355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 30)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)

– Потом, потом об этом! – нетерпеливо перебил его Федор. – Давай-ка лучше помозгуем, что делать. Не будем же мы в самом деле цыплят тут высиживать!

– А что делать? – отозвался Федюнин. – Я вот сейчас отстегну ногу и вышибу окно. А ежели полицейский сунется – расковыряю у него в башке отдушину, даром что на одной ноге, а он при шашке.

Федор досадливо махнул рукой, и Федюнин, подойдя к нему вплотную, ласково тронул его за плечо:

– Я шучу, какой ты! Я же знаю – атаман теперь уже снюхался там, не вдруг же он все это… подготовлено, значит, было. А у нас… Артема нет, твоего брательника нет. Совпало же! Тут надо что-то того… М-м, сволочи!..

Лицо его сморщилось в напряженном усилии, и он опять захромал, заметался по комнате, ковыляя по ней вдоль и поперек. А когда остановился подле Федора, глаза его горячечно блеснули. Полушепотом, опасаясь длинных ушей полицейского, он высказал то, с чем Федор уже согласился.

В комнату ворвался искусный во все колокола трезвон, а по какому поводу, было непонятно. Звонарь – кривой дед Кучум – имел обыкновение делать перерыв в своей работе, отдыхать. Отзвонив, наваливался грудью на решетчатые перила – на такой высоте, что у непривычного человека голова шла кругом, если он глядел оттуда вниз, а звонарь спокойно раскуривал трубку и, лицезрея одним глазом с высоты мир, поплевывал. Потом, отдохнув, начинал трезвонить. Иногда такой перерыв приводил к конфузу. В самые печальные, траурные моменты церковной службы вдруг с колокольни срывались залихватские плясовые переборы, под которые впору было не поклоны бить, а трепака плясать. Старики и старушки сурово хмурились тогда, крестясь еще усерднее, молодых разбирал смех, а у отца Евлампия, в его голосе, который сразу же приобретал октавистость, появлялось сердитое дрожание, вместо того чтобы быть особенно проникновенным. Звонарь был человеком одиноким, полвека прожил в церковной караулке, был мастером своего дела, да и пил в меру – и ему многое прощалось.

Федюнин тревожно взглянул в окно: не окончилась ли обедня, не по этому ли поводу растрезвонился дед Кучум? Ежели это так, дело плохо: подобру они тогда отсюда, пожалуй, не вырвутся.

Но, кажется, нет: на плацу было пусто, в церковной ограде тоже ни души. Виднелись лишь блестевшие на солнце могильные плиты да памятники почетным хуторянам, которых за особую плату хоронили не на общем кладбище, за хутором, а здесь, в ограде, и ярче всех блестел памятник отцу Петра Васильевича Абанкина, из черного полированного мрамора, с золотой крупной надписью. Памятник этот, сооруженный на капиталы благодарного сына, стоял уже немало лет, а все еще был как новенький.

«Мародеры проклятые! На том свете и то с беднотой не хотят якшаться!» – злобно подумал Федюнин и, отходя от окна, сказал:

– Ну что же, Федя, начнем? А то как бы того… поздно как бы не было, – В его жестком до этого голосе зазвучали мягкие грустные нотки: – Дай пожму, Федя, руку… на прощанье. Как оно дело-то: шутки шутками, да и хвост на сторону.

Поднимая грохот, барабаня деревяшкой о дверь, он начал громко окликать полицейского, ругаться с ним, требуя, чтобы тот сейчас же отпер комнату, а Федор тем временем выдавил нижнее стекло первой рамы и всею силой потянул ее, эту раму, на себя, отжимая гвозди и разрывая газетные почерневшие оклейки. Вторая рама оказалась тоже глухой, нераскрывающейся, и Федор с трудом вытолкнул ее наружу.

Она плашмя упала в сиреневый нагой куст у завальни, и верхнее самое большое стекло попало на сук, слабо звякнуло и раскрошилось. Федор выскочил в оконный проем, и раму эту все же поставил на место, замаскировал дыру в стене. Все еще слыша, как Федюннн барабанил о дверь, а полицейский отвечал из коридора руганью и угрозами, Федор перенес ногу через низкий частокол палисадника, перенес другую и на мгновение задержался, размышляя.

Казалось бы, ему скорее всего следовало, чтобы не попасться на глаза атаману или дружинникам, проникнуть в чей-нибудь ближайший в этом порядке двор, откуда задами можно было выйти к речке. Но ведь здесь, на плацу, сплошь жили богатеи, те же «дружинники» или их радетели. И у каждого во дворе – шайка собак, которые на весь хутор поднимут гвалт, выдадут его. Да к тому же и гордость не позволяла ему лезть в чужой двор. Однако и открыто идти по этой улице нельзя было, если он не хотел провалить все дело.

На площади, у церковной ограды и подле пожарного сарая, стояли нераспряженные одноконные и пароконные подводы – тарантасы, брички с цветастыми люльками – в одном из соседних хуторов, Суворовском, церкви не было, и прихожане ездили сюда. Федор решил: держась ближе к подводам, пересечь плац, выйти в примыкавшую к плацу по ту сторону церкви Хохлачью улицу, как ее называли потому, что в ней много жило иногородних, и затем уже окольным путем пробраться в свою Заречку.

Глянул по сторонам – кругом ни души – и зашагал большими спокойными шагами. Из-под ног его выскакивали куры, сновавшие возле лошадей, разгребая парной навоз; петух, топтавший курицу на люльке, испуганно вскинул голову с обмороженным гребнем и прыгнул наземь, помчался, хлопая крыльями, к поповскому двору. В церкви раздавалось стройное хоровое, двуклиросное пение. Мирная тишина покоилась и здесь, на земле, и в небе, по-особенному ясном и чистом, сиявшем нежной, какою-то праздничной расцветкой.

Федор подошел к ограде – кирпичной, в грудь человека, стене, с железными поверх прутьями, – миновал ворота ограды и, огибая ее выступ, вдруг дернулся весь и отшатнулся назад: в открывшейся перед ним с противоположной стороны плаца Дьячковой улице он увидел хуторян. Гурьба гурьбой. Были они в каких-нибудь ста шагах от него, выходили на плац. Федор успел угадать Абанкина Сергея, в офицерском с погонами кителе, и атамана с насекой в руке.

«Дружинники… Ах, так вашу!..» – Федор нырнул в ворота ограды: больше прятаться было некуда. Чуть пригибаясь, выглянул из-за стены, сквозь железную решетку.

«Дружинники» с глухим бормотанием вышли на плац, остановились у пожарного бассейна и, привалившись к нему, повернувшись лицами к церкви, начали закуривать.

«Ждут конца обедни, – догадался Федор. – Попал!..»

У ограды – двое ворот. Но в какие бы ворота он ни сунулся, его все равно заметят. Минуту-две переминался с ноги на ногу, стоя в какой-то впадине, набирая на сапоги пуды грязи, и, придумав выход, кажется единственный в этом положении, быстро осмотрел себя. Он, к счастью, был в праздничной одежде. Снял фуражку и направился к паперти, держась против мраморных памятников, которые скрывали его от вражьих глаз.

В церкви было тесно и душно. Пахло смесью ладана и нафталина. Прихожане – в этом приделе больше все пожилые мужчины и старики – ломаными рядами стояли на коленях, и лоснившиеся от масла головы почти у всех были повернуты в сторону левого клироса. Хор этого клироса, куда подбирались певчие, и мужчины и женщины, с особенно хорошими голосами, начинал «Иже херувимы», самое красивое и самое сложное во всей обедне пение.

Федор переступил порожек и, боясь отдавить кому-нибудь ногу, стал за огромной полуприкрытой дверью, чуть продвинувшись около скользкой разрисованной стены. С облегчением отметил про себя, что до конца службы еще порядочно.

У иконостаса, залитого огнями лампад и свечей, расхаживал в ризах отец Евлампий. Он махал громыхающим кадилом и не в лад подпевал хору. Когда вошел Федор, отец Евлампий был как раз в этом приделе. Он повернулся на шорох и, видно, узнал вошедшего: щетинистое лицо его сперва выразило недоумение, потом он будто чему-то обрадовался и, изогнувшись, еще дружнее закивал в сторону вошедшего кадилом, из которого выскакивали жидкие зеленоватые в лучах солнца струйки.

Федор внезапно ощутил необъяснимую неловкость. К тому же ему надо было стать на колени, как полагалось при этом песнопении. Отец Евлампий – и то через некоторое время, откинув полы риз, опустился перед алтарем и руки поднял. Но Федору стать на колени было и негде и невыгодно: так, стоя, ему удобнее было сверху вниз рассмотреть присутствовавших здесь хуторян.

В конце концов чихать ему было на то, что о нем мог подумать отец Евлампий! И Федор, просунув грязную ногу между чьих-то хромовых наясненных сапог, принимая устойчивое положение, оглядел колыхавшиеся ряды – кто крестился, кто земно кланялся.

Постепенно в этой пестрой массе людей, которых он почти всех знал, глаза его стали находить и выделять людей более знакомых: вон неподалеку, в третьем или четвертом ряду, мелькал плешью его тесть Андрей Иванович – кланяясь, он все засматривал в открытые царские врата, в алтарь, где на престоле под стеклянным колпаком блестели золотом святые дары; вон в самом углу, под картиной Страшного суда, покачивал угловатой приглаженной головой Моисеев – стоять на коленях ему, должно быть, тяжело было, и он, никем не видимый, по-мальчишески присел на задники сапог; с другой стороны, ближе к иконостасу, почти рядом с попом, неподвижно и строго, как статуя апостола, высился старик Абанкин – перед носом у него, на подсвечнике, пылала толстущая, обвитая золотой полоской свеча; а сбоку от Федора, почти рядом, хотя он только что заметил его, стоял дед Парсан – согнулся кочергой, и по землистому лицу его, из-под бурых слипшихся волос струился в куцую бороденку пот.

Басы на непонятном слове «дароносима» показали, на что они способны: заглушив все другие голоса, внезапно поднажали так, что в ушах будто задребезжало; затем под самый купол взметнулись дисканты и теноры; и вот голоса, выровнявшись, начали медленно и плавно стихать.

Ряды молящихся разом задвигались. Люди вставали, отряхивали колени, толкались. Федор воспользовался этим и, отжав двух-трех старичков, протиснулся к деду Парсану, дернул его за рукав ветхого, иссеченного молью мундира.

Тот хмуро покосился через плечо, но лицо его тут же просияло. Федор склонился над ним, к его крохотному изморщиненному уху и зашептал. Дед слушал-слушал и, вдруг вскипев, невнятно начал мычать что-то; чахлая растительность на его усталом лице зашевелилась, что бывало только в тех случаях, когда дед выходил из себя.

– На базар пришли! – зашипел кто-то сзади.

Но ни Федор, ни дед Парсан на это не ответили. Они и не слышали этого замечания. Дед тут же заспешил к выходу, забыв даже, как полагалось, перекреститься перед уходом, и только буркнул Федору:

– Так, так… Ух, эти мне!.. Сейчас я… жди тут!

Кажется, в жизни Федора это был первый раз, чтобы он, присутствуя в церкви, желал, чтобы служба продолжалась как можно дольше. Ведь как бы дед Парсан ни спешил, а пока он – то да се, времени уйдет немало.

Но вот клирос, один правый, пропел уже «Верую», песню скучную и невозможно длинную; вот звонарь оглушительно начал бить в большой колокол, звонить к «достойной»; движения отца Евлампия и голос его становились все более отрывистыми – обедня быстро приближалась к концу. А деда Парсана все еще не было.

«Какие же сонные есть люди, вот уж!.. – нервничал Федор, двигая сапогами, и ни разу, хотя бы для приличия, не поднес ко лбу руки. – Еще и врюхается от великого ума».

Неподалеку тоненько забренчал колокольчик; толпа расступилась, очищая проход; и мимо Федора медленно потянулись сборщики на церковь. С огромными медными тарелками, на которых ворохами лежали деньги – кургузые керенки, николаевские марки, изредка серебро, – сборщики шли гуськом и шествие их замыкал осанистый румяный бородач ктитор. Со всех сторон на тарелки, шелестя, сыпались обесцененные бумажки, глухо позвякивали монеты.

Федор покопался в кармане брюк и тоже бросил на тарелку свое подаяние.

– Царя и бога отменили, а в церковь лезут! – прохрипел ктитор, отходя от Федора и показывая ему облезлый, в редких седых кудряшках затылок.

«Святые!.. Святители!..» – затрясся в бешенстве Федор. На язык ему навертывалось самое жестокое ругательство. Но он взглянул на алтарь и сдержался.

Сборщики удалились. Отец Евлампий, стоя в раскрытых царских вратах и обращаясь к народу, громко провозглашал «благословение господне»; хор вот-вот напоследок должен был грянуть «многая лета» – и Федор, охваченный тревогой, уже не в силах владеть собой, стал пробираться к выходу.

С трудом протискиваясь, заметил он, как впереди, у самых дверей заколыхались прихожане, поднялась возня: кто-то беззастенчиво расталкивал людей и возбужденно все повторял: «Ну-ка, ну-ка, посторонись! Ну-ка!..» Наконец из-за могучей, богатырской спины незнакомого, должно быть, приезжего хуторянина, который никак не хотел сойти с места, показался дед Парсан. Линялые белки его грозно вращались, куцая смявшаяся бороденка была сбита на сторону. Федор, заторопясь к деду, сурово, строго вопрошающе глянул на него, и тот ответил громким шепотом:

– Все! Готово!

Вокруг зашикали ретивые молельщики. Незнакомый, богатырского склада хуторянин, – кажется, шутник в своем роде – поднес к дедову лицу черный кулачище с оттопыренным большим пальцем, растрескавшийся ноготь у которого был чуть ли не с печной заслон, и сделал рукой такое движение – будто что-то давил ногтем. Дед рассерчал и, в свою очередь, потряс перед его мясистым носом своим сухоньким кулачком. Федор, не обращая внимания на их молчаливую пикировку, упрямо полез к выходу. Но дед схватил его за рукав и, уткнувшись бороденкой ему в грудь, зашептал:

– Погоди, грец тебя!.. У ограды, с нашей стороны, все время крутятся эти… как их?.. анчибилы. Нельзя сюда!

Федор приостановился, упер плечом в плечо неподатливого богатыря. Несколько секунд думал, наклонив голову, хмуря брови. И вдруг лицо его стало бурым, налилось кровью. Спросил как-то натужно, приглушенно:

– Сколько их?..

– Хватит, чтоб скрутить тебя. И не думай – сюда. В тот придел надо. Или через паперть: там больше народа.

Оба клироса, и правый и левый, многолетствуя, одновременно во всю мочь загремели, наполнив церковь ступенчатыми переливами голосов, – кажется, даже спертый воздух начал колебаться. У иконостаса тут же зашмыгали прислужники, гася лампады и свечи, распространяя по церкви чад. Люди заволновались, сгрудились и, спеша к выходу, начали подталкивать друг друга, задние – передних. В дверях образовались пробки. Гул голосов, шарканье ног…

Федор, действуя плечом и локтями, разрезая напиравшую на него толпу, с трудом пробрался к передней стене, к подсвечникам, где было уже пусто. Отер потное лицо рукавом и скорым шагом, мимо иконостаса и клироса, где еще возились певчие, мимо ухмылявшегося старика Абанкина, который с достоинством ждал, когда людская волна схлынет, направился в другой придел.

Он снова втиснулся в самую гущу толпы, туда, где народ подобрался покрупнее, и, сжатый со всех сторон, увлекаемый живым нетерпеливым потоком, был вытолкнут сперва в ограду, а затем по выгибавшимся дощатым подмосткам – и за ворота ограды.

Тут, у ворот, люди кишмя кишели: крестились, оборачиваясь назад; надевали фуражки; здоровались друг с другом; заводили разговоры. Были ли здесь, поблизости «дружинники» или нет – Федор не видел. А у бассейна их уже не было – это он заприметил. Скрываясь между разбредавшимися хуторянами, он пошел в противоположную своему дому сторону, в ту самую улицу, Хохлачью, куда ему давеча пройти не удалось.

Хуторяне, которых он обгонял, идя с ними бок о бок, удивленно посматривали на него. А быстроглазая нарядная сестра Федюнина, молодая вдова, ничего еще, конечно, о брате не ведавшая, пошутила:

– Ты, Федор Матвеич, не заблудился, случаем?

Федор лишь рукой махнул.

В первом же глухом закоулке, возле толстущих, раскоряченных тополей со старыми на макушках галочьими гнездами, он нашел своего подседланного строевого коня. В седле с перекинутыми стременами сидел племянник Мишка, чуть видимый из-за луки. Одной рукой он держал поводья, другой – пестрый узелок и плеть. Он заторопился соскочить с коня, когда Федор стал приближаться, и выронил узелок. Тот шлепнулся оземь и сплющился, стал меньше в объеме: в нем чуть слышно что-то треснуло. Мишка сжался, как от боли, и готов был разреветься.

– Ты что, Миша?

– Яи-ички, – всхлипнул тот, растерянно нагибаясь за узлом, – сырые… Пирожки с картошкой да яички. Варить некогда было, и тетя Надя с мамой так положили… потаясь дедоки.

– Ах, чтоб их! Знают, что пост великий. Ну, ничего, ничего, стоит ли из-за этого… Удобней держать будет.

О чем толковать!

Привычным движением рук Федор быстро проверил седловку, туже подтянул подпруги и, скинув стремена, взял у племянника плеть и липкий узел. Метнул вокруг взглядом, всунул левый носок в стремя и легко вскинул свое тело в седло. Конь, почуяв дорогу и настоящего седока, заперебирал ногами.

– Что же, Миша, ты не спросишь – зачем это мы сюда?..

– Да я, дядя Федя, и так уже знаю.

– Ну? Знаешь? Ишь какой! Смотри, никому об этом ни гугу. Молчок! Понял? Теперь бежи домой. На вот, метни с ребятами в орла! – и достал из кармана мелочь.

Мишка, пряча мятые марки, видел, как отдохнувший, хоть и далеко не первостатейный конь под Федором взял было сразу в галоп, равномерно, с подскоком выкидывая передние, еще не раскованные ноги. Но Федор придержал его, и конь пошел крупной, спорой рысью и тут же за чьим-то высунутым в улицу амбаром под богатой красного железа крышей исчез, унося Федора в неизвестную и заманчивую для Мишки даль.

* * *

А минут через тридцать – сорок из Хомутовской улицы вразброд выскочили на донских поджарых скакунах три всадника с винтовками на спинах, и по бурому изволоку, наискось, целиной направились во весь опор на ту дорогу, по которой скрылся Федор.

Первым, развевая буркой, весь черный, как бес, мчался известный в хуторе буян, вахмистр Поцелуев, человек немудрящий, но верткий, ухватистый, сотканный, казалось, из одних жил. Известен был он тем, что, когда ему случалось идти по улице навеселе, под хмельком, от него, как от зачумленного, прятались люди: он непременно придирется и ни за что ни про что даст в морду. Это был пока последний из «вахмистерской династии» Поцелуевых, как хуторяне прозвали поцелуевский род: отец, дед и прадед этого буяна и он сам, достойный потомок столь же прославленных предков, носили вахмистрские погоны.

VII

Офицер Абанкин в раздражении шагал по Большой улице. Он шел домой, шурша широченными с яркими лампасами брюками, нависавшими на голенища лаковых сапог, и порывисто болтая длинными костлявыми руками.

«Остолопы!.. Остолопы!.. – все никак не успокоясь, мысленно ругал он «дружинников». – Разинули рты. Остолопы!»

У поворота в Хомутовку, где крайняя большеуличная хата, с раздерганной воробьями застрехой, подалась назад, в бурьян, как бы не решаясь приблизиться к своим щеголеватым соседям, хомутовским домам, здесь Сергею Абанкину повстречался брат Трофим, в новом сюртуке, перехваченном наборным поясом, в новой фуражечке.

– А я ищу тебя. Домой идешь? – сказал Трофим и, повернувшись, не попадая в ногу, пошел рядом. – Пожалуй, и я…

Упрямый, скупой на слова и смекалистый в деле, Трофим ничем не походил на брата с его неприязнью к хозяйствованию – ни внешностью, ни нравом. Но они ладили, каждый уважал в другом то, чего не хватало в нем самом.

– Чего я понадобился? – сурово спросил Сергей.

– Какой-то знакомец твой… верхом. Вроде бы из образованных, из офицеров по виду, а без погон.

– Из офицеров! Гм! Кто же это? Молодой?

– Да так… в твою пору. Может, немного постарше.

– Гм!

…Давно-давно, еще в те наполовину уже забытые времена, когда Сергей Абанкин учился в Филоновском высшеначальном училище, был у него один дружок, очень близкий. Это – его одноклассник, способный, самолюбивый паренек Свистунов из казачьей зажиточной семьи Дурновской станицы. Два года они даже вместе стояли на квартире. Но после училища судьба разъединила их: Сергей, провалившись в реальном, проклиная коварную букву «ять», вернулся домой, Свистунов же оказался счастливее – он экзамен выдержал. Сперва они писали друг другу, но с летами все реже и реже. А потом их переписка и совсем заглохла. Кое-какие слухи о бывшем приятеле до Сергея доходили, – например, что во время войны тот также был на фронте, офицерствовал где-то, но встречаться с ним не доводилось.

Этот-то Свистунов, уже изрядно потрепанный жизнью, с одутловатым, постаревшим лицом, на котором даже родинка повыше брови и та как-то изменилась, стала менее заметной, в кожаной офицерской тужурке, в защитных с леями бриджах, теперь и сидел в зале у Абанкиных, беседуя с хозяином. Петр Васильевич хоть и смутно, но все же помнил его, башковитого Сергеева одноклассника, и встретил хлебосольно: у накрытого скатертью стола, расставляя тарелки и рюмки, хлопотала Наумовна.

Чем меньше Сергей ожидал этой встречи, тем больше он был рад ей. И не только оттого, что вот наконец в этой глуши за долгие месяцы появился человек, с которым так приятно было отвести душу, – подъесаул Свистунов оказался еще и полезным. Он куда лучше, чем Сергей, был осведомлен о происходящих в стране, и в особенности на Дону, политических событиях и толковал об этих запутанных и противоречивых делах, какими они казались Сергею, уверенно и смело. И он помог ему кое в чем разобраться.

Попал сюда, в хутор Платовский, Свистунов случайно, издалека – из дудаковского отряда, имевшего базой пока три станицы Хоперского округа: Зотовскую, Арженовскую и Алексеевскую. С поручениями от Дудакова, уполномоченного «круга спасения Дона», народного организатора, как тот себя именовал, Свистунов приехал сюда, в Верхне-Бузулуцкую, к станичному атаману и, узнав при разговоре с атаманом, что Сергей Абанкин живет дома, не удержался от соблазна хотя бы на часок заглянуть к нему, старому товарищу.

– Кто знает, как в конце концов вся эта кутерьма окончится, каким боком к нам повернется! Пути господни неисповедимы, – мрачно сказал Свистунов после нескольких рюмок «церковного». – Надо нам, Сергей Петрович, быть друг к другу поближе. Лихое, знаешь ли, каверзное подошло время!

Из его сообщений общая обстановка в области Сергею Абанкину представилась так: донской отряд походного атамана генерала Попова из сальских степей, где отряд зимовал, на днях переправился у Нижне-Курмоярской станицы через Дон. В правобережных станицах и хуторах, где была установлена советская власть, уже заполыхали восстания, поддержанные этим отрядом, и тамошние Советы летят вверх тормашками. В Ростове и прилегающих округах – картина иная: пока держатся, в основном, военно-революционные комитеты. Но и там уже началась неразбериха: немцы, заняв Украину, приблизились к донской границе, а местами даже перешли ее; красногвардейские части с Украины, слабо сопротивляясь, отступают – иные в направлении Царицына, иные к Воронежу.

– Между прочим, Дудаков… незаурядная личность, ей-богу, даром что всего лишь прапорщик! – Гость, отведав жареного судака, комкая салфетку, пьяненько чему-то улыбнулся. – И образование-то у него какое-то там сельскохозяйственное, агронома, а не офицера. А вишь ты… с генералом Красновым – на короткой ноге. На митингах он так прямо и ставит перед казаками вопрос: ежели вы, сукины дети, сами не хотите очищать свой округ от большевиков, так я сделаю так, чтоб сюда ввели немцев – они очистят. И ведь, представьте, ревом ревут: «Согласны очищать! Добрый час!»

Старик Абанкин, целясь в узкую рюмку из толстущей, с огромным зевом бутылки, заметил:

– Как вот оно, знычт, получается в жизни… Были врагами, теперь стали свояками… Ух, ты! – розовая струйка, плеснувшись мимо рюмки, поползла по ворсистой, в клетку, скатерти. – Слава богу, хоть немцы-то, может, подсобят нам.

– Петр Васильевич! Дорого-ой мой! – возбужденно, нараспев забаритонил гость. Он с мягким шелестом распахнул тужурку, из-под полы которой выглянула потертая кобура нагана, и подался всем корпусом к старику. – Мы совсем не рады немцам. Черт бы их по головке дубиной гладил, колбасников этих! Но… обстоятельства… жизнь диктует. Не так бы хотелось, да так доспелось. Знаете? Потом и с немцами нам придется потягаться. Но ярмо колбасников поломать все же легче будет, чем ярмо большевиков, если они в самом деле у нас воцарятся. Этого не будет, конечно. Страшен сон, да милостив бог.

Когда разговоры перешли на местные, в частности, хуторские дела, подъесаул осведомился о своем бывшем подчиненном, уряднике Морозове. Он хорошо помнил его, знал, что тот – платовский хуторянин, и пожелал встретиться с ним, поговорить. Ведь как-никак, а Морозов показал себя казаком добрым, крепко выручил его из беды. Это в том злосчастном бою на Сетиновом поле, в Румынии, когда полк их понес небывалые потери, и сам Свистунов, командир сотни, разбился, упав с коня, сломавшего ногу. Морозов увез его тогда от неприятельских палашей, спас ему жизнь, а подъесаул сделал его за это урядником и георгиевским кавалером.

– Ну-ну, любопытно, как он тут? Чем дышит? Не начинили его эти… совдепы? – сказал Свистунов, обращаясь к Сергею. – Нет в наше время ничего легче, как голову спрятать, вроде страуса, а то и оборотнем обернуться. Таких примеров, очень-очень грустных, хоть отбавляй.

Сергей в ответ промычал что-то невразумительное, вроде того, что, мол, урядник Морозов в хуторе появился недавно, и он, Сергей, еще не успел его как следует прощупать, все как-то не было удобного случая.

Подъесаул недовольно запыхтел, топыря лиловые, чуть вывернутые губы:

– Нельзя, нельзя, Сергей Петрович, упускать из виду. Как можно! – укорил он. – На кого же и опереться нам, как не на таких, в первую очередь.

Петр Васильевич как-то ненатурально покашлял, поворошил бороду: наставнический тон гостя и слова, обращенные к сыну, а следовательно и к нему, старику, ему пришлись не по вкусу. Молод еще учить его! Да и чинами не вышел. Генералы – и те, как равному, подавали ему руку. Но справедливость слов гостя была все же несомненна, и не уважать его за это было нельзя. Старик грузно повернулся на стуле к Трофиму и намекающе сощурился.

Трофим, облокотившись об угол стола, сидел рядом с отцом и скромно слушал разговор. Намек отца он понял. Но идти к Морозовым, да еще с приглашением, ему решительно не хотелось, и он, опустив глаза, незаметно качнул чубатой головой. Петр Васильевич горько усмехнулся и позвал работника Степана.

– Выходит, Парамонов тоже твой питомец? – не без колкости, как бы мстя Свистунову, сказал Сергей. – Они ведь, кажется, с Морозовым в одном взводе были. Не помнишь?

– Парамонова? Разве он тоже ваш хуторянин? Во-он что! Ну, как не помнить! Очень даже помню. Он еще вместе с любовницей в моей сотне служил. Приехала к нему… Такая, знаете ли!.. Тоже ваша? В другое время – да я бы их! Шашни разводить! А тут – что поделаешь! – комитеты эти всякие…

Сергей с отцом переглянулись. У Петра Васильевича в зашнырявших глазах мелькнула тревога. Трофим, ни на кого не глядя, низко свесил над столом голову, тупо уставился на свою короткопалую с обгрызенными ногтями руку, и лицо его стало что бурак. А подъесаул, ничего не замечая и не подозревая, продолжал:

– За Парамонова я, брат, не ответчик. Без меня воспитали. Сам знаешь, как там… Да хватит вам, Наумовна, подставлять! – и, с трудом выгнув короткую шею, благодарно поклонился хозяйке, придвигавшей к нему нарядную, узорчатую тарелку с фруктовым киселем. – Да, не ответчик. В том и беда-то, что и среди казаков попадаются такие… Он, значит, дома, Парамонов? Удивляюсь! Я думал, он теперь – у них, в Красной гвардии.

– Дома. Хуторской ревком подпирает, – злобно сказал Сергей. – Есть у нас такой… под начальством одного босяка. Сегодня мы посадили этого начальника под замок. И Парамонова заодно – подвернулся как раз кстати. Только сротозейничали: Парамонов выскочил в окно и – на коня. Ясно – в округ, с жалобами. Послал за ним вдогоню – поймают, нет ли? Такая досада!

Подъесаул повертел в руке десертную ложку, раза два-три зачерпнул ею и, кладя ложку, откидываясь на спинку венского стула, достал из кармана бриджей портсигар.

– Спасибо, спасибо, Наумовна. Вы – прямо-таки мастерица. Большое спасибо! Не могу уже… все, сыт. – Задумчиво постукал папиросой о серебряную крышку портсигара и, продолжая разговор с Сергеем, сказал: – Ежели так, Сергей Петрович, то даже больше чем досадно. Зря выпустили. Оно-то, конечно, окружной ревком не так уж силен, но все же… Дудаков все собирается прихлопнуть его, взять Урюпинскую, но пока еще медлит.

Петр Васильевич, мягко шаркая праздничными сапогами, вышел из зала и в коридоре в потемках столкнулся со Степаном. Тот, запыхавшись, только что вернулся от Морозовых и, переводя дыхание, набираясь храбрости, мялся У двери.

– Э-э, да это ты тут? Что же, значит, лезешь под ноги! И один никак? А где же служивый?

– Нет его, Петро Васильевич, не нашел, – виновато сказал Степан, поводя носом и втягивая дразнящие винные запахи, исходившие от хозяина. – Пообедал, мол, и нарядился. А куда – никто не знает, ни девчонка ихняя, ни сам Андрей Иваныч.

– Хм! Нарядился… и сквозь землю, знычт, провалился! – с недоверчивой строгостью срифмовал старик. – А ты, случаем, не врешь? Смотри у меня! Не пошел – так и скажи прямо, не юли. Нечего мне! – и помягчел: – Ну, быть по сему, иди. Только не показывайся ему, гостю-то, на глаза. Он, может, и не вспомнит больше.

Степан робко прижался к стене худым сутулым телом, пропустил мимо себя хозяина и неохотно пошел в свою комнату, заваленную зимней обувью и одеждой, – неуютную и грязную. Подумал: «Обманешь такого, как раз! Он сам вельзевула обманет». Степан дословно сказал хозяину то, что велел передать Пашка Морозов. Самому-то Степану Пашка отпел иное, выслушав, зачем он, абанкинский работник, пожаловал и кто его, Пашку, зовет: «Пошли они!.. Знаю я, что им от меня надо. Пускай не обессудят, низко кланяюсь! Благодарить Свистунова я не собираюсь, и его благодарности мне не нужны».

Петр Васильевич ошибся: подъесаул оказался не таким уж рассеянным, как можно было подумать, и об уряднике Морозове все же вспомнил. Правда, поздновато, уже в те минуты, когда он, взглянув на зарешеченные часы под рукавом тужурки, поспешно вылез из-за стола и начал собираться к отъезду. Пожалел, что ни урядника, ни даже посланца все еще нет, но ждать не стал. С глазу на глаз коротко еще поговорил с Сергеем, отблагодарил хозяев, извинился, что задерживаться дольше не может, и уехал.

Сергей проводил его за ворота и сам за ним закрыл их. Потом долго бродил по двору и дому, ища занятий, с грустью вспоминая прошлое и немножко завидуя своему другу, достигшему в жизни при одинаковых примерно условиях все-таки большего, чем он, Сергей.

Никаких занятий или развлечений придумать ему не удалось. И он, не зная, чем бы убить время, чувствуя, что впечатления дня его утомили, зашел в свою комнату, ту, которая была когда-то спальней молодоженов и в которой все еще стоял морозовский облупленный, в железных полосах сундук с Надиным добром, разделся и лег отдыхать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю