355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 40)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)

Повскакавшие казаки засуетились. Связывая веревку, они вырывали ее друг у друга, спорили – каким узлом ее надо связывать.

Щека у Селиванова была вся разбита, залилась кровью, а кровь все сочилась, сбегая в курчавую золотистую бородку, все капала на сатиновую в полоску рубаху с расстегнутым воротом. Возившиеся с веревкой казаки дернули его за обожженную петлей шею – он пригнулся, резким движением обеих рук смахнул с себя петлю и, не выпуская ее из правой руки, поднял голову.

Внизу – светлые, текучие, подернутые мелкой рябью воды Бузулука, шуршащие камыши. Прямо перед глазами – огромная в серо-голубой дымке низина меж Бузулуком и его рукавом Громком пойма, окруженная высокими и очень крутыми песчаными горами, уже выгоревшими от солнечного жара. Немножко влево, верстах в трех, – Филоновская станица, спрятавшаяся за садами, а справа – вокзал и станица Ново-Анненская.

Минуту Селиванов, плотный, широкоплечий, покачивался на ногах, смотрел через крестовину фермы вдаль, туда, где из-за бурой горы поднималось солнце. Лучистое, оно еще не отделилось от песчаного гребня, а даль уже зарозовела, заискрилась и задрожала. Что-то дрогнуло и в суровом лице Селиванова. Левой рукой он откинул длинные густые волосы, нависшие ему на лоб со страдальческим изломом бровей, чуть повернулся, и глазами, заплывшими от побоев, повел через головы настороженных офицеров в ту сторону, где стояла толпа – местные жители. Они стояли под углом решетчатой фермы, на берегу; стояли ошеломленные, не шевелясь. Меж казачьих сине-красных фуражек белели платки женщин и виднелись кепки рабочих.

Вдруг Селиванов выпрямился и, тряхнув петлей, крикнул громким, сильным, раскатистым голосом, и с черной, уже начавшей подсыхать щеки его снова засочилась кровь.

– Не падайте, товарищи, духом! Прощайте! Не давайте этим палачам, немецким наймитам, обманывать себя. Царствовать им недолго. Недолго им измываться над трудовым народом. Народ защитит себя. Советская власть не ныне-завтра вернется. Она установится во всей России! Во всей! Я всегда… и теперь… в последнюю…

– Что вы копаетесь, так вашу!.. – перебивая Селиванова, заорал Рябцев. Поднял плетку с рукоятью из оправленной в серебро ножки дикой козы и, выкатив глаза, яростно погрозил казакам, возившимся с веревкой. – Когда же в конце концов!..

Селиванов страшным, ненавидящим и презрительным взглядом скользнул по офицерову лицу. Веки его замигали, и он закрыл глаза, покачнулся, – видимо, у него закружилась голова. Но тут же он выпрямился снова.

– Не торопитесь, сотник, успеете… – сказал Селиванов, еще раз взглянув на офицера. Он сказал это непостижимо спокойно, расслабленным голосом. Но силы к нему вернулись, и он продолжил речь, которая с каждым новым словом становилась все более отрывистой и более горячей. – Успеете, сотник, меня задушить, получить за это подъесаула. А может быть, и есаула. Что вашему Краснову стоит! Душите… душите, паразиты, продажные твари! Я вас немало за себя!.. Г-гады ползучие! Меня вы задушите. В силах. Но России вам не задушить, не вздернуть на эту вышку! Революция раздавит вас, как…

– Готово, вашблародь! Готово, вашблародь! – пугливо, хором доложили казаки.

Рябцев, вытянув руки, шагнул к Селиванову, чтоб вырвать у него и накинуть ему на шею петлю, которую тот продолжал держать, потрясая ею. Селиванов сделал шаг назад, запрокинул голову, показав широкий пунцово-синий рубец на горле, и, весь дрожа от ненависти, плюнул коменданту в лицо. Кровавый сгусток повис у того на раздвоенном щетинистом подбородке.

– Да здравствует революция! – крикнул Селиванов так, что лес на том берегу отозвался эхом, и обеими руками накинул на себя петлю…

* * *

Пятнадцатого августа Верхне-Бузулуцким станичным ревкомом и парторганизацией был получен – через Камышин и Елань – приказ Военного совета по округу, подписанный И. Сталиным и К. Ворошиловым. «Российская Советская Республика в опасности», – говорилось в этом приказе за номером двенадцать «а».

В Верхне-Бузулуцкой тут же начала формироваться конная боевая коммунистическая дружина из людей, которые в армию в силу тех или иных причин по мобилизации призваны не были. Вошли в дружину почти все местные партийные и советские работники – все, кто мог носить оружие, а также и те партийно-советские работники из соседних, занятых белыми хуторов и станиц – Дурновской, Ново-Анненской, Филоновской и других, которые находились пока здесь, в Верхне-Бузулуцкой, или поблизости.

Платовскому комитету, и в частности Наде, о приказе и о формировании дружины стало известно в тот же день: Федюнин, ездивший в свой черед в станичный ревком, сообщил ей об этом. В тот же день у Парамоновых состоялся семейный совет. Надя знала теперь, твердо уже знала, как в этот тяжкий для родного народа час она должна поступить.

Всегда Надя, с того первого январского вечера, как попала в семью Парамоновых, чувствовала, что вокруг нее – близкие, родные люди. Еще не было такого случая, чтоб они в чем-нибудь – в большом или малом – друг друга не поняли бы. Не случилось этого и теперь. Никого из них убеждать Наде не пришлось: ни Настю, на чью долю падала огромная забота – заменить Любушке мать, ни старика, Матвея Семеновича.

– Я, дочка, не могу тебя ни посылать, ни отговаривать, – волнуясь, сказал старик, когда Надя, еще более, нежели он, взволнованная разговором с Настей, спрашивала у него окончательного согласия на отъезд. – Делай, как велит тебе сердце. Могу сказать лишь про дитя, про Любушку. Скажу то же, что и Настя: о Любушке не тревожься. Пока мы живы, пока дает бог здоровья – нужды и горя она не увидит.

Разговор этот происходил в пустой хате – немудрое имущество их уже много дней пылилось во дворе, на подводах, с того именно дня, как пришло из станицы указание быть наготове. Надя сидела на хромой табуретке у стола и, прижав к себе дочурку, кормила ее грудью. Старик, растроганно покашливая, закуривал у порога: по обыкновению захватывал щепотью из кисета табак, сыпал его в цигарку, но пальцы его на этот раз вели себя своевольно, подрагивали, и табак в цигарку не попадал, сыпался обратно в кисет и на пол. Настя, придвинувшись к окну, к свету, так как уже завечерело, латала Мишкину рубаху, и стежки получались у нее кривыми, неровными – глаза были застланы слезами. После слов старика продолжать разговор этот было незачем. Надя только прошептала: «Спасибо, батя», – и низко-низко наклонила голову.

Ночь эту Парамоновы не спали. Вообще последнее время по ночам не спали многие хуторяне. Матвей Семенович, будучи на карауле, не уходил со двора. Полулежал на воловьей арбе и то ронял на мешок с зерном мгновенно тяжелевшую голову, то вскидывал ее, таращил подслеповатые глаза на жующих жвачку быков. Было облачно, душно, попахивало дождем, но дождя пока не было. Клонило в сон. Особенно перед зарей.

«Фу! Как днем ни отдыхай, а ночь свое берет! – Старик, отпугивая дрему, умылся ладонью и пощипал себя за брови и бороду. – И когда уж конец? Эх, жисть! Ни дома, ни в поле; ни дела, ни покоя. А команды в отступ все же нет. Не дают начальники такой команды. Наверно таки о чем-то они думают. Не перешибут ли ноги этим белым супостатам раньше, чем они успеют к нам нагрянуть? Хоть бы! И поскорее!»

Вспомнил: утром, на восходе солнца, Надя отправится в станицу, в отряд; вспомнил: два месяца скоро, как о сынах ни слуху ни духу. Вспомнил старик обо всем этом и завздыхал: семья его все тает и тает. Ему стало очень тоскливо, но в то же время в сердце его шевельнулась гордость. Нет, как ни тяжело ему, а на детей он не в обиде, не жалуется на них. Грешно ему жаловаться. Дай бог каждому отцу таких детей!

Матвей Семенович привстал, свесив с арбы ноги, и покосился в угол двора, где у яслей, подле конюшни, стояли на привязи притихнувшие кони – все тот же кривой беззубый работяга-мерин и Федоров, а теперь Надин строевой. Старик сполз с арбы, снял с оглобли у повозки чересседельник и, сходив на гумно, принес на горбу вязку сена, сунул ее в ясли.

Кони начали вяло похрустывать, лениво выбирать цветочки донника и повители, а старик, отходя к повозке, поглядывая на проступавшую за черным бугром зарю, вдруг застыл на месте и весь обратился в слух. Ему почудилось, что где-то стреляют. Кажется, в направлении станицы. «Как бы уж нам не дождаться!» – встревожился он. Тут в курятнике во всю свою петушиную глотку загорланил петух; жалкая семейка кур проснулась и завозилась на нашесте. А когда петух, все понижая звук «у», вытягивал концевую ноту, старик явственно услышал ружейный разнобойный треск, скраденный далью, и стрекот пулемета: ка-ка-ка-ка!.. Гук! гук! гук!.. Гррр!.. Гук!.. гук!..

Охнул Матвей Семенович. Вот уж когда взаправду ему небо с овчинку показалось. В коленях у него появилась такая слабость, ровно бы он целый день подавал снопы, скирдовал. Мигом прицепил к оглобле чересседельник и рысцой, рысцой, спотыкаясь, заспешил к крыльцу. В чулане в потемках зашиб о дверной косяк руку и вскочил в хату.

Она была чуть-чуть освещена прикрученной потрескивающей лампой. Пахло свежевыпеченными хлебами и сухарями. На кровати сонно посвистывал Мишка. Рядом с ним, кое-как прикорнув на самом краешке, дремала Настя, только что управившаяся с печкой, – затопила ее с вечера. Верочкина зыбка с поднятым пологом слегка качалась: девочка сучила ножонками, видно просыпаясь.

Мгновение Матвей Семенович переминался у порога, попав в это безмятежное царство. Потом на цыпочках, скрипя половицами, прошел мимо зыбки, заглянул через открытую дверь в темную горницу, где спала Надя, и полушепотом испуганно сказал:

– Стреляют!

В горнице послышался шорох, стукнула рывком отодвинутая табуретка. В хате тоже задвигались. Настя, спросив сонным голосом: «Что?» – вскочила. Не до конца проснувшаяся, она суетливо начала натягивать на себя кофточку, запуталась в ней.

– В станице вроде бы стреляют, – повторил Матвей Семенович, все глядя в темь горницы, и, услыша Надины шаги, поспешно вышел.

Надя выбежала во двор, а затем – на улицу. Тратить время на одевание ей не нужно было: она и не раздевалась сегодня. Ночь напролет, не смыкая глаз, просидела, облокотившись о зыбку, возле спящей Любушки.

Никакой стрельбы ни Надя, ни Матвей Семенович, вышедший вслед за ней на дорогу, уже не услышали, хотя предрассветный ветерок, зашелестевший листвой в палисаднике, потянул именно с той стороны, откуда только что доносились выстрелы. В улице, и справа и слева от них, в сером мраке гомонили хуторяне. Гомон был и за речкой, в центре хутора, на плацу, где помещался ревком, – в просторном доме дьячка, удравшего со всеми чадами и домочадцами к кадетам.

Нужно было немедленно увидеть Федюнпна – он по ночам дежурил в ревкоме. Что все же случилось? Может, ему уже известно, и полошиться нечего? Минуту Надя размышляла: не заседлать ли ей коня, не скорее ли дело будет, чем бежать самой?

Тут где-то за южной околицей, за садами, по-над речкой раздался топот копыт, еще слабый, еле-еле уловимый. Но Надя поняла, что кто-то гонит лошадь по наезженной, гулкой дороге, скорее всего по станичному шляху, и гонит во весь опор. Сзади в палисаднике снова зашелестели деревья, зашумела раина, и топот заглох. Но через короткое время он прорвался, стал слышен уже более отчетливо. Быстро приблизился к околице и все в том же темпе поплыл по Большой улице, к плацу. Ясно было: скачет вестовой.

Запрягай, батя. Слышишь, торопится как?.. – скороговоркой сказала Надя, качнув головой в сторону плаца. – Укладывайтесь поживей, собирайтесь, а я съезжу в ревком. Узнаю… Детей пока не тревожьте, их взять недолго, – добавила она и бегом направилась во двор, к амбару, где лежало седло.

А по хутору тем временем – из улицы в улицу, со двора во двор – стремглав разносилась без всяких посыльных весть: ждали беды в двери, а она вскочила в окно. Кадеты продвинулись стороной, и путь на слободу Поповку, куда хуторяне отступали первый раз, был отрезан. Надо было не мешкая подаваться на Мачеху. К станице, из которой этой ночью жители выехали, уже подкатывалась вражья конная разведка. Разведку обстреляли, и она скрылась в ночь. Эта перестрелка и была недавно слышна здесь, в Платовском.

Хутор ожил и сразу стал похож на шумный, поднимающийся в дорогу табор: разноголосый возбужденный говор, скрип и визг телег на поворотах, ржание коней, пощелкивание кнутов, крик и плач детей… Но это – в первые минуты. А уже вскоре над всей этой пестротой звуков преобладал один – монотонный и неумолчный: стук колес. Вскоре на голом бугре, под которым ютилась Заречка, в полумраке пасмурного рассвета неясно замаячили первые подводы. А на плотине через речку, на разбитой и ухабистой насыпи все погромыхивали и погромыхивали колеса.

Парамоновым ехать к плотине было незачем: проселочная дорога, по которой двигался обоз, проходила за их гумном, чуть выше. По узкому, меж гумнами, переулку они выбрались на зады, поднялись в гору – и вот она, терявшаяся в неубранных полях дорога на хутор Суворовский и дальше на слободу Мачеху. Передней у Парамоновых шла воловья арба. Вел быков Матвей Семенович. Он вел их, покрикивая, поторапливая, и растерянно озирался: обоз двигался сплошным потоком, а ведь в него надо было как-то вклиниться.

Рядом с повозкой, где на ворохе одежды сидела Настя с придремнувшими на коленях у нее Верочкой и Любушкой, шагала Надя, в гимнастерке, в армейских сапогах, с револьвером на поясе. Осунувшееся за ночь лицо ее было строгим и бледным. Можно было бы еще сказать – спокойным, ежели бы так заметно не трепетали ее длинные густые ресницы, то прикрывая, то вновь открывая сухо блестевшие глаза. За ней, играючись, вырывая повод, шел отдохнувший строевой конь, под седлом, с полным походным вьюком. Надя уже распрощалась и с семьей и с Любушкой, уже были сказаны – еще во дворе – последние слова. Оставалось ей только вскочить в седло и повернуть коня. А она все медлила, все шагала и шагала рядом с повозкой.

Матвей Семенович подвел вплотную к обозу быков и остановил их: дорога была занята. Мимо, гремя разболтанными колесами, шла арба Варвары Пропасновой. В арбе – сундук да детвора: кто сидел, кто лежал, зарывшись в тряпье. Следом катился андрияновский фургон с крашеной прялкой поверх клажи. Лошадей вел, ковыляя сбоку, сам старик Андриянов, весь белый, как сказочный дед-мороз, но довольно еще прыткий. Поравнявшись с Матвеем Семеновичем, он крикнул ему: «Езжай! Трогай!» – и задержал лошадей, полез с дышла на воз.

В это время где-то вдалеке – все там же, в направлении станицы, опять приглушенно зарокотали пулеметы, несколько сразу, и тут же трескуче ухнула пушка. И по тому, что разрыв донесся более зычно, нежели выстрел, было понятно, что из пушки стреляли кадеты.

Матвей Семенович рявкнул на быков, пустил их на дорогу и увидел, как впереди над упряжками загуляли кнуты и хворостины. Варварина подвода прибавила ходу, стала удаляться. Матвей Семенович вскочил на дышло, прислонился к передку арбы и начал, как и другие, охаживать быков кнутом. Налег на кнут и Мишка, управлявший повозкой – едва не выхлестнул глаз матери волосяным наконечником. Мерин досадливо вильнул хвостом, подернул и сразу взял рысью.

Надя отстала от подводы. В первую секунду она безотчетно рванулась вперед, за повозкой, увозившей Любушку. Рука ее, которой она держала на поводу своего коня, до боли вытянулась, струной натянув загрубелые ремни. И тут она, взглянув на коня, высоко задравшего от рывка голову, на притороченные к седлу походные вьюки, вдруг опомнилась: не оборачиваясь, быстро шагнула к попятившемуся коню, закинула поводья и быстро занесла ногу в стремя.

Обоз между тем опять сомкнулся и двигался все дальше.

Настя, подпрыгивая в повозке на рытвинах, с трудом удерживая девочек, сползавших с коленей, сняла с головы батистовую с розовой каемкой косынку, чтоб помахать Наде, но оглянулась и опустила косынку: Надя была уже далеко. Припав в луке, она скакала карьером вдоль бугра и уже приближалась к заречечным, под горой, яблоневым и вишневым садам, которые огибала полевая кратчайшая на станицу дорога.

Эпилог

Прошло три года.

Народ, поднятый большевиками на отечественную войну, вышвырнул из страны чужеземцев – американских, англо-французских и всяких иных интервентов и их пособников – белогвардейцев, и война затихла. Правда, то там, то здесь в стране запоздалым отголоском вспыхивали кулацкие мятежи и восстания: антоновщина – в Тамбовской губернии, остатки махновщины – на Украине; мятеж в Кронштадте… Да и на Дону, в частности по Хоперскому и Медведицкому округам и по соседствующим с ними саратовским селам, все еще метались, зверствуя, шайки Бакулина, атамана Маторыгина, за которыми по пятам гонялись чоновцы, как сокращенно называли бойцов частей особого назначения.

Не всем хуторянам после войны, затяжным ураганом пронесшейся над страной, пришлось вернуться под родные крыши: много, очень много за эти годы – и в станицах, на площадях, и просто в степи – появилось могил, братских и одиночных. А те хуторяне, чьи судьбы оказались счастливее других, возвращались домой по-разному: одни гордо, хозяевами новой жизни; другие, кто служил у белых или отступал с белыми, – втихомолку, как можно незаметнее.

Первым из таких, которые возвращались втихомолку, был старик Фирсов. Вернулся он еще в прошлом году, в самом конце зимы. Худой, опаршивевший, облезлый – даже собственная старуха его не сразу признала. Угонял он из дому пароконную подводу, да и добра увез немало, а вернулся с пустыми руками – с монистами из вшей на овчинном тулупе. Куда все добро его девалось – и сам он не знал. Целый месяц провалялся в сыпняке в одном из хуторов Сальского округа. Хозяин, в доме у которого пластом лежал он, когда по его душу, как говорят, бог с сатаной спорили, хозяин этот, жуликоватый мужик, сказал ему, что подводу его, со всем, что на ней было, забрали, мол, красные. Так ли это или не так, но делать было нечего. Пришлось старику христарадничать по дворам. Шел селами и хуторами. Всю зиму шел.

Но он-то, богатырь, все же выдюжил, хоть и на себя не похож стал; а вот бывшего атамана Бочкарева, как Фирсов сообщил, сыпняк подрезал. Закопали его в поле, на гумнах, где довелось провести ту холодную, с дождем и снегом, ночь. Все окрестные села были заняты отступавшими воинскими частями, обозами, и устроиться на ночлег было решительно негде. Это – перед вторичной переправой через Дон, в районе Константиновской. Что сталось с другими стариками хуторянами, отступавшими вместе с Фирсовым, он не знал.

Но к концу лета, в молотьбу, неожиданно объявился в хуторе ктитор, все такой же крепыш, лишь затылок его, который раньше был прикрыт седыми кудряшками, теперь стал совсем голым. У него узнали про Абанкина. Уехал Петр Васильевич за границу. Морем уехал, из Новороссийска, где, прижатые Красной Армией, сбились в кучу и многотысячные толпы беженцев, и белогвардейские части, и военные обозы. Это было настоящее столпотворение, и таким, как ктитор, поистине легче было пролезть сквозь игольное ушко, чем попасть в «рай» – на пароход. А Петр Васильевич тряхнул плисовой мошной с царскими золотыми и попал.

Наумовна, как соседи могли заметить, по нем, кажется, не так-то уж убивалась. А когда вернулся Трофим, и вовсе перестала вспоминать о муже. Между прочим, служба на долю Трофима выпала довольно легкая: сразу же попал он в плен к красным и, так как оружия советская власть таким не доверяла, всю войну обретался в тылу, на различных работах. Ну, а это – как бы порою работа ни была трудна – все же не то, что подставлять в атаках голову под шашку!

Почти одновременно с Трофимом – уже в двадцать первом году – пришли постаревший Моисеев и еще двое пожилых казаков – вместе их в восемнадцатом году мобилизовали кадеты, вместе они в одной части и служили у них.

– Волки тя ешь, навоевались! – рассказывал Моисеев хуторянам. – Подхватил нас Буденный и попер прямо к Черному морю, купать, как овец перед стрижкой. Сочи… город такой у моря есть. Вот за этими Сочами сгуртилось нас… не знаю сколько – бессчетно, большие тыщи. И чохом все – в плен. А кой-кто в плен не захотел. Дюже набедили, значит, красным. В горы тягу дали. Наш Поцелуев тоже в горы ускакал, отбился от нас. Да, волки тя, дела!..

Из красных фронтовиков первым вернулся Артем Коваленко, стриженый, большеголовый, но все с такими же огромными, в кольцо, усами. Он пришел еще летом двадцатого года или, кажется, даже весною, – из госпиталя. Рано выбыл из строя, но вспомнить ему при случае было что. Особенно любил он рассказывать в кругу стариков или парней о тех днях, когда служил уже в корпусе Буденного.

Оказывается, весь Верхне-Бузулуцкий полк был влит в буденновскую конницу еще в то время, когда советские, оборонявшие Царицын, войска, в том числе и полки Буденного, оставили город и, отбивая сумасшедшие атаки конных частей Врангеля и Улагая, отступили на север, к линии Камышин – Балашов. К слову сказать, примерно тогда же – в июле тысяча девятьсот девятнадцатого года – в Буденновский корпус вошла и та конная боевая дружина, в которой была Надя.

Если на карте Донской области, от самых северных границ ее и до реки Дона, до того ее плёса, которым она разрезает область поперек, провести линию, отметив путь, по которому в то время лавиной пронесся, настигая и громя врагов, Буденновский корпус, вскоре развернутый в Конармию, то получатся огромные зигзаги: от Таповки, Северо-восточнее Балашова, по-над Медведицей – до самого Дона, до Усть-Медведицкой станицы; отсюда по-над Хопром – вверх, до Урюпинской; из Урюпинской – снова вниз: через Калач (Воронежский) до Казанской станицы на Дону; и опять вверх: через Таловую на Воронеж.

Судьба хранила Артема и в яростных боях под Усть-Медведицкой, где пришлось на совесть поработать и шашкой, ходя в атаки, и винтовкой, отбивая контратаки; хранила его судьба и в больших боях под Казанской; а вот под Воронежем подвела. Во взвод, в котором состоял Артем вместе с многими другими платовскими хуторянами, при походном движении попал вражеский снаряд. Под Пашкой Морозовым убило коня, самого Пашку чуть задело, его, Артема, тяжело ранило, а Латаного наповал уложило.

Порядочно Артему пришлось поваляться на больничной койке. Но, видно, крепкая жизненная «пружина» была вложена в него природой; доктора помогли, и он перемогся. Домой пришел – кровинки в лице не было, но скоро опять по скулам его разлился румянец; чуб отрос и, по-прежнему завиваясь, коснулся брови. И, как говорится, сила в жилушках заиграла – и охота к работе вернулась. Хуторская беднота решила, по примеру других мест, сорганизоваться в артель, и Артем возглавил это новое дело.

Долго еще, целый год, после того как вернулся он, никого из красных фронтовиков в хуторе больше не появлялось. Но вот – уже по демобилизации – сразу потянулись один за другим. Пришел обросший большущей бородой Игнат Морозов; пришел батареец Бережнов и еще кое-кто из фронтовиков старших возрастов.

А из молодых пока вернулась домой одна лишь Надя. Возмужала она и расцвела. Не скоро привыкла она к своему новому мирному положению и все не могла нарадоваться, глядя, как ее живой портрет, Любушка, которую она оставила совсем малюсенькой, беспомощной, взапуски с Верочкой бегает по двору и палисаднику и щебечет-щебе чет, как говорливая касатка. Она только первые дни немножко дичилась матери; сидя у нее на коленях и разгрызая жесткие, привезенные ею пряники, все искоса вскидывала на нее голубые недоверчивые глазенки. Но это только в первые дни. А потом уже сама напросилась спать с нею вместе. Кровь сказалась.

– А иде ты, мама, была? – все допытывалась она, – А тяво делала?

И нелегко было маме рассказать своей дочке, где она была и что делала.

Воронеж, Ростов-Дон, Новороссийск, окрестности Львова, Крым – везде побывала она, где побывала, очищая родину, Первая Конармия. Выдержала Надя и тысячеверстный переход в конном строю Майкоп – Умань, длившийся семь с половиной недель – с третьего апреля и по двадцать пятое мая, когда Конармию, только что покончившую с Деникиным, перебрасывали на польский фронт. Выдержала в октябре и другой переход в конном строю, семисотверстный, Бердичев – Каховка, когда армия была брошена на Врангеля. Редко когда Надя передвигалась на двуколке или, зимою, в санях. А почти все время – в седле. И не при каком-нибудь обозе второго разряда, а вместе с бойцами, там, где свистели пули и, подчас скрещиваясь, поблескивали шашки, там, где больше всего в ее помощи нуждались раненые бойцы.

В горнице у Парамоновых, на стене рядом с зеркалом, под которым висели семейные фотографии в крашеных деревянных рамках, появились с приездом Нади еще две рамки. В одной из них, большой, не меньше верхнего оконного стекла – Надина почетная грамота, яркая, вся разрисованная. Вверху, под развернутым флагом – сомкнутый строй скачущих всадников в буденовках; с обеих сторон развеваются красные знамена и золотятся перевившиеся колосья; ниже, с левой стороны – фигура рабочего у наковальни, с поднятым молотом в одной руке и кузнечными клещами в другой, а с правой стороны – фигура крестьянина, в лаптях, онучах, с севальником через плечо. Посредине, над большой пятиконечной звездой, напечатано было крупным, под церковнославянскую, с титлами, вязь, шрифтом:

КРАСНОМУ БОЙЦУ ПЕРВОЙ КОНАРМИИ ПАРАМОНОВОЙ НАДЕЖДЕ АНДРЕЕВНЕ

РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ВОЕННЫЙ СОВЕТ ПЕРВОЙ КОННОЙ КРАСНОЙ АРМИИ В ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ ПРАЗДНИКА ПЕРВОЙ ГОДОВЩИНЫ АРМИИ ВРУЧАЕТ ВАМ НАСТОЯЩИЙ ДОКУМЕНТ КАК СВИДЕТЕЛЬСТВО ВАШЕЙ САМООТВЕРЖЕННОЙ РАБОТЫ В РЯДАХ ПЕРВОЙ КОННОЙ АРМИИ ДЛЯ ПОБЕДЫ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЙ ВЛАСТИ НА БЛАГО ВЕЛИКОГО ДЕЛА МИРОВОЙ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ВОЕННЫЙ СОВЕТ ВЫРАЖАЕТ УВЕРЕННОСТЬ, ЧТО И ВПРЕДЬ ВЫ БУДЕТЕ ВЫСОКО ДЕРЖАТЬ ЗНАМЯ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЙ ВЛАСТИ И ОСТАНЕТЕСЬ НЕУТОМИМЫМ БОЙЦОМ ЗА ПОЛНЫЙ УСПЕХ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ.

Революционный военный совет армии:

Буденный
Ворошилов
Ноябрь 1919 г. РСФСР Ноябрь 1920 г.

Вторая рамка, появившаяся на стене с приездом Нади, была размером значительно меньше первой. Это – групповая фотография: Надя, Федор, Алексей и Пашка в островерхих буденовках и гимнастерках. Надя сидит вольно в плетеном кресле, чуть привалившись к низкой спинке и опершись одним локтем о дугообразный подлокотник; позади нее, положив ей на плечо кисть руки, стоит черноусый Федор, накрест опоясанный портупеями; Пашка и Алексей, оба при шашках, тоже стоят: один по правую, другой по левую сторону Нади.

Снимались в Майкопе, прошлой весной, в конце марта, перед тысячеверстным походом. В окрестностях этого города полки Первой Конной некоторое время отдыхали, после того как армия Деникина была разбита. Фотография удалась: все четверо вышли как живые. Но смотреть на нее было грустно: Алексея уже не было на свете. Погиб он, лихой командир эскадрона, служивший в том же полку, в котором Федор был комиссаром, погиб при переходе через Сиваш, когда штурмовали окопавшегося в Крыму Врангеля.

Надя предполагала до возвращения Федора пожить дома. Не так уж поди долго ждать теперь осталось. Вернется он – вместе будут думать, как им свою жизнь построить. Но на днях к ней проездом заглянул известный по станице человек, секретарь станичного комитета РКП (б) Иванов, с которым ей приходилось встречаться еще в восемнадцатом году – тогда был он работником ревкома. Он очень просил ее наведаться к ним, в комитет. И не когда-нибудь, не вообще, а как можно скорее. «Поговорим кое о чем». Что за этим «кое о чем» скрывалось, он прямо не сказал. Но от Федюнина, снова избранного хуторским председателем – уже не ревкома, а исполкома, – Надя прослышала, что хотят ее сосватать на работу. Женоорганизатором.

День сегодня был погожий, пожалуй, даже и не к добру погожий – весь июнь стояла сушь, – и Надя решила съездить в станицу и взять с собой девочек. Любушка ни за что не хотела ее отпускать. Взять их было тем легче, что вместе с нею ехал и Мишка, паренек уже что надо, настоящий парень. Вылитый в отца. Ехал он, первый и пока единственный комсомолец в хуторе, по своим комсомольским делам.

Когда Любушка с Верочкой, одетые в одинаковые новые платьица, убежали во двор, где Мишка с дедом Матвеем Семеновичем, очень за последние месяцы постаревшим, снаряжали тарантас, Надя оделась сама и хотела уже выйти из комнаты, как вдруг за прикрытой дверью горницы раздались голоса, шаги, и дверь распахнулась.

Надя увидела широкую согнутую спину, загородившую проход. Невысокий, но плечистый мужчина, пятясь, мелко и часто переступая и шаркая сапогами, втаскивал в горницу что-то громоздкое. Охватывал он ношу обеими руками, и ему, видно, было тяжело: рубашка его, стянутая казачьим с серебряным набором ремнем, на горбу сморщилась. За ним показалась вспотевшая и тоже согнувшаяся Настя. Надя уже увидела то, что втаскивали в горницу: это был ее девичий, с немудрым приданым сундук, все это время остававшийся у Абанкиных.

Полинял и обветшал он за эти годы еще больше. На плоской крышке, меж железных полос, еще резче обозначились трещины. И все же вид у него был вполне опрятный: очевидно, перед тем как его везти, к нему приложили руки.

– Куда ставить? Приказывай! – деланно-развязно сказал Трофим и, не опуская сундука, выгнув короткую и словно граненую шею, которую плотно облегал косой разутюженный ворот, глянул через плечо на Надю: в маленьких цепких глазах его под нависшими бровями мелькнуло изумление, но что-то нелюдимое, звероватое было в его взгляде.

– Сюда, сюда давай! Тут вот поставим, – торопливо проговорила Настя, занося сундук со своей стороны к простенку.

Надя быстро подошла к ней. Та, опустив сундук и перехватившись, хотела было придвинуть его поближе к простенку. Но Надя мягко отстранила ее и сделала это сама.

– Что ж меня не кликнула? Надрываешься!

– Ничего, – переведя дыхание, просто сказала Настя, – так бы всегда надрываться, – и скупая улыбка осветила ее бледное худое лицо: она все еще не оправилась от несчастья, постигшего ее полгода назад. – Заканчивай тут да езжай скорей, а то детвора уже галдеж подняла на дворе, – добавила она и вышла из горницы.

Трофим, кончив возню с сундуком, выпрямился, поправил ремень, сдвинувшийся набок, и, отирая платком лицо, повел взглядом исподлобья по горнице. Глаза его задержались на большой, рядом с зеркалом, рамке в ярких рисунках, с которой особенно заметно выступали красные флаги и крупная пятиконечная звезда.

Надя пытливо вглядывалась в этого человека, своего по воле судеб бывшего мужа. Он мало чем изменился; пожалуй, несколько раздался в плечах и пополнел; да еще, кажется, самую малость прибавил в росте. Но пушок на его верхней, корытцем, губе теперь сменили небольшие острые усики; широкие скулы отливали синевой после бритья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю