355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 16)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)

– Батюшка!.. доктор!.. помогите!.. – высоким, рвущимся голосом, вся трепеща и задыхаясь, жалобно восклицала Надя. – Не уходите от нас… Помогите… Дитеночек… Смилуйтесь… Не побрезгуйте нами. Возьмите… вот вам… Пожалейте нас! – и дрожащей рукой протягивала ему бабкину ладанку.

Врач удивленно посмотрел на малюсенькую ветхую, давно уже потерявшую цвет подушечку и мягко, нежно, даже трогательно-нежно взял Надю за хрупкую, еще детскую руку повыше кисти.

– Что вы это… Зачем… спрячьте, – сказал он удивительно успокаивающим тоном. – Я совсем не ухожу, откуда вы взяли? Я просто вышел на минутку на воздух. Видимо, с дороги немного… не в порядке. Сейчас я осмотрю ребенка. Все сделаю, все. Вы… мать?

– Да-а, – облегченно и шумно вздохнув, прошептала Надя.

Они шли к крыльцу. Врач грустно взглядывал на молодую мать, участливой и добродушной скороговоркой успокаивал ее.

– Разве может врач так сделать: уйти, не оказав помощи больному! Откуда вы взяли? В комнате – моя бурка, еще кое-что. А этот, – он встряхнул чемоданчиком, – я не могу оставлять. Замок плохой, а здесь мои инструменты. Подвернется подросток – есть у вас? – а народ этот, знаете… любопытный. Нет, это вы напрасно, напрасно… Я вышел только на минутку. Ну, а ребеночек ваш… Давно болеет? – и перешел к разговору о ребенке.

О том, что произошло в спальне стариков, врач не сказал.

А произошло там следующее. Как только он вслед за хозяином вошел в эту плохо проветренную комнату, Трофим наглухо прикрыл за собою дверь, перед носом врача вытащил из кармана пачку розоватых кредитных билетов, подержал ее в руке и сунул в другой карман. Путаясь в словах, царапая ногтями спинку стула, часто и туманно заговорил. О чем и к чему шла его речь, понять сразу было трудно. Он посвящал врача в такие супружеские тайны, которые, как тому казалось, не имели никакого отношения ни к болезни ребенка, ни к его лечению. Пытаясь все же как-то увязать это, врач напряженно слушал, впивался в лицо хозяина прищуренным взглядом. Недогадливость врача раздражала Трофима – этот «проклятый лекаришка» так все же и не сел на стул. По мере того как слова Трофима становились все прямее и откровеннее, выгнутая над правым глазом бровь врача все выше заползала на лоб, исполосованный вдоль и поперек морщинами, а левый глаз его все острее щурился.

– …Подумать только! Такая крошка… никчемушняя и портит нам всю жизнь, – сминая впопыхах концы слов, убеждал Трофим. – Он по ошибке, по глупости появился… Найденыш. Пригульный. А я – законный муж. И видите вот, какая карусель. Через него и идет все каруселью. И будет так, пока он будет двошать. Жена через него никак не может… Вот я и говорю: нужно ли, чтобы…

– Па-аззвольте! – растерянно проговорил врач, – Это… это… как я понял, вы…

Но Трофим не давал ему опомниться.

– В долгу у вас, доктор, я не останусь. Не извольте беспокоиться. За услугу умею отвечать услугой. И не заставлю вас верить на слово, ждать или еще там чего. Без подвохов…

– Как я понял, вы хотите меня сделать орудием…

– Да бросьте, доктор, каким там орудием! – У Трофима еще круче свернулась губа, и он, ожесточаясь, пошел уже в открытую, без обиняков. Он искренне верил во всемогущество денег, и если, по его понятиям, на земле нельзя чего-либо достичь, то единственно оттого, что денег не хватит. – Каким там орудием! Что, в самом деле!.. Вы так это… Войдите в наше положение. Да и вам поди не так уж часто удается…

– Вы… вы…

– Не думайте, что тут мало. – Трофим поворочался и встряхнул связанными в пачку четвертными билетами. – Нет, тут не мало… В крайнем случае, если на то пошло, я не жадный, могу…

– Бош! – вырвалось у врача французское уничижительное слово, которое распространилось во время войны. Он резко повернулся, откинул крючок и выбежал из спальни.

Для того чтобы определить болезнь ребенка, порой даже сложную болезнь, ее характер, глубину, способы лечения, такому врачу, как Мослаковскому, достаточно было только беглого осмотра. Проницательные глаза его научились распозновать болезнь безошибочно. Но тем не менее ребенка он осматривал очень долго. И не потому долго, что не решался вынести окончательное решение и затруднялся в чем-либо. Нет, все для него было совершенно ясно. Но он старательно, напрягая все свои способности, выискивал, есть ли что еще в ребенке такое, за что бы можно было уцепиться и попробовать вернуть его к жизни.

Надя затаив дыхание стояла против врача и ни на секунду не отводила глаз от его сосредоточенного и, казалось, бесстрастного лица (она только раз отвернулась от него, когда возвращала бабке ладанку). Сколько веры, мольбы, надежд было в ее блестевших больших глазах, окаймленных пушистыми ресницами! Каким нетерпением услышать радостное слово горели они! Не в силах сдержать себя, хотя и понимала, что мешает, она робко, но беспрестанно упрашивала врача сказать правду: скоро ли ребенок поправится.

Врач все ниже склонял лысеющую с выпуклыми надбровьями голову, ворочал больного. Движения рук у него округлые, уверенные и мягкие. Вместо прямого ответа, он строго начинал говорить о том, как вообще надо ухаживать за ребенком, чтобы вырастить его здоровым, какая у него должна быть постель, – он выбросил из зыбки пуховую перинку, – что для него хорошо и что плохо.

Надя с детским любопытством слушала его, вникала в советы, но как только он умолкал, тоненьким голоском – снова за свое.

– Вам нужно усиленней питаться, заметьте это! – Врач поднимал указательный с розовым отполированным ногтем палец и принимался читать лекцию о том, чем должна питаться мать, кормящая грудью ребенка.

Сказал ли он о том, что ребенок выздоровеет или нет, Надя не помнила. Но иного она не допускала, не могла допустить, и после посещения врача в нее вселилось чувство успокоения и надежды.

Когда врач уходил, бабка подкараулила его на крыльце и, прижавшись к рукаву щекой, заговорщически шепнула:

– Родненький, от меня не таите, не скрывайте – очунеется дите, переваляется?

Врач молча поправил на голове фетровую шляпу, задумчиво глянул на бабку, потом куда-то вдаль, на бугор – там, над горизонтом, юно голубело небо – и безнадежно махнул рукой.

* * *

Через три дня ребенка не стало.

Всем, кто в это время окружал Надю – бабке, Трофиму, Наумовне и другим, – ее поведение казалось непонятным. Ни жалобных вздохов, ни плача, ни причитаний в голос от нее они не услышали. Даже слез на ее глазах не появилось. Она словно бы окаменела и была совершенно безучастна ко всему.

В то утро Трофим, войдя в комнату, обратил внимание, что у ребенка, которого Надя держала на руках, вид был какой-то необычный: головка его в светлых коротких волосиках судорожно подвернута; губы, слегка затененные синевою, покривлены; из-под век, наполовину сомкнутых, отчужденно выглядывали коричневатые, остановившиеся зрачки. Надя, погруженная в забытье, еще не успела заметить, что на руках у нее уже не милое живое тельце, а бездыханный трупик.

Трофим подошел к Наде, с силой разжал ее руки и, взяв ребенка, сказал:

– Он же – мертвый.

Надя в ужасе вскочила – глаза ее дико расширились, – вне себя вскрикнула и притихла.

На хуторском кладбище, в уголке, по соседству с молоденькой акацией, еще не распустившейся, хотя почки ее уже набухли и вот-вот лопнут, вырос небольшой черноземный холмик.

Церковный причт, во главе с отцом Евлампием, приглашенный Трофимом (похороны он обставил не скупясь), наскоро отпел чин погребения, и Наумовна повела всех домой на помины. Вместе с причтом ушла и кучка старух, провожавших гробик, – из стариков почти никого не было: начались весенние работы, и каждый, кто мог таскать ноги, был в поле. У свежей под ясеневым крестом могилки остались Надя, бабка Морозиха и Трофим. Щедро гревшее солнце уже склонялось к закату. От стройных и ветвистых тополей, распускавших почки, от влажной, чуть курившейся в испарине земли, от желтеньких меж холмиков цветков-сироток исходили едва слышные и, казалось, невыразимо грустные запахи. Покой и тишину кладбища нарушали только воробьи. В неуемном ликовании они шумно чулюкали и, не находя себе места, всей гурьбой перескакивали с дерева на дерево.

Надя, потупившись, стояла молча. Она стояла неподвижно, забыв о времени и обо всем на свете. Легкий предвечерний ветер, порхавший над могилами, шевелил на ее плече конец траурного, накинутого бабкой платка, а над бровью – детскую наивную прядку волос. Осунувшееся лицо ее было строго и как будто даже спокойно. Косые лучи скользили по ее щеке, и под длинными опущенными ресницами, сгущая синеву глазных впадин, лежали тени. Бабка, глядя на нее, комкала в пальцах носовой, мокрый до последней нитки платочек и все прикладывала его к лицу. Трофим в нетерпении двигал сапогами, осыпал чью-то ветхую, разрыхленную муравьями могилу, курил. Надя подошла к ограде, вдоль которой сплошной яркой рядниной пестрели подснежники, нарвала в запон цветов и усыпала холмик. Затем тихо что-то сказала бабке и медленно, не поднимая головы, направилась к выходу. Трофим, следовавший позади нее, удивленно смотрел, как она, миновав ворота, пошла не по дорожке, ведущей в улицу, а вправо, целиной, куда-то в поле.

– Надя! – окликнул он. – А как же поминать?.. Нас же люди ждут.

Слышала ли это Надя или нет, но ответа Трофим не получил. Она удалялась все быстрее. Трофим, нервничая, ругаясь втихомолку, некоторое время тянулся позади нее. Потом, что-то надумав, круто повернулся, застегнул на все пуговицы пиджак и прямиком, сокращая путь, побежал домой. У крайнего на отшибе городбища, за плетеньком, заметил бабку. Та, ссутулившись, сидела на пеньке и из-под сухонькой корытцем ладони следила за внучкой.

– Посмотри за нею, бабушка, я сейчас! – крикнул Трофим, пробегая.

Через несколько минут он тем же путем проскакал на рысаке. Серый в яблоках пятилеток, вырывая вожжи, высоко вскидывал чуть косолапые голенастые ноги, стлал за собой узорчатую мережку – на зазеленевшей и, что воск, податливой земле копыта печатались особенно четко, – и у нового, плавящегося в солнечных лучах фаэтона гудели рессоры. Надю Трофим нагнал у Мамаева в солончаковых залысинах кургана. Уговором и силой усадил ее в кузов, сел с нею рядом, и пятилеток, разъяренный, пущенный во весь опор, помчал их в степь, туда, где за грядой древнейших угрюмых курганов, задернутых голубым маревом, лежал собственный участок Абанкиных.

На этом участке со вчерашнего дня уже по-настоящему начались работы. За севом наблюдал сам хозяин Петр Васильевич. Ему, видно, так некогда было, что он не выбрал даже времени побывать на похоронах. Трофим надеялся, что разгульная по степному бездорожью скачка, встречный ветер, обдающий прохладой, ночевка на участке – ехать сегодня обратно он не намеревался – Надю немножко развлечет и успокоит. Ему очень хотелось, чтоб она поскорее стряхнула с себя дурную немочь и вернулась к нему окрепшей, бодрой, настоящей женой. Он был уверен, что это будет именно так, потому что теперь, когда ребенка зарыли, ей ничто уже больше не напомнит о Федоре, ставшем ему, Трофиму, поперек горла, и она легко о нем забудет.

…Ночью, как только на участке в утепленном сарае все заснули – и Трофим, лежавший рядом с Надей за перегородкой на нарах, и Петр Васильевич, уткнувшийся в замызганный соломенный тюфячишко, и работники, кроме тех, которые были приставлены к скотине, – им спать не полагалось, – Надя тихо поднялась с нар, захватила в охапку свое платье, обувь и на цыпочках вышла. За фургонами, заваленными мешками пшеницы и стоявшими неподалеку, она натянула на себя платье – рука ее, застегивая кофточку, коснулась за пазухой Пашкина письма и тех бумажек-денег, что не взял врач, и она вздохнула, – сунула в штиблеты ноги и, обогнув сарай, спотыкаясь о борозды, пошла по косогору вниз.

Ночь стояла пасмурная, тихая. Впереди ничего нельзя было различить: и небо и земля – под один цвет. Лишь где-то внизу, казалось далеко-далеко, а на самом деле в нескольких десятках саженей, маячило дерево. Это был корявый, накренившийся над обрывом дуб-вековик с сухими, сумрачно поникшими ветками и оголенным корневищем. У его подножия ютился тот самый бывалый с седым и щетинистым загривком волк, старожил буерака недавно он откочевал отсюда, – в которого когда-то зимой Федор с Пашкой разрядили ружья. Спуск был крутой и неровный. Сдерживая шаг, Надя подошла к дубу, с которого шарахнулась невидимая ночная птица, ухватилась за корявую ветку, и ноги ее внезапно подкосились, она села…

Столетнему понурому дубу – бессменному стражу одичавших степных просторов – много на веку пришлось повидать. Видел он, как в буераке на снегу под завывание волчицы бились самцы: старый, уже дряхлеющий, но все еще гибкий и могучий вожак с молодым, еще более могучим питомцем. В жутком поединке этом осилил молодой. Мокрый, всклокоченный, изуродованный старик долго лежал на брюхе, щелкал зубами, хватая окровавленный снег и зализывая раны. Видел дуб, как на его ветках степной орел рвал куропатку. Бедняжка жалобно пищала, трепыхалась в когтях, и серые вылетавшие перья подхватывал ветер. В июльскую воробьиную ночь в грозу и бурю, когда от грома дрожало все земное, ствол дуба опалила молния. С того времени в дуплине, рожденной ударом, прижились муравьи… И мало ли еще чего повидел на своем веку дуб! Но человеческие тяжелые и слезные вопли он услышал впервые. Надя рыдала, лежа на суглинистой складке, упав на нее грудью и прижимаясь щекой к замшелой, источенной солнцем и непогодой коре. Вспугнутая сова покружилась во мраке, вновь было угнездилась на ветках, но тут же подпрыгнула и захлопала крыльями.

Когда Надю взбрызнули капли дождя, она вяло поднялась с земли. Покачалась под дубом, утерлась подолом и, шурша по бурьянистому валежнику, цепляясь штиблетами о камни, медленно пошла по склону. Она шла туда, где вдоль буерака по самому днищу зияли налитые снеговой водой крутые и глубокие разобщенные колдобины. Оттуда веяло холодком и сыростью. Из-под ног ее вырвался угловатый камень, загукал по уступам. Глухие шорохи подрожали в воздухе, расползлись по днищу и замерли.

VIII

Поле. Дикий, степной, удаленный от хутора угол. На многие версты – бурая и тоскливая в лучах солнца пустошь. Вверху, в ослепляющей блеском голубизне, – неумолчные и заливистые песни жаворонков. По-над землей, совсем низко, бесшумно трепещут распростертые крылья ястребов – охотников на мышей и задремавших птичек. Изредка стайкой просвистят чирки, направляясь к озеру. Летом, коль выпадет хороший год, здесь будут на ветру колыхаться травы, разномастные, духовитые и сочные; зреть на приволье усатая и колосистая пшеница-кубанка; потряхивать пушистыми, окраски золота мочками овес; будут здесь суетиться загорелые люди, трещать лобогрейки… Но это будет летом, а пока здесь – пусто и голо. Земля, еще не обсемененная, но уже подсушенная суховеями и солнцем, жадно звала, томилась. Но станы пахарей маячили редко-редко.

На желтом каменистом мысу, со всех сторон обдуваемом ветрами, – стан Парамоновых. Узкая на один пай делянка, отмежеванная от поля одной бороздой, спускалась к яру. Ее отлогий, глинистый покат кое-где размыт водостоками. Парамоновы работали не одни. На сев они спряглись с одноногим казаком Федюниным и дедом Парсаном. Тремя дворами кое-как набрали силенок на небольшой плуг. Клочки зяби, подготовленные с осени, уже заделали и сегодня переехали сюда, на загон Парамоновых.

Гнали вторую борозду. Пахота ладилась плохо. Делянка была на той самой земле, что казаки называют «лылами» и «неудобами». Недаром в прошлом году Матвей Семенович, заодно со всеми обиженными, добивался на сходке передела земли. Лошадей подгонял дед Парсан – Семен Федюнин вчера вечером уехал домой и пока не возвратился, за плугом шел Алексей. Он, собственно, не шел, а почти все время висел на поручнях плуга, силясь удержать его в борозде. Борозда была неровная, извилистая, в сплошных огрехах. Бязевая с распахнутым воротом рубашка на Алексее взмокла от пота, темнела на плечах, облегая лопатки; на лбу и бритом подбородке поблескивала влага. Лезть в солончаковую землю плуг никак не хотел. Алексей задержит лошадей, постучит по лемеху чистиком, соскребая вязкий спрессованный суглинок, но через какую-нибудь полсотню, а то и меньше саженей на лемехе снова распухнет нарост, и плуг опять начнет выползать из борозды, прыгать туда-сюда. Он выпрыгивал из борозды еще и оттого, что то и дело попадал на камни, которые не мог вывернуть: заскрежещет – и в сторону. Лошаденки из последних сил выбивались, вытаскивая зазубренный, задевавший за камни плуг. Пока второй раз дотянули до конца загона, останавливались раз десять; на ладонях у плугатаря вскочили кровяные мозоли.

Пахари злились, и особенно злился Алексей. Везет же, скажи, ему в жизни, как утопленнику! Столько времени мотался по чужим краям, рисковал жизнью, подставляя себя под пули, а домой пришел – и порадоваться нечему. Три собственных пая в семье, а земли нет. Один пай в закладке у Абанкиных с четырнадцатого года, с того времени, как Алексея справляли на службу. Еще целый год надо ждать, пока истечет срок закладной. Другой пай тоже в закладе – с шестнадцатого, – и у тех же Абанкиных. А на последний – досталась негодная земля, «лылы». Вот и поправляй хозяйство, богатей!

– Я им, сатаилам, грец их возьми, что говорил! – вспоминая о том сходе, когда пытались переделить землю, возмущался дед Парсан, – Что я говорил им, нечистым духам! Подкупили разведентов, смухлевали, те и подсунули им землицу. Зачем же им переделивать? Конечно! Какой расчет! А ты вот надрывайся тут, вытягивай жилы. Да и что проку! Коль и вырастет что, так былка от былки – стоговая вилка. Нет, вишь! Взъелись да взъелись… Хоть бы этот предобрый Фирсов, культяпый черт, да и Мосев Иван тоже…

– Все вы смельчаки… Махать после драки кулаками все вы смелые, – сказал Алексей недовольно.

– Да не после драки, ты еще!.. – Дед обиделся. – В морду ведь не ударишь, ну! Полдня цапались, потом руки стали поднимать. А что они, руки? Кабы всех считали. А то… бабьих рук много было – пруд пруди, да что толку! То-то и оно.

Они прошли еще два раза, взмылили коней и, не дожидаясь обеденной поры, отпрягли. Делать перерыв хоть и рано было – солнце к средине неба еще не подошло, – но лошаденки уже выбились из сил, начали приставать. Дед Парсан принялся кашеварить, а Алексей, посоветовавшись с ним и пообещав скоро вернуться, накинул на меринка пиджак, взобрался верхом и уехал.

Через полчаса на участке Абанкиных – верстах в трехчетырех от стана – он сидел на плугу рядом с Петром Васильевичем, покрикивал на меринка, вырывавшего из руки повод, и спокойно излагал Абанкину свою просьбу. Тот перед фронтовиком и урядником почтительно склонял свою седеющую голову, задумчиво щурился.

Меринок все время подергивал за повод, топтался позади них. Голодный и усталый, он не мог равнодушно смотреть, как рядом с ним из наполненных сеном яслей рысак вышвыривал под ноги аржанец, такой свежий, пахучий и, должно быть, очень вкусный! А тут, как назло, ясли стояли вправо от меринка, как раз с той стороны, с которой у него не было глаза. Если бы он мог думать, то наверняка думал бы так: «Ну и народ! Где уж им попотчевать гостя, даже поглядеть не дают!» Помахивая хвостом и выгибая шею, он тянулся к рысаку, вращал единственным зрячим глазом, с ясным оранжеватым огоньком, и все зарился на клочки сена. Молодой в серых яблоках рысак жевал, не поднимая головы, звучно и жадно, К яслям его только что поставили, и он тоже был голоден. На нем Трофим только что вернулся из хутора. Много за последние дни рысаку пришлось исколесить дорог: побывал он во всех соседних хуторах, несколько раз в станице, на станции. Гонял его хозяин, сидя на нем в седле, и по всяким бездорожным местам: о край речки, по степи, по балкам и кустарникам.

Который уж день Трофим разыскивал Надю, да все без толку. Та словно в воздух поднялась. С кем бы ни говорил Трофим, у кого бы ни спрашивал, никто ничего о ней не знал, все в недоумении разводили руками. Первое время Трофим думал, что она тайком живет где-нибудь здесь же, на своем хуторе: или из подруг у кого-нибудь – у той же Фени, или у тетки Авдотьи, жены Игната Морозова, а то и дома, у отца. Но по тому, как при разговоре эти люди вели себя, не похоже было, чтобы кто-нибудь из них укрывал Надю. Бабка Морозиха, например, так разбушевалась, когда Трофим пришел к ним, такое несусветное начала кричать, набросившись на него с кочергой, – пришлось просить Андрея Ивановича, чтобы он унял обезумевшую старуху.

Петр Васильевич, покряхтывая, слушал Алексея, посматривал сбоку на его выцветшую служивскую фуражку с казачьей на околыше кокардой. Он с полуслова понял, к чему ведется речь, и неторопливо обдумывал ответ. А подумать ему действительно было о чем: любой на его месте не сразу бы нашелся. Надо было разговор так повернуть, чтобы и не обидеть прямым отказом служивого – с Парамоновыми ребятами дружить выгодней, чем ссориться, – по и не давать в то же время никаких посулов. Конечно, просьба Алексея вернуть ему пай земли сама по себе не слишком уж большая. Через какой-нибудь год пай этот все равно отойдет Парамоновым. Петр Васильевич не обеднел бы, не ахти какой убыток, тем более что Алексей обещал из урожая уплатить неустойку. Но Петр Васильевич умел глядеть глубже, в корень дела. Ведь ежели сегодня вернуть землю Парамоновым, то завтра же придут, и обязательно придут, выпрашивать паи Пропасновы, послезавтра – Филимоновы… Что же будет? А не дашь – чего доброго, начнут самовольничать. Попусти только… А управу в нынешние времена не скоро найдешь. На престоле теперь всякие Чхеидзе да Родзянки, – власть-то, видно, не очень прочная.

– Знычт то ни токма, оно как бы сказать, Алексей Матвеич, – осторожно заговорил Абанкин, когда Алексей изложил все доводы и выжидательно умолк, – дело, знычт, небольшое – пай земли. Да. Небольшое, говорю. Пустяковое. Но как тут… с уговором? Сказывают: уговор лучше казанков. Оно и правда. Вот ежели бы ни то…

– Но ведь я уплачу из урожая, – поморщившись, напомнил Алексей.

– Да я не в том, что ты! – Петр Васильевич покачнул свой дородный стан и ласково взглянул в лицо собеседнику. – Я не в том, какое дело! Я только говорю – ты повременил бы трохи. Немного. Денька через три мы тут закончим – больше трех дней не проканителимся – и переедем туда, к Крутому ерику. А я вот как только того… осмотрюсь…

Алексей невесело усмехнулся:

– Тебе, Петро Васильич, хорошо рассуждать. Ты по четыре пары быков – рукой не достать – заложишь в плуг и в колено гонишь борозды. А мы на своих клячонках блинчики снимаем. Земля сверху и так уже заклекла, а через недельку и вовсе. Не нашими зубами будет грызть ее.

– Вот это, Алексей Матвеич, верно! – с радостью подхватил Абанкин, – Всчет сухмени это ты справедливо. Бывалый случай. О прошлый год такой, знычт, был пример… – и, уклоняясь от прямого разговора, стал подробно рассказывать о том, как в прошлом году у них с Березовым получились совсем разные урожаи, хотя сеяли в одно и то же время и на одинаковой земле, рядом. От одного примера перешел к другому, потом к третьему и наконец начал говорить, и казалось, без конца, вообще о том, как надо обрабатывать землю, чтобы снимать хорошие урожаи.

Алексей, отворачиваясь, ерзал на грядильне плуга, постукивал пальцами о железную полосу, нагретую солнцем. Из-под лакированного козырька фуражки, надвинутой на глаза, смотрел, как в отдалении по отливающей темными цветами пашне лазают быки, впряженные в бороны, и думал: «Жадюга, проклятый, жила! Сидишь тут, заливаешь мне глаза, а батракам и отдохнуть не даешь. Обеды уж никак миновали, а они все тягают быков». С сожалением взглянул на свернувшее с полудня солнце, поднялся. Чувствовал, что проку из их разговора не будет – пустая трата времени, а унижаться, упрашивать – не в его нраве. Кое о чем еще поболтали, вспомнили о войне, и Алексей, поправив на меринке пиджак, сухо распрощался.

Назад ехал Алексей прямиком, через гору, испещренную кое-где полосками пашен. В одной из балок неожиданно наткнулся на арбу, укрытую полстями. Подле нее, в конце вспаханной полоски, лежали воловья упряжь, плуг. Тут же на привязи отдыхали быки. Под арбой в тени копошились люди: двое подростков и широкоплечий седой старик. Алексей угадал хуторского атамана, поклонился ему.

– Здоровеньки, служивый, – отозвался атаман, вставая. – Откуда бог несет?

Алексей задержал меринка.

– Да насчет пая, Тимофей Михалыч… к Абанкину ездил. Землицей-то меня обделили.

– А-а… Ну и как?

– Да вот и так! Наградили меня, говорю, каменьями, провалиться бы им! Ну, какой, к дьяволу, сев на такой земле, посуди сам. Гольный камень. Му-ука!

– Да-а, нынче я ехал там, мимо вас, видел. – Атаман, почесывая грудь, поднял ковыльную в завитках бороду, помигал ресницами – в глаза ему били лучи солнца. – Жербиек ваш на этот раз обмишулился, это правда. Неважнецкая попалась землица.

– Тимофей Михалыч, а нельзя ли обменять деляну, а? Ну что, в самом деле! Не душить же лошадей на этих лылах. Да и что пользы? Я возьму себе из сенокосной, а эта пускай остается.

Атаман крякнул. Маленькие, в густой заросли глаза его вдруг соскользнули с лица Алексея и, поблуждав, уставились в расплюснутые, с заломами копыта меринка.

– Таких правов у меня нет, Алексей Матвеич. Не могу, – сказал он менее приветливо, – не могу этого, нет. Если сход дозволит…

– Сход? Ну что ж, можно и так, – не отставал Алексей, – а когда соберешь сход?

– На днях как-нибудь… Как-нибудь на днях соберемся. Народ подуправится с посевами. Теперь ведь в поле все, некогда.

Алексей вспыхнул:

– Ты смеешься, Тимофей Михалыч! На кой же мне черт, скажи на милость, огород тогда городить! Сев окончится – что ж я буду тогда делать с землей? Весна ведь вроде бы один раз в году бывает. Как по-твоему?

– Ничего не могу, Матвеич, нет у меня таких правов, – бурчал атаман уже с нескрываемой досадой и, отвернувшись, выгнув обгорелую, загрязненную шею, строго крикнул: – Ванька, Мишка, ведите быков, запрягать будем!

Меринок, косясь на чашку с водой, стоявшую под колесами, шлепал с вожделением губами, шагнул было туда, но хозяин сердито рванул его за повод, и он, мотнув головой, попятился.

Алексей сказал запальчиво, с обидой в голосе:

– Правов, говоришь, нет? Хорошенькое дело! А на то есть права – дозволять разведентам мошенничать? Кто это устроил, что богатеям достались низины да равнины – самые лучшие куски? Таких подлецов не то что… в три шеи гнать надо! Какие умные! Ишь ведь… А тут никак… Воюешь-воюешь, в кои годы вырвешься домой, а тут – на те…

– На войну, брат, уповать нечего. – Атаман насупился. – Нечего уповать, не один ты воюешь.

Алексей резко повернулся на меринке и толкнул его каблуком. Тот подпрыгнул и ленивой рысцой, фыркая, затрусил на изволок.

Спустя короткое время, наскоро подкрепившись дедовой стряпней – пшенным уже остывшим супом и подгорелой с подсолнечным маслом кашей, – Алексей шел по меже. Он шагал размашисто, не опуская головы, и, как на ученье, в строю, глядел прямо перед собой в текучую марь. Под мышкой у него побрякивала старенькая сажень. Слегка изогнутые брови были сдвинуты, что придавало его лицу суровое выражение, и над переносицей, копя тень и влагу, извивались две глубокие складки. Так, не замедляя шаг, он шел версты две и потом, когда миновал небольшую балку, стал поглядывать под ноги. Прямая, будто кнутом хлыстнули, межа бежала по равнине далеко-далеко и там, где земля сходилась с небом, терялась. Вела она к Крутому ерику, где лежали лучшие во всем юрту земли. Сбочь межи, на тех делянах, что в прошлом году распаханы не были, еще сохранились ямки и на некоторых делянах – накопы огромных уродливых букв: «А Ф», «К X С». Алексей мысленно читал: «Артем Фирсов», «Клим Харитонович Сидоров».

У дикой, с сухой макушкой яблоньки, откуда начиналось широчайшее абанкинское поле, Алексей перевел дыхание, остановился и, стирая фуражкой пот с лица, взглянул на тот конец полосы. Перед ним расстилалась гладкая, чистая, без единой морщинки равнина. «Вот они… где паи наши, – подумал он, раскрывая и защелкивая сажень. – Ишь ты! Жербиек Абанкина знал, где выскочить, не ошибся», – и усмехнулся, вспомнив слова атамана: «Жербиек ваш на этот раз обмишулился». Стараясь махать саженью как можно точнее, отмерил от края надела ровно столько, сколько на один пай полагается, и носком сапога колупнул землю.

Дед Парсан пригнал впряженных в плуг и в повозку лошадей. Был он строг и важен. Куцая бороденка его грозно щетинилась, и во всей его не по возрасту подвижной фигуре было что-то воинственное. Молча и суетливо он сбросил с повозки вальки и начал перепрягать лошадей. Алексей помог ему, подглубил и поточил плуг. А когда все уладили, дед смахнул шапчонку, повернулся на восток и несколько раз истово перекрестился. «Господи, благослови», – прошептал он. Еще раз осмотрел упряжь, взял вожжи, кнут и, сорвав голос, крикнул. Лошади, гремя вальками, выровняли линию. Алексей поднял плуг, поднес его к той лунке, что выкопал носком сапога, и с силой ткнул. Рыхлый черноземный пласт, рассыпаясь, упал с лемеха и чуть извилистой коричневатой стежкой потянулся через все поле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю