355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 37)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

VI

Когда кони под Федором и его спутником подернулись мылом и начали спотыкаться – степь была горяча, а кони скакали все больше наметом, – всадники перевели их на шаг, давая им передохнуть, и разговорились.

Федор, который все еще был под впечатлением неожиданной встречи со Сталиным, заговорил о том, над чем ломал голову: почему Сталин из Москвы, из центра, ехал в Царицын, далекий, уездный, не очень большой на Волге город, и, судя по его словам, намеревался пробыть там какое-то время? Какая тут может быть необходимость? Додуматься до этого Федор никак не мог. А люди-то ведь непременно будут спрашивать, и надо будет им как-то отвечать.

Красногвардеец-агитатор достал из полевой сумки газету, что читал на станции, и ознакомил Федора с опубликованным в этой газете документом – мандатом, подписанным Лениным:

«Член Совета Народных Комиссаров, Народный комиссар Иосиф Виссарионович Сталин, назначается Советом Народных Комиссаров общим руководителем продовольственного дела на юге России, облеченным чрезвычайными правами.

Местные и областные совнаркомы, совдепы, ревкомы, штабы и начальники отрядов, железнодорожные организации и начальники станций, организации торгового флота, речного и морского, почтово-телеграфные и продовольственные организации, все комиссары обязываются исполнять распоряжения товарища Сталина».

– Так, – сказал Федор, помогая агитатору вложить газету в сумку. – Немножко в мозгах прояснилось, понятней стало. Значит, общим руководителем… на юге России… А почему Сталин именно в Царицын едет, а не в другое какое-нибудь место на юге?

Агитатор пожал плечами:

– Право, не могу точно сказать. Думаю, что… Ведь Царицын – он, помимо всего прочего, на границе с Донской областью. Большой железнодорожный узел…

Кое-что из его объяснений было похоже на правду, было близко к правде, но объяснить по-настоящему он не мог. Он и сам еще не знал о том, что Царицын к этому времени в ходе борьбы Советской республики с многочисленными врагами, внутренними и внешними, приобрел свое, особое значение – и экономическое, и военно-стратегическое, и политическое.

Железнодорожная магистраль Царицын – Москва была в это время единственной магистралью, которая связывала голодающую страну с производящими районами Нижнего Поволжья и Северного Кавказа. Все другие хлебные районы – Украина, Сибирь, Поволжье – были отрезаны от страны в результате немецкого вторжения и чехословацкого мятежа. Хлеб, скот, бакинская нефть, рыба с Каспия и все другие продовольственные и промысловые грузы могли попасть на север только через Царицын – водой или по железной дороге.

Экономическое значение Царицына в этот крайне тяжелый для революции период нагляднее всего вырисовывается из разговора по прямому проводу. Позже этот разговор стал общеизвестен.

Ленин – Сталину, находившемуся в Царицыне:

«… о продовольствии должен сказать, что сегодня вовсе не выдают ни в Питере, ни в Москве. Положение совсем плохое. Сообщите, можете ли принять экстренные меры, ибо кроме как от Вас добыть неоткуда».

Велика была роль Царицына и в военно-стратегическом отношении. Он был, фигурально говоря, клином между уральско-астраханской контрреволюцией и – донской. Вожаки белоказачьего движения – и Дутов, оренбургский атаман, и Краснов, донской атаман, вслед за своим предшественником Калединым – все силы прилагали к тому, чтобы захватить Царицын, «сорганизоваться» в нем, по выражению Каледина, и, создав единый фронт от Дона до Урала, от Деникина до Колчака, повести объединенными силами наступление на Москву.

Политическое же значение Царицына было таково: глубоко вдаваясь в территорию «казачьей Вандеи», он мешал собиранию сил контрреволюции на юге России; с другой стороны, к нему тянулись за помощью те слои казачества, трудового, что шли за советской властью, восставали против атаманов и генералов. Сюда, в этот город на Волге, через донские степи, охваченные огнем гражданской войны, Ворошилов вел с боями огромную украинскую армию, в которую вливались по пути революционные отряды казачества. Сюда же из Сальских степей пробился со своим отрядом Буденный, будущий командарм знаменитой Первой Конной.

Словом, в Царицыне, на юге, в это время, и в особенности несколько месяцев спустя, решались не только продовольственные вопросы, но и существенные вопросы обороны Советской России.

– А почему… Вам Нестеров, наверно, говорил?.. Почему товарищ Сталин только приказал нам не подпускать кадетов к линии, а не приказал…

Но тут над степью, изнывавшей в духоте, дурманившей голову густыми томлеными запахами трав в цвету, пронесся орудийный гул. Он пронесся перекатами, наплывал сзади: гууу… гу-гууу…

Всадники, оборвав разговор, подобрались в седлах, подняли плети, и кони прямо с шага снова запрыгали, перешли в намет.

VII

В конце подсолнечного поля, на луговине, в густом засеве кашки-белоголовки и желтых одуванчиков – стан Парамоновых: повозка с бочонком степлившейся воды и приткнутый к повозке холщовый на два ската шатер. В нем, просторном, – две зыбки под Мишкиным надзором. В одной зыбке – Любушка, в другой – Верочка.

А в полсотне шагов от стана, среди поникших от жары подсолнухов, еще без шляпок, – Матвей Семенович и обе его снохи с бурыми, опаленными щеками. Равномерно вскидывая и опуская мотыги, они ворошили раскаленную землю, сшибали сорняки. (Дома сегодня остался Алексей: он срочно доделывал, готовя к сенокосу, арбу, ту, что еще весной начал старик.)

Конечно, мотыжить подсолнухи, как и бахчи и прочее, надо бы по прохладе. Нехорошо обжигать молодые стебли горячей землей. Но делать это все же приходилось, так как почти вся прохладная часть дня тратилась на переезды: утром – сюда, вечером – отсюда.

Вскоре после короткого перерыва на обед вихрастый Мишка выскочил из шатра и крикнул:

– Дедока, гром гремит!

Слепило солнце, да и не только солнце, но и все иссиня-желтое знойное небо – глаз кверху не поднять. Во всю ширь небосклона – ни единого облака. Матвей Семенович разогнулся, погрозил пальцем внуку и обругал его:

– Не вымышляй, чего не следует, вьюн бесхвостый! Я те погремлю! Мух от зыбок отгоняй, смотри у меня!..

Но обругал он внука зря. Через несколько минут уже все услышали, и совершенно явственно, как где-то, кажется в южной стороне, действительно загремело, ровно бы далекий-далекий гром. Надя, обдергивавшая сросшиеся стебли, подняла голову, осмотрелась, и на лице ее, до бровей затененном платком, выразилось смятение.

– А ведь это из пушек глушат, – высказал ее мысль старик. – Что бы это значило?

– Из пушек? – с тревогой переспросила Настя, которая никогда еще до этого не слыхала пушечного выстрела. – Неужто кадеты? Не приведи господь!

Мотыги в их руках заработали еще дружнее, но уже не равномерно, а рывками. Разговоров о значении услышанного они больше не заводили, но каждый думал именно об этом. Надя невзначай зацепила углом мотыги росший на просторе подсолнух, свежий, лопушистый – быть бы на нем шляпке с большое решето! – и он, жалко дрогнув листьями, упал. Надя в великом смущении покосилась на старика. Тот, поплевывая на руки, стоял к ней спиной. Надя, как напроказивший ребенок, быстро воткнула подсолнух в землю и нагребла вокруг него холмик. Легко управляясь с полоской, раза в полтора шире той, какую занимал старик, и шире той, какую занимала Настя, она теперь нет-нет да и опускала в задумчивости мотыгу, оборачивалась назад, взглядывая туда, где на пестром, одетом ковылем изволоке лежала черная тропка – дорога в хутор. Она словно бы ждала чего-то.

И в самом деле: часа примерно через три, когда жара уже стала спадать немного, на изволоке замаячила движущаяся по дороге фигура. Ее первым заметил старик.

– Гля, пылит кто-то. Верхи, никак, – сказал он. – Не к нам ли?

Сперва показалось, что лошадь скачет одна, без всадника. Но потом, когда она несколько приблизилась, завиднелся и маленький всадник. За лошадиной покачивающейся головой его еле-еле можно было различить. В том месте, где дорога делала петлю, огибая яр, всадник свернул с дороги и целиной взял направление к стану.

– К нам! – Матвей Семенович тяжело присел в борозде и, явно волнуясь, начал закуривать.

Надя и Настя, вскинув на плечи мотыги, пошли к шатру.

Мишкин дружок, босоногий Санька, на рыси подскочил к стану и остановил лошадь. Возбужденные раскосые глаза его посверкивали, облупленный нос лоснился. Он сурово глянул на подбежавшего к нему Мишку, у которого от зависти и восхищения даже рот раскрылся, и, ни к кому не обращаясь, выпалил:

– Езжайте домой! Скорея! Дядя Федя велел. Сказал: скорея. Они меня послали – дядя Федя ваш и дядя Федюнин.

– А что там, Саня, случилось? Не знаешь? – спросила Надя.

– Знаю! Кадеты из-за линии идут. Во! Идут из-за линии кадеты… А где тут дядя Игнат Морозов? И Березовы? Им тоже велели сказать.

Надя указала рукой, и Санька, постукивая растрескавшимися пятками по бокам лошади, покатил.

Всегда уж как-то так получается: коли нужно скоро, скоро не выходит. Спутанные, пасшиеся на луговине лошади как на грех упрыгали, спасаясь от слепней и зноя, к озеру – за версту от стана. Пока Мишка сбегал за ними да пока дотянулись до хутора – рысаки-то у них известно какие! – солнце уже заметно склонилось к западу.

С бугра, при спуске к гумнам, через крыши домишек и через сады вдоль речки был виден плац, на котором творилось что-то необычное: кучились люди, разъезжали взад-вперед верховые, у церковной ограды на привязи стояли кони, заседланные и незаседланные. Матвей Семенович, поворачивая лошадей к своему гумну, к воротам, увидел в лощинке на свежей траве спутанного меринка, Федорова строевого со впавшими боками, и поморщился: «Эк, вымахал его опять! Горе глядеть. Куда же сейчас гож он, в поход-то на нем!..»

Прикрывая ворота, когда управляемая Мишкой подвода въехала на гумно, Матвей Семенович задержался: по проулку, во всю его ширь строем двигалась сюда, на зады, связка лошадей – штук пять, а на одной из них поверх вороха одежд восседала огромная бородатая туша. Это был культяпый Фирсов.

– В ночное? – осведомился Матвей Семенович, и хоть тяжело было на душе у него, все же усмехнулся: уж больно весело смотреть было на этого великана, подмявшего приземистую лошаденку.

– Звестное дело! – утробным басом нехотя ответил Фирсов.

Старик Парамонов пожевал губами: понял, что тот чем-то обижен.

– Рановато, никак, парень, а?.. собрался-то?

– Кабы рановато, а то поздно, – загадочно пробурчал Фирсов. – Одного коня свели со двора – хватит!

– Это, стало быть, кто же свел его у тебя? – полюбопытствовал Матвей Семенович уже менее приветливо, догадываясь, что сейчас камешки полетят в его огород. Иначе – чего бы ради тот озлился на него.

– Звестно, кто – ревкомовцы, сынок твой. Да и не только у меня: у Абанкиных – трех сразу, у атамана бывшего, у Поцелуевых… Обманщики! – все бурчал он, удаляясь. – То – долой войну, а теперь…

«Ишь ты, орясина корявая! – мысленно ругнул его Матвей Семенович, стукнув воротами. – А кто с войной идет? Кто ее учиняет? Разгундосился! Тебе лошадь жалко, а того, кто пули на ней должен ловить, – того не жалко!»

Подводу во дворе встретил Алексей, уже одетый в военную форму. Он оглядел приунывших женщин с «ляльками» на коленях и строго сказал:

– Ну, вы вот что… очень-то не раскисайте! Это вам не за веру и царя… Быстренько испеките нам пресных бурсачиков. Дров в печь я наложил, приготовил.

– Федя дома был? – спросила Надя, легко спрыгивая, с Любушкой на руках, с повозки.

– Забегал на минуту, перекусил. Он, пожалуй, скоро уже… Да вот он!..

– Вы обо мне, что ли? – войдя быстрыми шагами во двор, улыбаясь, сказал Федор, – Я на помине всегда легок!

В его словах, улыбке, движениях, в его черном от солнца лице не было никакой тревоги. Наоборот, все в нем говорило о его обычном настроении. Надя пытливо взглянула на него: в самом ли деле он чувствует так, или это только чтоб меньше расстраивать ее? Нет, ничего показного! Да и никогда-то в нем показного, неискреннего Надя не замечала. Она ощутила, как от сердца у нее немного отлегло.

Алексей и Мишка, совавшийся в каждое дело, принялись распрягать лошадей; Настя, прихватив Верочкину зыбку, заторопилась в хату; а Надя, стряхивая пыль с пеленки, нетерпеливо ждала, что ей скажет Федор, что для него надо сделать в эти считанные минуты.

– Знаешь, кого я сегодня видел на станции? Второй раз в жизни довелось! – подойдя к ней, сказал Федор. – Того человека, что выступал тогда, в Питере, от ЦК большевиков, – помнишь, я рассказывал? – Сталина. Он Народный комиссар теперь. Ленин его в наши края прислал. В газете напечатано об этом.

– Должно быть, в Москве пождали-пождали, когда мы тут сами с кадетами управимся, наведем порядок, да и не дождались, – высказала предположение Надя.

Любушка, лежавшая на ее руке, закопошилась, задвигала головкой в светлых кудерьках. Федор протянул большие руки и бережно, но неумело взял дочку, вытаращившую на него мамины голубоватые глазенки. Склонил голову и забормотал:

– Ну, как там, дочурка, в поле, а?… Комар ни разу за носик не тяпнул? Ах он, комар – «Дру-у-уг», – мы его!.. Собирался я с вами поехать, да… Вот закончим войну – тогда. Ух, заживем тогда! Вместе в поле будем ездить. А пока… Маму нашу в ревком выбрали, заместителем председателя. – Федор поднял голову: у Нади на щеках выступила краска.

– Мне бы тоже… с отрядом… – сказала она.

Федор помолчал, глядя, как из трубы густо повалил дым, – Настя уже хозяйничала.

– Председателем у вас будет Федюнин, – продолжал он, ничего не ответив на замечание Нади. – Смотрите тут!.. Мы пока хоть и не за горами будем, но все же… Рукава слишком-то не распускайте. Сама знаешь… Ну что ж, Надюша, зайдем в нашу горенку. А то времени очень мало: к девяти надо быть в станице. Зайдем и… – Федор нагнулся к ее уху и шепнул: – и попрощаемся…

Надя, вспыхнув, грустно улыбнулась:

– А бурсачики?

– Какие бурсачики?

– А такие… пресные. Алексей велел нам с Настей напечь.

– Нет уж, пускай ему Настя напечет, а мне бурсачики не нужны – хлебом обойдусь. Пойдем, родная, бери зыбку, – и, неся на вытянутых руках, словно куклу, Любушку, зашагал к крыльцу.

– Дядя Федя, твоего строевого тоже искупать? – послышался Мишкин голосок, и Федор, обернувшись, сказал:

– Как хочешь. Он, Миша, в строй не пойдет сейчас. Мы вот этого… буланого заседлаем. А того оставим пока – ему поправиться сперва надо. Хочешь – купай заодно.

VIII

Ночью хуторяне группами стояли на улицах и со страхом смотрели, как в темном, чистом, несколько белесоватом от звезд небе посверкивали огненные дуги. Как следы падучих звезд: вспыхнет тоненькая, дугой, полоска – и погаснет, вспыхнет – и погаснет… Это чуть выше горизонта, на юго-западе. В какой точке каждая из этих полосок начиналась и где кончалась, уловить было невозможно. Зато отчетливо улавливалось другое – то, как они, разрезая небо, мгновенно вытягивались: иногда справа налево, иногда наоборот. Случалось и так, что вытягивались они друг к дружке навстречу, и даже по нескольку сразу.

Было тихо, безветренно, но никаких звуков оттуда, где шел ночной бой, где небо мережили артиллерийские снаряды, не доносилось.

* * *

Трофим Абанкин этой ночью домой вернулся поздно. Вволю сегодня нашатался по улицам, в которых ни патрулей, ни застав уже не было: весь хуторской отряд на́вечер ушел в станицу.

Окошко угловой стариковской комнаты-спальни, выходившее во двор, было открыто. Трофим, стараясь позднее свое возвращение скрыть от стариков и не потревожить их, тихо отворил и затворил калитку, на носках зашагал по двору. Но, проходя мимо окошка, он услыхал густое покряхтыванье и тяжелые вздохи. Ясно было: отец не спит. Трофим окликнул его.

Последние дни он все старался задобрить отца, замять размолвку, что недавно между ними произошла. Это – из-за прокламаций походного атамана. Надо же было довести их до дела! Петр Васильевич предложил это Трофиму: ты, мол, увертливей и ростом меньше – прошмыгнешь незаметней. Но Трофим наотрез отказался. «Все эти бумажонки – чепуха! – сказал он. – Их и читать-то, окромя писаря, никто не может. А мне жить еще не совсем надоело». Пришлось Петру Васильевичу самому ломать стариковские кости, выбрав ночку потемней и час более подходящий.

– Встань, батя, глянь-ка сюда, – сказал Трофим, когда тот сонным голосом отозвался, – глянь, как там… в небе.

– Что, знычт, там такое?

– Увидишь. Говорят, в Филонове это. Кадеты ныне будто взяли ее, станцию. «Кадеты»… Хм! Выдумают такое название! – Трофим облокотился о наличник. – Вроде бы на заходе солнца в станицу Нестеров какой-то прикатил… Писарь болтал, он ведь все знает. А мира там, в Бузулуцкой, сбилось!.. Свои – станичные, наши, терновские, березовские, с Челышей, из Дубровы – со всех концов. Митинг был, Нестеров этот самый разорялся. Комиссар. Из округа. И тут же после митинга все разом отчалили. Пластуны – шляхом, видать прямиком к станции, а верховые – целый полк вроде бы набралось! – куда-то в сторону, на Челыши. В обход, надо думать.

В черном проеме окна показалась смутная громоздкая фигура. Петр Васильевич высунул наружу кудлатую голову, протер глаза и долго глядел через крышу соседского сарая.

– Не вижу, – разочарованно сказал он, – ничего! Небо – оно и есть небо: пестрое.

– Да только что сверкало там. И здорово! Народ все дивился. Кончилось нешто? – Трофим, оторвавшись от наличника, тоже глянул, но и сам ничего уже не увидел. Из-за сарая, заволакивая звездный, уже начинавший светлеть небосклон, вылазило облако.

– Сверкало? Ишь ты! – голос у Петра Васильевича окреп, повеселел. – Может быть, назавтра и новости, знычт то ни токма… О господи, и когда это!.. Проснулись бы – а всех этих супостатов уже нет, хмылом взяло. Месяц… месяц бы как есть благодарственный молебен служил, с акафистом!

Но… нет! Хоть и горячо того желал Петр Васильевич, всей душой, а ничего такого назавтра не произошло. Ни на следующий день. Ни через неделю. А на третьей неделе произошло кое-что, но совсем не то, чего ожидал Петр Васильевич.

Утром как-то вышел он за ворота, помахивая хворостиной, выпроваживая телят со двора, кинул взгляд в сторону своих амбаров – и хворостину уронил… Базар, настоящий базар, кутерьма – подле амбаров: бессчетно подвод, кучи людей-хуторян. Сперва в глазах у старика рябило: быки, кони, люди… И даже здоровенный верблюд красовался. Вокруг него толпились ребятишки, дразнили его, и верблюд, изгибая несуразно длинную облезлую шею, рявкал и плевал в обидчиков. Присмотревшись, Петр Васильевич стал различать людей: у раскрытой настежь двери стоял тяжеловоз Моисеев и, покачиваясь, неторопливо швырял на подводу кулевые мешки – кто-то подавал их из амбара. Дед Парсан, помахивая кнутовищем, грозился ребятишкам, сновавшим подле верблюда, который, разъярясь, покручивая крысиным хвостиком – сердито, но смешно, – уже так начал рявкать, что иные лошади шарахались в сторону. Варвара Пропаснова, мигая новеньким цветным платком, подводила и отводила одну за другой подводы. Тут же, у двери, торчал Федюнин и рядом с ним – незнакомый военный, приезжий, стало быть.

Мохнатые, задымленные сединой брови Петра Васильевича сошлись у переносицы и сразу взмокли – по лбу из-под козырька фуражки ручьями побежал пот. Посмотрел старик на все это, перевел искрометный взгляд на длинную вереницу нагруженных подвод, уже выведенных на дорогу, и рванул себя за бороду. Эх! Надеялся! Все надеялся: вот-вот власть переменится, и амбары с пшеничкой-белотуркой и рожью в закромах так целехонькими и останутся – за вычетом того, что по весне выгребли.

Не знал Петр Васильевич, не чуял, страдая об уплывшей пшенице с рожью, что это только еще начало, далеко не все и, может быть, даже не самое тяжкое, что судьба ему в эти дни приготовила: сразу, навалом.

К полудню в комнату к нему впопыхах вбежал Трофим, прискакавший с поля, и с пятого на десятое сообщил: гулевой скот их угнали. Весь. Даже рябенького позднышка-калечку, которого Степан Рожков таскал на руках и который только-только начал выравниваться, походить на свою бычью породу. Пастухи выбили из табуна быков, а два каких-то вооруженных молодчика на конях подхватили – и на терновский шлях, на станцию…

У Трофима не повернулся язык сказать отцу, что в этом деле участвовал еще один человек – его венчанная, новый член ревкома, Надя. Она-то от имени ревкома и приказала пастухам выбить из стада абанкинский скот.

А на другой день по хутору пробежала уже иная молва: офицера Абанкина – поминай как звали. Ухлопали на станции. В ту самую ночь, когда в небе сверкали дуги. Передавали даже кое-какие подробности: в самую последнюю минуту боя, когда кадеты, зажатые с двух сторон, со стороны Перевозинки и Громка, уже начали удирать вдоль железнодорожного полотна на Панфилово, Абанкина спе́шили – конь под ним, все тот же серый в яблоках жеребец, на котором он ускакал из хутора, был убит. Абанкин бросился бежать. Но за Симбирцевой мельницей его нагнали. Отстреливаясь, он опорожнил оба свои револьвера, ранил одного бойца, но уйти ему все же не удалось: раненый боец шашкой раскроил ему череп.

Молву эту привезли подводчики, вернувшиеся со станции, доставив туда хлеб из абанкинских амбаров. Там, на станции, они виделись со своими земляками, платовскими служивыми. С ними же приехал Латаный, раненный в бою. Дней десяток он повалялся в походном лазарете, подлечил ногу с пулевым, выше колена прожогом мякоти и теперь приехал домой долечиваться.

До той поры, пока весть о Сергее до Абанкиных не дошла, в их семье наиболее стойко при всех напастях вела себя Наумовна. Она лишь плотнее сжимала блеклые морщинистые губы да, суетясь по хозяйству, ублажая домашнюю живность, громче обычного гремела ведрами, чугунами, ухватами…

Но так вела себя Наумовна лишь до той поры, пока беды касались их имущества. А как только она услышала про своего первенца, тут силы ей изменили. Она оказалась уже самой слабой в семье. Целый час безмолвно просидела она во дворе на груде хвороста, там, где ее, набиравшую сухих сучьев на подтопку, застала эта страшная весть. Костлявые плечи ее и голова, косо покрытая платком, подергивались; по лицу, запыленному мукой, которую она только что просевала, ставя хлебы, блуждала судорога.

В закуте неистово визжала свинья, требуя очередной порции; телята-поеныши лезли на крыльцо, подталкивая друг друга носами и стуча копытами по ступенькам; непомерно прожорливые зобастые утки-крякуши, приковыляв с речки, окружили хозяйку и, возмущенные задержкой ужина, раскрякались. А Наумовна сидела на хворосте, словно окаменелая, и ничего этого не видела и не слышала.

Потом, пошатываясь, цепляясь дрожащими руками за дровосеку, она встала. В доме кое-как приоделась, утерла лицо и снова вышла во двор, а со двора – на улицу; за ней, нетерпеливо мотая хвостами, гурьбой мчались телята и враскачку длинной цепкой спешили утки.

Ничего отрадного служивый, Латаный, к которому Наумовна пришла в слезах, сказать ей не мог, да он, кажется, совсем и не был огорчен тем, что случилось с ее сыном. Разговаривал он со старухой вежливо, но жалости в его словах и редких коротких взглядах на нее она не почувствовала. Он только подтвердил слухи и добавил подробностей, от которых Наумовне легче не стало: на пустыре, неподалеку от паровой Симбирцевой мельницы, была после боя вырыта большущая яма. В этой яме, неподалеку от мельницы, и закопан Сергей вместе с другими уже отвоевавшимися кадетами.

Всю ночь Наумовна, постанывая на кровати, точила старика уговорами: привезти Сергеево тело домой и похоронить на своем, платовском, кладбище, с попом и церковным звоном, по-христиански. Петр Васильевич, слушая ее, подпрыгивал в постели. Сперва он внушал старухе добром, что этого сделать нельзя и даже речи, мол, об этом не может быть, что нужно только отслужить панихиду по убиенному и заказать сорокоуст – вот и все. Наумовна не отставала, и Петр Васильевич начал уже в конце концов орать:

– Дура ты, дура старая, вот что! Совсем рехнулась! Кто же, знычт, в такую духоту, жару!.. Уж сколько дней прошло! С ума спятила!

Порешили на том, что завтра они съездят на станцию, на Сергееву могилу.

И утром Наумовна, пораньше отстряпавшись, наспех ублаготворив живность, заставила мрачного, непроспавшегося Трофима запрячь лошадь, а Петра Васильевича, принявшегося было пересматривать какие-то векселя, которые он достал из заветной шкатулки, одеваться в дорогу.

* * *

Власыч, к которому Петр Васильевич завернул по старой памяти, приехав на станцию, о судьбе офицера Абанкина, по-видимому, знал. Встречая во дворе гостей, он нисколько не удивился ни их приезду в будний день, ни тому, что Петр Васильевич на этот раз привез с собой скорбную Наумовну: в обычное время он вместе с нею появлялся очень редко.

Зато удивился Петр Васильевич, когда подъезжал к двустворчатым воротам своего знакомца: расписной, с претензиями на какой-то «штиль», флигель его был изуродован. Один угол верха разворочен – торчали ломаные решетины, часть железной крыши сорвана. Из дыры в крыше бурым боком выглядывала дымовая труба. Каким-то образом уцелела. А может, ее уже заново сделали? Видно, снаряд угодил в дом, не иначе.

– Однако флигелек тебе подремонтировали? По-хозяйски! – сказал Петр Васильевич, кинув на передок тарантаса вожжи и пожимая своей пухлой короткопалой рукой узкую и жесткую, как тарань, руку хозяина. – Кто же, знычт, постарался: «эти» или «те»?

На крыльце показалась хозяйка, тучности которой всегда поражалась Наумовна. Суетливыми шажками она подошла к гостям, раскланялась с преувеличенной любезностью и увела Наумовну в дом. Приятели, отпрягая лошадь, вполголоса переговаривались:

– Насчет флигеля-то кто постарался, интересуешься? – переспросил Власыч. – Тут, дорогой мой, не поймешь. Такое творилось! В погребе мало места было. Хорошо вам, суркам степным, – кто вас там достанет!

– А то нет, не достали, как раз! Как раз, знычт! Э-эх, Власыч! Ничего ты, вижу, не слыхал про мои беды. Говядинку-то мою – ф-фить, прямо с поля! И хлебец – до зерна, вподгребку!

– Да ну? – будто обрадовался тот. – Когда же это? Гм! Вот как! Ну, понятно. А то откуда же оно все это берется!

– То есть что, знычт, понятно? Что берется?

– А то, что по железной дороге идет. Бывало, в кои дни прогремит состав с каким-нибудь съестным грузом. А теперь – кажин день поезда. Огромные! Четыре-пять, четыре-пять в день. И все на Москву, все на Москву… Скот, хлебец. А от иного поезда так на версту и несет Астраханью. Да и в Царицыне этого запаху хватает. Кто-то подрядился кормить революцию. Недавно. Не было такого раньше.

Петр Васильевич привязал лошадь в тени погребца, принес ей охапку скошенной по дороге травы и, обираясь, снимая с рукавов рубахи прилипшие листочки вздохнул:

– Мне, брат, от такого понимания того… в петлю головой. Ты небось и про Сергея нашего не слыхал?

Узенькая мордочка Власыча погрустнела:

– Ну, о нем-то я слыхал. Думаю, больше, чем ты. Ничего, дорогой мой, не попишешь. Горюй теперь, не горюй… Пойдем в комнату, расскажу. – И снизу вверх сочувственно заглянул в мрачное лицо Петра Васильевича, вприскочку засеменил сбоку, с трудом поспевая за его крупным шагом.

…Домой Абанкины уезжали перед вечером, сходив на пустырь, где чуть приметно желтел суглинок могилы, уже обнизившейся, но еще не успевшей зарасти полевыми вениками, которые привольно кустились тут, на пустыре. Хозяева уговаривали стариков переночевать, но уж такой был у Петра Васильевича норов: вздумает что – так не удержишь. Ночь, прохладная для июня, пасмурная, застала их на полпути. Наумовны – будто и не было в тарантасе: закутавшись в дождевик, уронив голову, она устало подремывала под шуршание колес; а Петр Васильевич чмокал губами и время от времени подхлестывал лошадь. Совершенно безлюдная степная дорога была черна, как и все вокруг, и угадывалась лишь по стуку копыт; черно было в низком, сплошь запруженном облаками небе, с которого в каждую минуту мог полить дождь; черно, беспросветно было и на душе у Петра Васильевича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю