355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 20)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)

IV

Вскоре после этого 30-й полк, не выполнивший боевого приказа, отозвали в армейский тыл, в некоторых сотнях частично обновили офицерский состав, произвели аресты и, посотенно разбив полк, рассовали его по разным местам. Была лишена доверия и отозвана в тыл вся 3-я Донская дивизия. Надина вторая сотня и третья попали на Херсонщину, в прилегающее к городу Вознесенску село Натягаловка, населенное почти сплошь украинцами, а остальные сотни полка и штаб разместили верстах в ста от них, в селе Ивановка.

На новом месте Наде пришлось устраиваться уже одной, без Федора и Пашки. Раненого брата в тот же день отправили в госпиталь, в какой именно, она еще не знала; а Федора вместе со всеми членами полкового комитета вызвали на станцию Раздельная, где со штабом дивизии находился и дивизионный казачий комитет, и оттуда Федора в числе нескольких делегатов, представителей полков 3-й Донской дивизии, послали в Петроград, в Совет союза казачьих войск, на совещание.

Что такое Совет союза и о чем там будут совещаться, Надя понятия не имела. А записка Федора, которую передал ей хуторянин Латаный, ездивший в штаб с пакетом, была так скупа и немногословна, что узнать из нее об этом было невозможно. Одно только стало ясно из записки, что в Петрограде Федор пробудет недолго, каких-нибудь два-три дня и что, может быть, после этого совещания фронтовиков поскорей произойдет то, чего они ждут не дождутся, – то есть замирение.

С горечью Надя все больше и больше убеждалась, что армейская фронтовая жизнь, даже тыловая, в какую они с Федором снова попали, для их семейного счастья совсем не приспособлена. И не только потому, что невзгодами будней, трупными запахами войны отравлен каждый день и час жизни. Но им к тому же просто почти не удавалось бывать вместе, хотя они и числились в одном подразделении.

Но как ни тягостно подчас ей приходилось среди чужих, незнакомых, а иногда и непонятных людей, одетых в шинели и гражданскую одежду, как ни тягостно было жить среди этих людей одной, без Федора и брата, все же здесь ей дышалось привольнее, легче, чем на хуторе.

Село Натягаловка, удаленное от фронта на изрядное расстояние, – большое, и казаков расквартировали тут просторно. Наде отвели квартиру по соседству с сотенной канцелярией, в справном четырехкомнатном доме акцизного чиновника. И так как в сотне Надя была единственной женщиной, то в доме этом, в маленькой отдельной комнатке, обставленной дешевенькой хозяйской мебелью – стол, два венских стула, деревянная кровать, кругленькое в ореховой оправе зеркальце в простенке, – ее поместили одну.

Нового сотенного фельдшера, взамен выбывшего, пока еще не прислали, и из медицинского персонала в сотне Надя оказалась одна. Собственно, пользовать лечебными снадобьями здесь, в тылу, особенно никого не требовалось, так как до лечения казаки народ не охочий. Но все же, когда какой-нибудь служивый страдал от перепоя головной болью, или ходил с разодранной, в синяках скулой, или просто с ячменем на глазу, Надя, затрудняясь, как помочь служивому, хотя тот и не просил ее об этом, испытывала крайнюю неловкость, даже стыд.

«Кормят меня тут, обувают, одевают, а за какую милость? – подумывала она. – Не прогонят ли в одночас?» Она владела, и, можно сказать, уже неплохо, одним лишь способом лечения: заливала йодом и бинтовала. Но ведь способ этот пригоден не на все случаи! А полковой околоток, куда бы можно было послать больного или сходить за советом самой, теперь за тридевять земель, в Ивановке.

Потому-то Надя, как только освоилась в своем негаданном-нежданном положении – быть в части самостоятельно, без Федора и Пашки, как только попривыкла к новой квартире и с тоской увидела, что распускать по домам казаков не собираются, разыскала фельдшера третьей сотни, грубоватого на вид, но отзывчивой души человека лет сорока, и попросила его, чтобы он на досуге немножко подучил ее лекарскому делу. Фельдшеру лодырничать давно уже наскучило, и он согласился. И хоть водилась за ним одна безобидная слабость – хвастнуть иногда, как припадало ему ставить на ноги таких пациентов, которые, по его выражению, «свою жизнь уже фиксировали на смерть», – все же опыт и знания у него были большие. После нескольких длительных бесед он подарил Наде специальную книжонку, и она, не имея других занятий, с жаром взялась за нее.

Давно уже Надя не держала в руках книги. С той самой поры, как лет девять-десять тому назад зимы три бегала в школу и под угрозами отца вытверживала уроки. С той самой поры от книг у нее остались воспоминания как о каком-то нудном и тяжелом бремени. Не то было теперь. Она встретилась с книгами, как с желанными и мудрыми советчиками. Целыми днями сидела в одиночестве, перечитывая по нескольку раз непонятные места, запоминала и, чтоб проверить себя, так ли поняла, расспрашивала фельдшера.

Теперь время, раньше казавшееся ей изнурительно долгим и скучным в разлуке с Федором, короталось незаметно. Еще незаметней оно стало для нее после того, как принялась за чтение стареньких, потрепанных, с отодранными крышками книг, названия которых от руки карандашом были надписаны над первыми строчками. Одна называлась «Обыкновенная история». Кто эти книги сочинил, надписано не было. Никогда Надя не подозревала, что на свете существуют такие интересные книги. Все делалось ровно бы перед твоими глазами и как будто вот теперь.

Книги эти принес ей взводный офицер прапорщик Захаров, тот самый добродушный, со студенческой скамьи человек, который когда-то участливо отнесся к Федоровой просьбе об отпуске и которого любили казаки. Первое время он заходил к Наде – будто по служебному делу. Заходил довольно часто, хотя, по сути, никаких дел к Наде у него не было. Смущал ее этим. Потом все разъяснилось: он просто искал случая познакомиться с хозяйской дочкой Галиной, молодой, красивой и очень бойкой на язык учительницей.

Она, эта учительница, Галина Григорьевна Чапига, произвела на Надю огромное впечатление. Никогда еще и ни от кого не доводилось ей слыхивать таких речей, какие она услыхала от Галины Григорьевны, о самом большом и важном: о женщине, о вековой к ней несправедливости. С давних пор законы, говорила учительница, унизили и обесправили женщину – кормилицу, жену и мать, но так же, мол, с давних пор лучшие люди, мужчины и женщины, добиваются и, конечно, добьются – нужно положить за это все силы, – чтобы обе половины людского рода перед законом были одинаковы, равны в правах.

Надя, пользуясь редкими случаями, когда хозяйка бывала свободна и расположена с нею побеседовать, старалась выпытать у нее то, что в минуты раздумья наедине иногда терзало ее.

– А как вы, Галина Григорьевна, как вы рассудите? – спросила она однажды. – Бог меня не покарает, не отомстит, что… что его закон перешагнула, убегла от мужа. Ведь под венцом в церкви стояла. Народу было… уйма! Сказывали мне. Сама-то я ничего не видала. – И, волнуясь, густо рдея, теряя связность речи, спешила досказать: – Но я вовсе этого… и отцу говорила и Трошке говорила… вовсе не хотела этого. Сама не знаю как… И батюшке говорила, в церкви. Ума не приложу!.. Один раз сказала да другой раз… Как он не слыхал? Громко так… Сама не в себе была. А может, и слыхал, да… Абанкины ведь богачи у нас. Не может быть, чтоб не слыхал.

В чаще пепельных полусмеженных ресниц учительницы в грустной неподвижности светились зрачки, черные с синеватым отливом.

– Нет, сестра, не покарает бог. Нет, – поглощенная какими-то своими мыслями, сказала она, – Ежели он и есть, бог, так он не такой, чтоб… Все это люди себе выдумали: и бога и законы. Людские законы. Отвратительные, мерзкие! Придет время, не будет их, добьемся этого. Молодец, что…

– А мальчик у меня… махонький такой был, хорошенький… умер, – следуя ходу собственных мыслей, тихо добавила Надя.

– …молодец, что не сдалась. Так и нужно. На твоем месте я бы тоже… За счастье нужно бороться.

– Может, бог и покарал уж меня. Отнял у меня мальчика.

– Ну, я думаю, мальчика вы просто не уберегли. Бог ни при чем тут.

Лицо у Нади внезапно потускнело, замкнулось.

– Да… – прошептала она чуть слышно. – Не уберегла… умер. – Слезы так и брызнули у нее из глаз, она часто-часто задышала и опустила голову.

Галина Григорьевна удивленно замигала ресницами и осторожно переменила разговор.

Трудно было Наде беседовать с хозяйкой, такой умной, ученой, и она, встречаясь с нею, старалась не говорить, а все больше выведывать да слушать. Приходилось ей слышать и беседы Галины Григорьевны с прапорщиком Захаровым. Всякий раз, когда прапорщик заходил к хозяйке – а делал он это чуть не каждый день, – между ними обязательно затевался какой-нибудь спор. Оживленные голоса их через стенку проникали в Надину комнату, и Надя жадно прислушивалась, с оттенком зависти и отчужденности сознавала, что многого не понимает, словно бы говорили они на чужом языке.

Вот и сейчас. Сидя в своей тесной, но светлой каморке и склонясь над «Обыкновенной историей», Надя услыхала знакомый раскатистый тенорок прапорщика и оторвалась от страницы книги, где Александр Адуев сообщает дядюшке, Петру Ивановичу, о богатом приданом своей невесты. Надя знала, что такого разговора между прапорщиком Захаровым и Галиной, который стыдно было бы подслушать, произойти не может, да о тайных делах и не кричат на весь дом, когда в нем есть другие люди, и она насторожилась.

– Ну, полноте вам, Галина Григорьевна, вы совсем не правы, – убежденно звучал тенорок Захарова, – нисколько не правы, будущее покажет это. Возьмите-ка другой пример. Среди казачьих офицеров есть такие: мечтают об автономии Донской области, казачий союз думают организовать. Но все это… так, детишкам на потеху. Наше время – не время какого-нибудь Андрея Боголюбского, карликовых княжеств. Смешно! А люди всерьез не понимают этого. То же, что «война до победы». А? Да то, что нет ничего гибельнее… Это между нами… Знакомый мне пишет из Петрограда – в Политехническом вместе были, – пишет, как оглушило всех выступление лидера большевиков Ленина. У Финляндского вокзала с броневика… (тут офицер закашлял и, кашляя, забурчал что-то неразборчивое). Конечно, в стране, где девять десятых населения крестьяне, говорить о социализме по меньшей мере… А ежели, случись такое дело, и пойдут крестьяне, как, знаете, задохнувшаяся подо льдом рыба идет в котцы, так социализм станет им поперек горла. И боюсь, что правительство само толкает народ под кручу. И столкнет: или к черносотенцам, которые посадят нам на шею царишку, или к большевикам… Мир, теперь же, и земля крестьянам – вот что спасет нас. И я поражаюсь, как такие люди, как Керенский, Чернов, Савинков, не понимают этого. – Захаров помолчал, поскрипел половицами, заходив по комнате, и грустно закончил: – Видно, прав Екклезиаст, утверждая, что власть отупляет людей: «Притесняя других, мудрый делается глупым».

Надя с нетерпением ждала, что скажет Захаров дальше. Ей было очень любопытно, что он, Захаров, оказывается, хочет того же, что и она, – замирения. Надя поняла это точно. И ждала, что он скажет об этом еще что-нибудь – отрадное. Уразуметь в его высказывании все остальное она не могла. «Автономия», «социализм», «черносотенцы», «большевики» и многие другие слова были для нее такими хитрыми узелками, распутать которые она была не в силах. Но вместо Захарова заговорила Галина Григорьевна. Заговорила быстро, по-украински. Наде всегда было трудно понимать ее, когда она переходила на украинскую речь, да и в русском говоре Галина Григорьевна часто, даже чаще Захарова, употребляла те самые мудреные слова, что для Нади были хитросплетенными узелками. А сейчас вдобавок слабенький голос хозяйки почему-то западал, делался тусклым, слова сливались, и Надя совсем ничего не могла понять.

