Текст книги "Убежище, или Повесть иных времен"
Автор книги: София Ли
Жанры:
Готический роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
праздной толпы, чьи самые щедрые восхваления не заглушат для нас единого
упрека этого непогрешимого наставника – нашей совести.
То ли не веря, что тайный недуг подрывает его здоровье, то ли не
придавая этому значения, принц продолжал свои обычные мужественные занятия
и забавы, пока они не сделались для него непосильны. Я вновь стала
убеждать его прибегнуть к помощи врачей, и он пообещал уделить внимание
своему здоровью, как только его сестра и курфюрст уедут. Ему надлежало
присутствовать на их бракосочетании в Лондоне, и накануне отъезда он нанес
нам прощальный визит. Быть может, под влиянием мысли, что эта наша
встреча будет последней, он бросился в мои объятия и залился слезами —
впервые за все время, что я его знала. Ответные слезы хлынули из моих глаз.
Сердце сжалось невыразимо глубокой скорбью. Генрих овладел собой
прежде меня. Он был опечален отсутствием моей дочери, которой в этот час не
было дома. Он вздохнул, погрузился в короткое раздумье и, очнувшись от
него, сказал со слабой улыбкой, что ему «скорее следует порадоваться ее
отсутствию». Он еще раз вздохнул и, немного помолчав, вновь заговорил тихим,
нетвердым голосом:
– Не горюйте так, матушка (я по-прежнему буду звать вас этим именем,
которое вы можете справедливо оспаривать у той, что родила меня, ибо кто
когда-либо любил меня больше, чем вы?). На моей стороне молодость, и эта
тягостная болезнь, быть может, не смертельна – поверьте, лишь ради вас я
желаю этого... Я уже устал, этот мир внушает мне отвращение, и я мог бы
покинуть его почти без сожаления, если бы не знал, что смерть будет для вас
непоправимым горем. И все же – кто дерзнет судить о Божьем Промысле? Я
мог бы исполнить все ваши желания – и не увидеть вас счастливой, я мог бы
добиться осуществления всех своих желаний – и не перестать быть
несчастным. Вспоминайте об этом почаще, что бы ни случилось вслед за нашим
расставанием, и помните: ваше имя всегда будет на моих устах, пока они способ-
ны произнести хоть единый звук. Что до той, кого я всей душой боготворю...
но ведь она уже стала частью моей души, и если мне не дозволено владеть ею
в этом мире, я буду ждать ее в лучшем.
Заметив, что его затуманенный взгляд устремлен на портрет дочери,
висящий у меня на груди, я подала ему этот портрет.
– И вы тоже помните, дорогой Генрих, – ответила я прерывающимся
голосом, – что мать, которая дарит вам этот портрет, наделила бы его оригинал
всеми чарами, всеми добродетелями, мыслимыми в человеческой природе, и
даже тогда сочла бы, что вы сделали ей честь вашим выбором. Ах,
царственный юноша! Не позволяйте слабости уныния завладеть благородным
сердцем! Ваша жизнь и ваше счастье принадлежат не только вам – вся страна
молится о вашей жизни, дабы увенчать вас счастьем. Что до меня, то сладостная
надежда видеть мою дочь рядом с вами и разделять светлую радость вашего
союза, вашей взаимной любви и добродетели дала мне силы жить, но гибели
этой надежды я не переживу.
Сердце мое было переполнено, я не могла более вымолвить ни слова.
Принц устремил полные слез глаза на меня со странным выражением скорби,
почти отчаяния, поднес к губам мои руки, которые сжимал дрожащими
пальцами, и стремительно выбежал во двор. На звук его голоса я выглянула в
окно: юноша в последний раз грациозно поклонился мне и ускакал прочь. Я с
нежностью провожала его взглядом, пока он не пропал из виду, и даже тогда
мне еще долго казалось, что слух мой различает топот его коня.
Со своей обычной любезной внимательностью Генрих написал мне на
другой же день, что он чувствует себя лучше, что, видя, как счастлива сестра, он
примирился с политически неразумным браком, заключенным для нее. Он
даже участвовал в устройстве всевозможных празднеств, назначенных в
честь бракосочетания принцессы Елизаветы, но едва они закончились, как
силы и одушевление покинули его, здоровье ухудшилось, и к нему призвали
врачей.
Болезнь, так давно подтачивавшая его, была немилосердна. Я утратила
всякую надежду; но не в силах мужественно смириться с мыслью о грядущей
утрате, душа моя скорбела так, точно впервые узнала печаль. Не решаясь
дать волю своим предчувствиям в присутствии дочери, я старалась, скрывая
слезы, притворными улыбками поддерживать в ней надежды, которые мое
сердце давно отвергло, и с запоздалым сожалением наблюдала в ней
глубокую и обостренную чувствительность души, так старательно развитую и
воспитанную мною.
Дни и ночи мы проводили в печали и тревожном ожидании, а несчастный
Генрих увядал, теряя жизненные силы, еще не достигшие зрелости.
Часто в минуты беспамятства и бреда он произносил наши имена, когда
же сознание возвращалось к нему, с его уст срывались лишь вздохи и стоны.
Его любимый слуга, Мэррей, постоянно извещал нас о ходе болезни, и сам
Генрих, когда хватало сил, не забывал передать через него нежный привет.
Спустя некоторое время сэр Дэвид сообщил мне, что о речах принца в бреду, где
неизменно возникали наши имена, был уведомлен король, что он
подробнейшим образом допросил наиболее доверенных слуг принца, и в их числе
самого Мэррея, о том, как возникла, развивалась и насколько сильна эта
привязанность, так внезапно и странно обнаружившаяся, и погрузился в глубокое
раздумье о том, что услышал.
«Я не простил бы себе, сударыня, – заключал свое письмо верный Мэр-
рей, – если бы скрыл это, и не осмеливаюсь добавить какие бы то ни было
догадки в деле столь деликатном».
– Ах, что нам все запоздалые расспросы и смутные домыслы Иакова! —
вскричала я, прижимая к груди дочь. – Если Небеса лишают нас его
бесценного сына, то ни любовь его, ни ненависть ничего для нас не значат. Дорогая
Мария, милая наследница несчастья, вдова, не бывшая женой! Твой удел —
долгая безвестность, одинокая юность, скорбь, которая навеки будет
источником скорби для твоей матери... Но отчего не решаюсь я открыто назвать
себя? Отчего не объявлю о правах, которые даже тиран не может уничтожить?
Но, быть может, он и не станет их оспаривать? Трусливая и немощная душа
Иакова бессильна перед душой, стойкой в добродетели, неизменной в
правде... Ах, сделай я это раньше, я могла бы в эту минуту, дорогой Генрих,
склониться над твоей постелью, смягчить страдание, которого смертным не дано
предотвратить! Возможно, король уже догадывается об истине – пусть же
потребует ее.
Следующее письмо сэра Дэвида Мэррея было исполнено отчаяния.
«Приготовьтесь к худшему, сударыня, – писал он, – может статься, прежде чем
это письмо дойдет до Вас, Англия утратит свою самую светлую надежду, а
друзья принца Генриха – единственную. Все усилия врачебного искусства
оказались тщетны. Истомленный разум теперь часто вновь озаряет бледным
лучом благородное сердце, с которым вскоре расстанется навсегда. Принц
только что приказал мне предать огню все письма и бумаги, где упомянуто
Ваше имя, – это показывает, что он окончательно утратил надежду. Увы, он
не знает, как часто дорогие ему имена срывались с его уст. Почти всю ночь он
призывал к себе Вас, сударыня, и Вашу ангельскую дочь, но тут же, приходя в
себя, делал слабый знак рукой и со вздохом шептал: "Нет... нет... нет"».
Три часа спустя прибыл новый гонец с письмом: «Простите, сударыня,
поспешность и неразборчивость строк, написанных в такую тяжкую минуту.
Увы, самые стойкие из нас перестали надеяться. Мой господин утратил
способность говорить: последним усилием он несколько раз торопливо позвал
меня – я бросился к его постели, но, как ни напрягал слух, не сумел
разобрать слов. Если я не ошибся, он назвал Францию. Возможно, я совершаю
еще одну ошибку, относя сказанное к Вам, сударыня, но, даже рискуя
ошибиться, я сообщаю об этом, дабы исполнить последнюю волю господина,
боготворимого мною. Король, врачи – все надолго оставили принца, уже почти
отрешившегося от земных забот. Нам же, любящим его, остается только
желать, чтобы его чистая душа могла отлететь с миром».
Я не успела выйти из оцепенения душевной муки, вызванной этим трога-
тельным письмом, как было доставлено новое: «Все кончено, сударыня, —
писал достойный Мэррей. – Обратите ввысь Ваши заплаканные глаза: только
там можете Вы теперь искать несравненного принца Уэльского... Усталость и
горе лишают меня сил писать далее».
До скорбной и торжественной минуты, когда незапятнанная душа Генриха
возвратилась к своему всеведущему Творцу, я не осмеливалась высказать
желания, не связанного с ним, обратиться мыслью к чему-нибудь, кроме него. Та
тонкая чувствительность, что позволяет нам разделить существование всех,
кто нам близок и дорог, заставляла меня жестоко страдать вместе с ним и
молиться о том освобождении, которое одно, казалось, могло избавить его от
мук, и, пока он не покинул нас навеки, я не вспоминала о том, какую
зияющую пустоту оставит эта утрата в моих надеждах. Теперь пришел черед для
всеобъемлющего спокойствия, которое приходит вослед смерти. Лишенная
опоры, которой так долго бессознательно доверялась, я погрузилась в
безутешное горе, порой вызывавшее у меня желание последовать за горько
оплакиваемым принцем. Именно в такие времена, сударыня, становимся мы
особенно чувствительны к несовершенству своей натуры. Как часто тешила я
свое сердце тщеславным заблуждением, полагая, что среди многообразных
испытаний оно обрело силу, чистоту и добродетель! Увы, что, как не гордыня,
тщеславие и честолюбие, неизменно жили в нем? Время лишь изменило
предмет страсти, но не саму страсть, обратив ее всецело на мою дочь.
Мы укрылись в своем уединении, душевно разделяя всеобщую скорбь.
У нас оставалась эта печальная отрада – знать, что того, о ком мы скорбим,
оплакивают все. Я изучала, я копила с материнской нежностью все щедрые
восхваления, которыми все сообщества, все партии, все поэты почтили
память принца, – только это утешение было доступно мне в моем горе. Прошло
уже немало времени, а мы так и не получили никаких вестей от Мэррея,
подтверждающих его догадки о предсмертном желании Генриха, о тех неясных
звуках, что замерли на его немеющих устах. Но хотя я не могла бы решиться
стать изгнанницей без вины, даже уважая последнюю волю принца Генриха, у
меня не было иной причины оставаться в Англии, кроме желания показать,
что меня ничто не понуждает к отъезду. Я решила покинуть страну, ставшую
могилой столь дорогой мне надежды, и у дочери встретила полное согласие.
В благодарность за неизменное внимание к нам сэра Дэвида Мэррея я
известила его о своем намерении поселиться во Фландрии, где, как я не
сомневалась, найдется достойное пристанище для вдовы и дочери лорда Лейстера. Я
просила его принять от меня кольцо значительной ценности в знак моей
признательности ему за великодушную привязанность, проявленную ко мне и к
принцу, кончину которого я буду неизменно оплакивать. В качестве
прощальной услуги я попросила его возвратить мне портрет дочери, данный мною
принцу Генриху при нашей памятной последней встрече.
Ответ Мэррея поразил и встревожил меня.
«Ваше намерение покинуть Англию, сударыня, – говорилось в письме, —
снимает груз с моей души, избавляя меня от крайне тревожных опасений.
Время и обстоятельства подтвердили, что я правильно истолковал последние
неясные слова моего горячо любимого господина. Не теряя ни минуты,
поспешите в то пристанище, что Вы избрали для себя. Я опасаюсь, сударыня, что
портрет исчез безвозвратно: ни подкупом, ни мольбами я не могу добыть
никаких сведений о нем – власти же я, увы, не имею. Если когда-нибудь он
попадет ко мне в руки, поверьте – он будет возвращен Вам тем, кто неизменно
горячо молится о Вашем счастье».
Это необъяснимое письмо пробудило все мои дремлющие чувства и
мысли. Почему мой отъезд за границу избавляет человека, со мною не
связанного, от крайне тревожных опасений? Почему он так торопит меня с отъездом?
Поскольку скорее гордость, чем осторожность, побуждала меня стремиться в
страну, где я могу безбоязненно заявить о всех своих правах, план этот был
теперь отвергнут мною по той же самой причине, которой поначалу был
продиктован. Тайны всегда были мне не по душе. Твердо решив выяснить
причины, стоящие за советом Мэррея, я распорядилась прекратить все
приготовления к отъезду и снова спокойно обосновалась в своем доме, намереваясь
встретить бурю, если она действительно грянет, а не искать спасения в
постыдном бегстве.
Я еще раз написала сэру Дэвиду, уведомляя его о своем нынешнем
решении и его мотивах и настаивая на том, чтобы он подробно сообщил мне о
причинах, побудивших его дать мне совет столь странный и таинственный... Как
возросла моя нетерпеливая досада, мое любопытство и возмущение, когда
пришел его ответ!
«Восхищаясь Вами, узнал я, сударыня, о Вашем решении, которое, хорошо
зная Ваш характер, мне, вероятно, следовало предвидеть, но мнение мое
остается неизменно, и при обстоятельствах не столь крайних я не решился бы
раскрыть причины, на которых оно основано. Но соображения приличия и
щепетильности отступают перед Вашей волей и перед опасностью положения.
Однако я не считаю возможным доверить эти причины бумаге. Решитесь ли Вы
принять меня в полночь? На этот случай я буду поблизости от ворот Вашего
дома, но будьте осторожны в выборе провожатого для меня, ибо моя жизнь,
более того – Ваша жизнь зависит от того, чтобы не возникло ни малейшего
предположения, что между нами когда-либо была тайная переписка или
беседа».
Как взбунтовалась моя гордость при этом непонятном письме! Мне —
унизиться до тайных действий! Оказаться перед угрозой позора! Неведомая мне
опасность, которая, по его утверждению, подстерегала меня, оставила меня
совершенно равнодушной – так возмутилась душа моя предполагаемым
обвинением в бесчестии! Несколько раз я решалась прервать сношения с Мэрреем
и предоставить скрытой угрозе обнаружить себя в последующем ходе
событий, но любовь к дочери пересилила мое негодование, неотделимое от
сознания своей правоты, и я сдалась на доводы осторожности и приготовилась
принять Мэррея. Приученная ко всякому страданию, я не привыкла краснеть
перед кем бы то ни было.
Мой возбужденный разум в недоумении перебирал множество
предположений, не останавливаясь ни на одном. Порой я думала, что вся
осторожность принца Генриха оказалась недостаточной и король из какого-нибудь
потерянного или утаенного письма узнал о привязанности своего сына к нам и о
надеждах, на ней основанных, но даже тогда я не представляла, чтобы
опасность угрожала моей жизни; еще менее могла я увидеть смертельную
опасность для себя в том, что его открытие, простираясь далее, коснулось давней
тайны моего рождения. Погруженная в нескончаемые, смутные и тревожные
догадки, я не знала, как дождаться необычного условного часа, когда им
предстояло разрешиться.
Чувствуя по собственному своему опыту, каким ужасным потрясением это
должно стать для моей дочери, и все еще утешая себя надеждой, что
неопределенная опасность – лишь плод угнетенного состояния духа человека,
близкого Генриху, я решила дождаться полуночной беседы с ним, прежде чем
поведаю моей Марии нечто сверх того, что она уже поняла из моих
переменившихся планов отъезда из Англии. Но поскольку, увидевшись с ней, мне
пришлось бы все объяснить (ибо я не могла надеяться скрыть от нее те чувства,
от которых румянцем возмущения пылали мои щеки), я послала сказать ей,
что испытываю жестокую головную боль и надеюсь успокоить ее сном, и при
этом передала ей новую книгу, которая ее живо интересовала, и про себя
понадеялась, что книга целиком займет ее внимание в этот решающий час.
О, как ложны, как ошибочны чувства, которые усваиваем мы в общении с
миром! Природою установлено, чтобы стыд был спутником вины, но
самовластный обычай разорвал эту связь и нередко повелевает стыду
сопутствовать добродетели. Я едва смогла решиться узнать, какое преступление
вменяется мне в вину, едва могла невозмутимо встретить взгляд
благожелательного человека, отважившегося предостеречь меня от непредвиденной
опасности. Мой разум лишь большим усилием подчинил себе это неблагородное
побуждение.
Достойный Мэррей в равной степени ощущал неловкость и своим видом
благородного смущения, с которым предстал передо мной, мгновенно вернул
мне спокойствие и уверенность в себе. Его траурный наряд и слезы,
выступившие на глазах при имени его покойного высокородного господина, вызвали
мои ответные слезы, тотчас сблизившие нас. Сэр Дэвид с бесконечной
деликатностью и осторожностью заговорил о непонятной болезни принца
Уэльского и о различных толках и мнениях, возникших после его смерти, – но как
леденящий ужас поразил мою душу, когда я узнала, что многие (и в их числе
некоторые из его врачей) уверены, что он был отравлен! Жестокое горе,
которое в более спокойные минуты могли вызвать такие подозрения, однако,
мгновенно исчезло в хаосе смятенных чувств, порожденных его
последующими словами. О, позвольте мне здесь прервать свой рассказ и восславить
милость Всемогущего, которая одна только помогла моему рассудку справиться
с чудовищным ударом – с известием, что, по слухам, именно из моих рук он
принял смертоносный подарок! Скорбь, гнев, стыд и ужас терзали меня. Я ед-
ва слышала мольбы и увещевания Мэррея; оттолкнув его,
коленопреклоненного, прочь и заключив в сердце своем негодующее, рвущееся на волю
чувство, я мечтала лишь о том, чтобы сердце разорвалось от их неудержимого
напора.
Прошло немало времени, прежде чем я оправилась от удара и пожелала
узнать, как мог возникнуть столь мрачный и злобный оговор. Я умоляла
сказать мне, от кого могла исходить эта чудовищная клевета. Мэррей рассказал,
что, как только неясное заключение медиков о причине смерти принца стало
известно королеве, она под влиянием горя и своего несдержанного нрава
примкнула к тем, кто объявил, что он был отравлен. Предположение, едва оно
было высказано, распространилось мгновенно. Всякий из прислуги принца по
очереди становился объектом подозрений своих сотоварищей, некоторые из
них оказались столь малодушны, что, оберегая себя, бежали за пределы
королевства. Обретая таким образом подтверждение, слух ширился, но,
поскольку не выявилось ничего, что давало бы основания для судебного
расследования, король удовлетворился заключением, что прискорбная гибель его юного
наследника была вызвана естественными причинами. И тут внезапно,
непостижимым образом, смутные людские подозрения, отнюдь не заглохшие,
хотя и совершенно беспредметные, возникли с удвоенной силой и устремились
на меня. Утверждали, что принц Уэльский в свое последнее посещение моего
дома отведал засахаренных фруктов (это было его излюбленное лакомство,
но, по счастью, в тот день я, будучи в угнетенном состоянии духа, забыла
предложить ему какое бы то ни было угощение), и эти фрукты, по всей
видимости, были отравлены, так как немедленно после этого его болезнь резко
усилилась. Заговорили о том, что мое имя он постоянно поминал в бреду, и
всякое неясное и загадочное слово, срывавшееся с его губ в эти минуты,
припоминалось, разбиралось и истолковывалось с поистине дьявольской
изобретательностью. Его крайняя озабоченность тем, чтобы были сожжены все его
бумаги, была истолкована предубежденной молвой как нежелание
несчастного принца запятнать ту, что его погубила. С помощью этих низких, но
правдоподобных измышлений взоры всей растревоженной и возбужденной ими
нации были обращены к одинокому жилищу, где я, не подозревая об опасности,
предавалась горю, которое самые милосердные приписывали лишь
раскаянию. Немногое было бы нужно, чтобы побудить людей, опередив шаги
правосудия, растерзать меня, когда король подтвердил всеобщие подозрения,
учредив новое и более пристальное расследование характера посещений моего
дома его сыном, их длительности, их обычного порядка. Когда выяснилось, что
никто не может должным образом удовлетворить его интерес, он несколько
раз высказался резко и двусмысленно. С тех пор некоторые из фаворитов
убеждали его, что я должна предстать перед судом; того же всячески
добивалась королева. Встревоженный, не зная, как ему поступить, сэр Дэвид именно
в это время узнал о моем намерении уехать во Фландрию и, полагая, что мне
уже известно о клеветнических слухах, сам того не желая, оказался перед
мучительной необходимостью повторить их. Под конец он дал мне понять, что
было бы благоразумно с моей стороны последовать своему первоначальному
намерению и незамедлительно покинуть Англию, ибо в тех случаях, когда
предубеждением целой нации заражены даже те, кому доверено блюсти ее
законы, сама невинность едва ли может служить защитой: пристрастные
судьи легко могут принять предположение за доказательство и не иметь
достаточно прямодушия, чтобы оправдать ту, чья честь таким образом поставлена
под сомнение.
Пока сэр Дэвид говорил, мне открылся совершенно иной мир. Ах, как
непохож он был на райскую картину, нарисованную моим бесхитростным умом!
Те лица, в которых еще вчера я видела живой образ их Творца, сейчас
окружали меня, сверкая глазами, словно скопище демонов. Страшная бездна
разверзлась у меня под ногами, тысячи рук тянулись столкнуть меня туда, и моя
робкая душа тщетно пыталась отступить от гибельного края. Жить в
безвестности, умереть в забвении было горестной участью. Но оказаться обвиняемой,
предстать заведомой преступницей перед пристрастным судьей – в одной
только мысли об этом было нечто столь чудовищное, что пред ним меркло
всякое иное зло. Кровь кипела в моих жилах, и ошеломленный разум был не
в силах смирить ее неукротимый ток. Злонамеренность столь дерзкая, столь
глубоко продуманная, столь дьявольская могла исходить только от кого-то
одного, но где искать этого одного – я не знала. Я не могла припомнить ни
единого человека, кому причинила бы обиду, злодея, которому могла бы
представиться желанной добычей. Словно несчастная жертва, разбуженная
убийцами во мраке ночи, я не знала, что рука, поднятая, чтобы отвести удар,
может порезаться о занесенный кинжал. В этих ужасных обстоятельствах
только добродетель была мне защитой – увы! – сама добродетель никнет под
леденящим дыханием клеветы. Пока сэр Дэвид приводил новые доводы в
подкрепление тех, которыми уже пытался убедить меня покинуть страну, моя
душа одним из тех простых усилий, что порой порождаются небывалыми
событиями, обрела власть над собой. Возмущение преобразилось в стойкость,
гнев – в мужество.
– До этой минуты вы всего лишь видели меня, сэр Дэвид, – промолвила
я, – и только теперь вы можете меня узнать. Наветы, о которых вы
рассказали, заставляют меня содрогаться от ужаса, и все же я не осмелюсь уехать,
пока не опровергну их, – нет, даже угроза обвинительного приговора не
заставит меня бежать, оставив свое честное имя на поругание. Как решусь я
запятнать юную добродетель моей дочери, подвергнув ее вместе с собой
незаслуженному порицанию? Гордость и радость ничем не запятнанной
добродетели – это все, что судьбою позволено мне сохранить из богатств и почета,
сверкавших в юности перед моим взором. Это не значит, что я мало ценю свое
самое дорогое и священное достояние – но даже оно сейчас отнято у меня, и
есть один лишь способ вернуть его себе. Каким ни безнадежным видится мне
этот шаг, я должна на него решиться – да, я должна любой ценой увидеть
короля, и если все иные средства будут бессильны доказать мою невиновность
(увы! Неужели я дожила до того дня, когда она оказалась под сомнением?), то
пусть святая тень принца Генриха восстанет, дабы оправдать меня. Я не
обеспокою вас более, досточтимый Мэррей, лишь соблаговолите передать письмо
лорду Рочестеру с моей просьбой к королю о личной аудиенции.
Решением столь невероятным я ошеломила Мэррея не меньше, чем он в
начале нашего разговора ошеломил меня. Ему показалось было, что рассудок
мой помутился, но, видя, что я вполне владею и мыслями своими, и
чувствами, он не счел возможным перечить той, чья душа поражена обидой, а вновь
обретенное мною спокойное достоинство заставило его поверить, что я
действительно имею сообщить нечто важное, хотя что это может быть – он не в
силах был себе представить. Я написала, сообразуясь с принятым мною
решением, лорду Рочестеру (только что пожалованному титулом графа Сомерсет), и
Мэррей, обещав доставить письмо завтра рано утром, удалился с теми же
предосторожностями, с которыми вошел, и оставил меня в одиночестве. В
одиночестве, сказала я? Ах, Боже милосердный, никогда еще не была я менее
одинока! Тени всех, кого я любила, казалось, окружили меня в этот
решающий час, множество смутных мыслей, своевольно тесня и сменяя друг друга,
проносились в моей голове. Неожиданно я оказалась на главном повороте
своего жизненного пути: после бесконечных отсрочек, постоянного страха
наконец настала минута, когда долго хранимая тайна должна была выйти на
свет. За себя я перестала страшиться давно. Признание королем нашего
родства не дало бы мне счастья после того, как, увы, не стало несравненного
юноши, ради которого я только и желала этого признания. Но и отрекшись от
родственных уз, он не мог бы нанести урона судьбе, оставившей мне так мало
надежд. Но, о, когда я вспомнила, что его единое дыхание может загубить тот
нежный цветок, что я взрастила усилиями всей моей жизни, что он может
столкнуть мою юную Марию, прежде чем добродетели и достоинства ее
будут явлены миру, в безвестную и бесславную могилу, – где было мне взять
силы, чтобы совладать с этими мыслями?
Остаток ночи я посвятила тому, чтобы собрать воедино правдоподобные и
убедительные объяснения, которые могли бы отвлечь и занять ум моей
дочери до того, как событие станет известно, и тем уберечь ее от мук тревожного
ожидания. Я также собрала все бумаги и доказательства, удостоверяющие те
права, о которых я вынуждена была заявить, и, заново просмотрев и изучив
их, увидела в них столь надежный залог не только своей безопасности, но и
будущего высокого положения, что благословенный покой сменил собою все
те порывы скорби и негодования, что терзали меня в последние дни.
Воспользовавшись приглашением, которое по договоренности со мной
прислала дама, жившая по соседству, я на день отправила дочь к ней погостить.
Едва я успела проводить ее, как прибыл гонец с известием, что граф
Сомерсет будет иметь честь посетить меня нынче днем.
С чувством гордого презрения я смотрела, как новоявленный граф
Сомерсет наводнил мой двор королевски пышной свитой. Единственный
представитель королевского рода, который бывал здесь, с присущей ему благородной
скромностью пренебрегал праздным великолепием. Навязчиво предлагая
свои услуги, граф дал мне почувствовать значительность собственной
персоны и попытался неумеренной лестью покорить мое сердце и проникнуть в его
намерения, но я не нуждалась в отличиях, обретенных через его содействие.
Я вежливо уклонилась от разговора как о клеветнических измышлениях, так
и о цели желаемой аудиенции и лишь поблагодарила его за то, что он
обратил ко мне слух короля; говоря это, я покраснела при мысли о том, к какому
презренному посреднику вынуждена прибегнуть. Я заметила досаду,
любопытство и разочарование, отразившиеся на его – действительно красивом —
лице, но не могла принудить себя доверить что бы то ни было человеку, к
которому принц Генрих питал презрение. Граф откланялся с теми же
изъявлениями глубокого почтения и готовности к услугам, с которыми явился ко мне,
и назначил на следующее утро представление меня королю.
Поскольку приватность обещанной аудиенции избавляла меня от
необходимости соблюдать торжественный этикет, я не стала увеличивать свиту и не
изменила своему обычному вдовьему наряду, лишь сделала его похожим на
траурное платье моей матери, отчего сходство с ней, присущее мне от
рождения, стало еще более очевидным и разительным. Сотни полузабытых
происшествий и событий теснились в моей взволнованной душе, когда я проходила
один за другим хорошо знакомые мне покои дворца, пока они все не
отступили в прошлое, а я не оказалась перед дверью королевского кабинета.
Услужливый Сомерсет, одетый с таким отменным изяществом, словно
вознамерился пленить меня, едва только обо мне было объявлено, приблизился и
галантно предложил мне руку. Внезапный холод оледенил меня, дрожь пробежала
по телу, я замешкалась, сникла, но тут же, победив свою слабость, смахнула
со щеки горькую слезу и, опершись на предложенную руку, позволила
фавориту представить меня королю.
Горделивый вид, который я приняла, чтобы предстать перед королем,
оказался излишним: неловкий и растерянный всегда, сейчас он испытывал
большую, чем обычно, неловкость и растерянность и словно не мог решить —
скрыться ли ему при первом же взгляде на меня или, по крайней мере,
воротить Сомерсета, который уже удалился.
Преклонив колено, как того требовал обычай, я тут же поднялась и, не
выпуская руки, которую он протянул мне, устремила взволнованный взгляд на
его изменчивое лицо.
– Ваше Величество, – заговорила я, – без сомнений, ожидает встретить во
мне слабую просительницу, молящую о защите или взывающую к жалости,
но в таком жалком качестве я никогда не склонялась перед вами. Я пришла,
чтобы предъявить права на дорогое мне и священное звание, до сей поры
неведомое, но никем не упраздненное. О царственный Иаков! – воскликнула я,
и слезы хлынули из моих глаз. – Разве сердце твое не узнает нечто
родственное в этих чертах, в этом голосе, в трепещущей руке, которая впервые
сжимает твою сестринским пожатием?.. О святая страдалица Мария, подарившая
мне жизнь! Взгляни с небес и обрати сердце своего сына к безутешной сестре,
стоящей перед ним.
Король вздрогнул, отступил назад, всем своим видом выражая сомнение и
неудовольствие, и попытался отдернуть руку, которую я упорно удерживала в
своих, прижав ее к губам и орошая потоком слез.
– Не отталкивай меня, не отвергай меня, не узнав, – вновь заговорила я
голосом, исполненным сдерживаемой муки. – Не гордыня, не тщеславие, не
честолюбие побуждают меня сейчас раскрыть тайну, так давно скрытую в
сердце моем. Прахом нашей миропомазанной матери я молю тебя выслушать
меня, более того – поверить мне. Я рождена втайне, воспитана в уединении, я
рано сделалась жертвой враждебной судьбы, от долгих страданий усталая
душа моя готова смириться с любым чинимым мне злом, но не e бесчестием —
против него она по-прежнему гордо восстает. Та же кровь, чтогечет в твоих
жилах, струится в моих, ударяя в сердце жгучими толчками причиной
мысли о чем-то недостойном; она побуждает меня подтвердить мою невиновность
неоспоримыми доказательствами, и я буду оправдана – перед Богом и
людьми. Права, о которых я заявляю, не основываются единственно на моем