе по‑военному, то есть из смеси ячменя, цикория, желудей и толикой, не более зернышка на чашку, натурального кофе.
– Итак, господа, за наш дебют, – не выходя из образа, Шаляпин взял простую дешёвенькую чашку, но как взял: казалось, в руке его хрустальный кубок с наилучшим шампанским, которое только бывает в мире.
Увы, подобное перевоплощение доступно не всем. Арехин пил эрзац‑кофе, и никакой шампанской благодати на него не сходило. Зато голова сохранялась ясной, а это‑то и требовалось.
– Вы, Фёдор Иванович, как единственный среди нас профессионал, скажите прямо: выйдет из этого дела что‑нибудь, или все это пустая суета? – спросил Толстой. – Мне семью содержать нужно.
– Скажу, – согласился Шаляпин, поставив чашку на стол. – Если у вас сейчас отходит поезд, который доставит в надежное, солидное место – бросайте всё и бегите на поезд. Но если ваше положение, скажем так, неопределённое, то веселитесь от души, старайтесь получить удовольствие, а опыт вы получите независимо от желания. Нет, никаких огромных барышей ждать вам я не советую. Хорошо, если заработаете столько, сколько за это время заработает мастеровой средней руки. Но много ли среди нас мастеровых? Нет, господа, наша цель здесь – не заработать.
– А какая?
– Учиться, учиться и ещё раз учиться жить сызнова. Не кое‑как, не мастеровым средней руки, тем более не кучером или шоффэром (Шаляпин нарочно исказил последнее слово). Люди искусства должны жить искусством, стремиться не ниши выискивать, а вершины завоевывать. И потому мой добрый совет: старайтесь. Представьте, что фильму эту будут смотреть не пражане, венцы и берлинцы, а сама судьба. Возможно – только возможно! – нам и удастся снискать толику её благосклонности.
– Хорошо, мы поняли, – сказал Дорошевич. – Поняли и благодарны за совет. Но вам‑то это зачем? Вы – звезда мировая, вас хоть сегодня ждут в Париже или в Милане.
– В Нью‑Йорке, – поправил Шаляпин. – Через две недели я отправляюсь в Америку на гастроли.
– Тем более.
– Синематограф даёт возможность проверить, чего я стою без голоса, – Шаляпин вернулся к кофе, давая знать, что хочет помолчать. Побыть без голоса.
Помимо кофе, на столе была и ваза с печеньем. Шаляпин взял одну печенюшку, Дорошевич – две, Толстой же съел все остальные, а что не съел – положил в карман. Сразу видно человека, осознающего долг перед семьёй.
Арехин был не голоден, к тому же за последнее время он набрал два лишних фунта: все‑таки сидеть сиднем часами за шахматным столиком не самое здоровое дело. Во время турнира он позволял себе и шоколад, и икру, и прочие деликатесы – мозгам нужно питаться, дабы быть во всеоружии. Потому ячменно‑желудёвый кофе и печенюшки, из которых ему не досталось ни одной, его не смутили.