Она стала размышлять о том, что в высказывании Захарова больше всего удивило ее: Керенский и еще кто-то чего-то «не понимают». «Как так? – думала она. – Такие большие начальники, всею Русью правят и, здорово живешь, не понимают. Чудно! А с какого же пятерика их поставили управлять Русью? Ведь престол только цари по наследству передавали: хоть умный наследник, хоть ушибленный, все равно, абы наследник. Теперь же так не делают?» Но все это было для нее темным-темнехоньким, степной осенней ночью, заволоченной туманом, когда ни единого огонька в стороне, ни просвета в небе.

Глаза ее опустились на раскрытую перед нею книгу, и она вспомнила об Александре Адуеве. Вспомнила, как он сватал богатую невесту, у которой даже не спросил, хочет ли она пойти за него или нет. Вспомнила, как у невесты задрожали пальцы, когда он взял ее, насильно отданную отцом, за руку, – и вся та нежность и жалость к Адуеву, что в душе Нади было появились, внезапно померкли. «Тоже!.. – подумала она. – Мыкался со своей небесной любовью, а приехал все к тому же… И про земную любовь забыл. А ведь с ума все сходил, всем на свете был недоволен и всех на свете проклинал, вроде… вроде прапорщика Захарова». Надя рассмеялась над своей выдумкой. Мысли ее незаметно для нее самой переметнулись на Федора. «Где-то он теперь? Милый, в сто раз лучше всех этих… Скоро ли? Девятый день, как проводила. Скоро-скоро…» И легко и радостно вздохнула.

V

Поезд все заметнее убыстрял бег – уже поплыли пригороды Петрограда.

В жестком под цифрой «5» вагоне, у открытого окна сидел Федор Парамонов. Поминутно высовываясь из окна, он подставлял ветру смуглое от загара лицо, щурился и со все возраставшим волнением и любопытством смотрел на дачные, мелькавшие мимо него строения. В Питер, да и вообще в большой город, Федор попадал впервые, и его, человека, выросшего в степи, на каждом шагу поражала здесь добротность и роскошь зданий. «Во живут люди!..» – думал он, глядя на замысловатый с мезонином, со всякими украсами и причудами особняк, видневшийся среди стройных, свежих, будто только что умытых сосен.

В одном купе с Федором ехали еще трое служивых, людей разных чинов и возрастов, представителей разных казачьих частей. Молодой с чубом цвета спелой ржи урядник, депутат одного из полков 3-го конного корпуса, был удивительно похож на Пашку Морозова, – похож не только внешностью, но и умением позубоскалить, выкинуть что-нибудь смешное. Он всю дорогу шутил над своими однополчанами, которые, обсуждая на митинге всем полком – воевать дальше или нет, все как один подняли руки за войну до победы. А через несколько дней, как только им намекнули о выступлении, они тоже как один: «Не, не, мы воевать не пойдем, не! Вон сорок седьмой полк… Мы, слава тебе господи, хватит с нас!..» Урядник высмеивал однополчан, а сам, по всему судя, был ничуть не лучше их. Против ли войны он лично, за войну ли – понять из его разговоров было невозможно. А от прямых вопросов отделывался шуточками.

Поджарый, скупой на слова есаул, лежавший на верхней полке под легким цветным одеяльцем, выслушал еще раз рассказ урядника о голосовании, пошевелил в мрачной усмешке усами, холеными, пушистыми, уже начавшими линять, и сказал, ни к кому не обращаясь и, собственно, не для того, чтобы убедить спутников – в этом он уже разочаровался, – а просто так, мысли свои выразил вслух:

– Нет, господа, как вам угодно, но все эти игрушки в демократию безобразно затянулись. Безобразно! Вы этого не находите? Ну что ж. Тем хуже. Судите сами, к чему нас привело это… Вот на Совете договоримся, водворим дисциплину, настоящую, военного времени, чтоб не смели безнаказанно выкидывать шутки, которые пахнут изменой родине, и все у нас пойдет по-иному. Пора уж. Поиграли – и за дело! Пора!

Он сказал все это почти над самым ухом Федора, сидевшего под его полкой, и хоть Федору ясно, конечно, было, что есаул имел в виду, говоря: «Поиграли – и за дело», но все же переспросил его. Переспросил с умыслом: уж очень хотелось ему, чтобы между есаулом и представителем корпусного казачьего комитета Малаховым, занимавшим нижнюю полку, снова завязался спор, не раз вспыхивавший между ними за время дороги.

– Непонятно трохи, господин есаул, – сказал Федор, не отрывая глаз от окна, – как то бишь понять вас? Вы бы попроще.

– Э, да что там!.. – Есаул приподнялся на локте и поправил на своей выпуклой груди сбившиеся набок подтяжки, шелковые, с блестящими застежками. – Что говорить впустую! Вот соберемся в Совете, там и потолкуем. По-настоящему. И решим.

Средних лет, с погонами рядового, вольноопределяющийся Малахов повернулся к, есаулу. Его лицо, белесоватое, чуть меченное оспой, было задумчиво. Он рассеянно взглянул на офицера и ничего не сказал. Лишь вежливо отодвинулся к столику, когда жилистая, атлетическая и, несмотря на почтенные годы, все еще упругая фигура есаула, собиравшегося спрыгнуть, повисла между полками. Возобновлять спор Малахову, видно, тоже не хотелось.

Тем, что долгую дорогу пришлось провести именно с этими людьми, Федор был очень доволен. И не потому, что все спутники пришлись ему по душе. Нет, ни есаул, ни веселый урядник ему не нравились, да и не могли понравиться, так как хотели они совсем не того, чего не чаял дождаться Федор, то есть окончания войны. И от казачьего съезда они ожидали иного, чем Федор. Но благодаря их разговорам и главным образом благодаря Малахову Федор за дорогу по части политики начал кое в чем разбираться. По-своему помог ему в этом и есаул. Своими учеными возражениями Малахову, человеку, несомненно, образованному и, может быть, не столько образованному, сколько от природы острому и цепкому умом, – ведь за что-нибудь же выбрали его в председатели корпусного комитета! – есаул вынуждал его раскрывать перед слушателями весь свой запас знаний и опыта. В спорах, длившихся часами, они то сосредоточивались на последних событиях, событиях сегодняшнего дня, то переходили к давним, ворошили дела далеких предков, уже полузабытую старину. Всяк на свой лад перебирал множество имен. Упоминался и какой-нибудь безызвестный генерал Греков, и Керенский, и Степан Разин. И все чаще и чаще в этих разговорах и спорах произносилось имя, полное какого-то нового смысла, весьма значительное и для друзей и для врагов, – имя Ленина.

Федор слушал их споры и дивился самому себе. Когда говорил есаул, ярый защитник войны, Федор чувствовал, что против его доводов он совершенно беспомощен, как если бы ему пришлось идти в рукопашную схватку без штыка и шашки. В словах есаула невольно находил он немало такого, что заставляло призадуматься. Но вот начинал говорить Малахов, уверенно, не горячась, и то, что за минуту до этого казалось Федору правдой, на поверку выходило клеветой и ложью; а то, что было ложью, становилось правдой. Есаул, теряя спокойствие, раздраженно бросал: «Вот вы, большевики, на то и бьете…»

Был ли Малахов действительно большевиком, Федор не знал. На расспросы Малахов отвечал, что в партии он не состоит, но с учением большевиков «целиком и полностью», как он любил выражаться, согласен. Федор присматривался к нему и прислушивался с величайшим вниманием. Видел Федор многих политиков: и длинноволосого, похожего на черноризника меньшевика, который выступал на заседании дивизионного комитета и певучим голосом призывал к защите революционных завоеваний; видел и анархистов, с татуировкой на руках и груди, мастерски ругающихся в бога; слышал и крикливых эсеров. А вот с большевиком пришлось встретиться впервые. «Если это только еще наполовину большевик и так вставляет зубы офицерам, – думал Федор, – каков же тогда настоящий большевик?»

Все, о чем говорил Малахов, Федору казалось умным и дельным: и то, что у помещиков, захапавших на вечность лучшие кусы, зе́мли нужно отобрать и поделить между крестьянами и казаками; и то, что власть надо установить не барскую, как теперь, а народную; и то, что войну, которая, кроме бедствий, ничего не приносит народу, давно уже пора прикончить – со всем этим Федор был согласен. Но вот к нападкам Малахова на Совет союза казачьих войск и к его предсказанию, что никакого проку от их съезда не будет, что это, мол, так, пустая трата времени, пустые надежды, – к этому Федор отнесся недоверчиво. «Как так, – рассуждал он, – неужто фронтовики сами себе лиходеи, будут сами на себя накидывать петлю? Ведь таких, как есаул, туда попадет не бог знает сколько. Соберутся фронтовики, обмозгуют и скажут свое слово. Почему ж Совет тогда и называется Советом? Да и за каким же лешим он, Малахов, в таком разе едет, коль наперед знает, что проку не будет?»

…Столица ошеломила Федора. Его ошеломили не только сплошные потоки куда-то торопящихся людей, свежих, расфранченных, – нет, больше всего он поражен был тем, что в этих людских потоках сплошь и рядом мелькали лица здоровых, беспечных молодых мужчин в штатской одежде. Федор с Малаховым шли по Литейному проспекту вдвоем. Есаул распрощался с ними еще у вокзала, наняв лихача, а урядник поехал разыскивать своего одностаничника, который находился здесь, в Петрограде, в 4-м казачьем полку. Шагая с опаской по тротуару – чтоб нечаянно не толкнуть кого, придерживая шашку и смущенно поглядывая на толпу, Федор невольно вспомнил родные, притихшие за время войны хутора, где, кроме безусых подростков да стариков, мужчин теперь и за деньги напогляд не найдешь, нешто калек каких-нибудь да на несколько хуторов один-два – вроде Трофима Абанкина, у которого «биение сердца».

«Неужели вот у этих у всех тоже «биение сердца?» – со злобой думал Федор, встречая глазами рослых, тщательно выбритых, прилизанных и что-то горячо обсуждавших молодых мужчин. Внимание его особенно привлек один из них, щегольски одетый: на голове какой-то сияющий котелок, очки в золотой оправе, сам розовый, пухлый, улыбающийся. «Ишь ты, блестишь!.. А в обнимочку с винтовкой на пузе поелозить не хочешь? А вшей покормить не хочешь? А говядинки червивой?.. Революционные завоевания поди защищаешь тут… глоткой». Федора вдруг охватила такая ненависть ко всем этим сытым, чистым, довольным, праздно болтающимся людям, что он ссутулился и, уже не смущаясь, врезался в толпу.

Но непостижимое дело! Федор заметил, что, несмотря на то что он бесцеремонно поталкивал солидных господ и разодетых дам, несмотря на его хмурые, недружелюбные взгляды, эти солидные господа и дамы, как видно, не только не были на него в претензии, но оглядывали его сутулую, в мятом казачьем обмундировании фигуру с какой-то извиняющей умильной улыбочкой. А вот когда изредка ему встречался человек в простой одежде, и у Федора светлел взгляд при виде своего брата-труженика, тот недоверчиво косился на него, отводил глаза и насупливался.

Недоумевая, Федор сказал об этом Малахову. Тот выслушал его и рассмеялся.

– Так ты этого не понимаешь?

– Нет.

– Вот заковыка! А? Ну, а как все ж таки… чем объясняешь?

– Уж и не знаю – чем, пра слово. Как тут думать? Не знаю!

– Ну, брат, плохой из тебя политик. Все так ясно. Ведь тут же недавно выступали рабочие, большевики. Демонстрация была. Не слыхал? Шествие такое. Написали на красных знаменах требования народа – насчет земли и войны, против помещиков и капиталистов – и прошли по городу. Буржуйчики, понятно, струхнули, поджали хвосты. Теперь-то они опять ликуют, разлопушились. А в случае чего… обратно… за чью же спину им прятаться, как не за казачью? А? Давняя история. Вот они смотрят на нас, и душа у них радуется: казаки, мол, тут, – значит можно и покутить и поспать спокойно… Вот, брат… Ну, а рабочий человек – что ж, тот, понятно, опасается, как бы эти самые казачки не отлили пулю, как в пятом году… Месяцами не расседлывали коней, с плетьми гоняли. Понял теперь?

– Угу, понял, – угрюмо пробурчал Федор.

Перед тем как выйти к храму Спаса-на-крови, они остановились закурить около аптеки, в углублении, где примостился чистильщик сапог. Людской поток здесь был меньше. Федор насыпал цигарку, а глазами скользил по стене, оклеенной театральными, правительственными и всякими иными объявлениями. Многие из объявлений уже выцвели, поблекли и смылись дождем, но некоторые еще пестрели свежими красками. Слова, одно крупнее другого, фиолетовые, красные, черные, сами лезли в глаза, но смысл их Федору оставался непонятен: «Мариинский… балет… Карсавиной», «Эрмитаж», «Шаляпин», «Троицкий… комедия», «Модерн», «Александринский», «Комендант города…» Последние два слова Федор понял и шагнул поближе, чтобы прочитать, что пишет комендант. Но вот взгляд его зацепился за другие, привлекшие его внимание слова: «…Ленин… запломбиров…. вагоне…»

– Гля-ка, чего это тут?

Малахов повернулся. Дымчатый продолговатый лист бумаги, усеянный разнокалиберными буквами, был чьею-то рукой искромсан, но не до конца. Низ у листа чуть ли не до половины отодран совсем – четким следом лежали на камне клочки накрепко прихваченной клейстером бумаги. Читать было трудно, но кое-что без связи Малахов с Федором разобрали:

«…Государств… изменник… кайзера… среднего роста… закона… кто… живым или… звание офицера, кож… обмундирование, 20 тысяч ру…»

Федор хотел было спросить: как, мол, это так получается, почему Ленина обзывают «изменником», при чем тут «кайзер» и что такое запломбированный вагон, но взглянул на Малахова и не решился. Обычно приветливое и добродушное лицо его стало мрачным, даже мелкие, почти незаметные до этого оспинки на щеках налились кровью. Шепча сквозь зубы, зажавшие цигарку, ругательства, он выхватил из ножен шашку и со всею силой ударил по стене, да так, что шашка заскрежетала по камню, а остатки объявления посыпались под ноги.

– Сволочи! Мерзавцы! Какие же мерзавцы! – все повторял он, вкладывая в ножны зазубренную шашку. Потом с удовлетворением взглянул на оцарапанную стену и широкими шагами, забыв закурить, пошел через площадь. Федор кое-как, на ходу чиркнул спичкой, зажег цигарку и молча поспешил за ним следом.

Они разыскали здание Совета союза казачьих войск – старый трехэтажный дом, где помещалась духовная семинария, справились о часах заседания, которое должно уже было открыться, но по случаю массового опоздания депутатов его перенесли на завтра, и Малахов расстался с Федором, пообещав ему прийти ночевать в отведенное для депутатов помещение.

Но ночевать он не пришел, и ночь Федор провел без него в казарме юнкерского училища, среди уральских, терских и астраханских казаков. Из донцов в эту казарму, кроме Федора, никто не попал. Тщетно прождав Малахова часов до девяти, Федор умылся, закусил, полистал свежий номер «Вольного Дона» и с наслаждением опустился на кровать, застланную чистым, выглаженным бельем. На столах лежало множество газет. Были тут и областные казачьи и центральные, различных партий – кадетская «Утро России», эсеровская «Дело народа», меньшевистская «День», – только ни одной большевистской газеты не положили. Но Федор не притронулся к этим газетам. Длительная дорога, глубокие впечатления, шум столицы – все это необычайно утомило его. Несколько минут, блаженно потягиваясь, он слушал разговоры фронтовиков. Один довольно пожилой уралец все твердил, видно, понравившееся ему глупое выражение: «Демократия – нищая братия». И, посмеиваясь над этим уральцем, Федор заснул крепким, здоровым, освежающим сном.

Утром следующего дня, подходя с уральцами к зданию Совета союза, Федор заметил у подъезда группу штатских, в большинстве бородатых людей. Они о чем-то шушукались между собой. Фуражки почти на всех синеверхие, донские, брюки тоже донские, с алыми лампасами, а легкие пиджачки и штатские рубахи у всех разные. Только у одного на брюках были желтые лампасы: форма астраханского войска. Среди казаков, резко выделяясь своим черным облачением, стояли два священника.

Крайний казак, тот, что стоял боком к Федору, прямой, грузный, с окладистой в сивых прядях бородой, показался ему знакомым. Но уж слишком необычно было – встретить здесь этого человека, и Федор не поверил своим глазам. Но когда он, подойдя ближе, услышал неторопливый и уверенный говорок этого старика: «Знычт то ни токма, люди надежные, верные…» – сомневаться уже было нельзя. «Зачем его черти сюда принесли! – подумал Федор. – Только его тут не видали!» Смутно догадываясь о причинах появления здесь всех этих бородачей и не желая встречаться с хуторянином, Федор протиснулся к уральцам и хотел было улизнуть незамеченным. Но не успел он шагнуть на ступеньку, как услышал знакомый оклик:

– Федор Матвеич, ведь это вы никак!

«Проклятый!.. Узрел, глазастый!» – С трудом стараясь изобразить на лице изумление, Федор отделился от уральцев.

– Вот где, знычт, бог привел свидеться, – с нотками искреннего доброжелательства в голосе забасил Абанкин и протянул короткопалую жилистую руку, – Здравствуй, Федор Матвеич, здравствуй! Ну, как…

– Мое почтение, Петро Васильич, здравствуй! Извиняй, пожалуйста, не приметил сразу. Не ожидал, признаться.

– Да кто же мог подумать. Ведь вот какое дело! Взаправду сказывают: гора с горой не сходятся, а человек с человеком… – Абанкин широко развел руки, как видно, мысль свою намеревался выразить жестом, и опустил их, забыв свести. – Смотрю, знакомый вроде служивый… Хоть и изменился ты, Федор Матвеич, возмужал, а все ж таки признать можно. По обличию. Природу – ее никуда не денешь, старше науки, говорят. Да, знакомый, мол, служивый…

– Приехали вот, – Федор кивком головы указал на здание Совета союза, – от полка прислали. Не знаю, чего хорошенького скажут нам тут… А вы, Петро Васильич, по какому случаю тут пребываете?

– Мы? – в голосе Абанкина прозвучало удивление, – А мы то же самое. На Совет, знычт, за этим же. И на нашу долю выпало поломать стариковские кости. Станичный атаман собирал с хуторов тридцатидворных. Суеты было… беда! Двух надо было уполномочить от станицы, согласно бумажки. И нас с отцом Илларионом облюбовали – с благочинным станичной церкви. На нас жребий выпал. – И Петр Васильевич, словно бы приглашая удостовериться, скосил глаза в сторону тучного, моложавого, с каштановыми кудрями священника.

У Федора от этой спокойной речи потемнело в глазах. «На Совет приехали… Обсуждать войну… Они!..» Но он сдержался и продолжил беседу:

– Про наших ничего не слыхали там, Петро Васильич? Все живы-здоровы? – спросил он, стараясь переменить разговор.

– Дюже не докажу, Федор Матвеич, а вроде бы ничего такого. Ничего не припадало слыхивать. Вот только брательник ваш, Алексей, трошки того… учудил весной.

– Как учудил?

– А так. Взял, знычт, да и залез на мою землю. Дело-то не в земле, ну ее… Сперва приехал ко мне по-доброму, поговорить. Плохая, мол, земля досталась, нельзя ли возвернуть пай раньше срока. Ну, конечно, куда же денешься. Ладно, мол, через денек перееду к Крутому ерику, отмерю. Переезжаю, глядь – а уж там отхвачен самый жирный кус. Как, знычт, думаю, так! Кто на чужой земле мог хозяйничать? Да уж потом и всплыло наружу. А тут не одно оно, дело-то…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю