Текст книги "Казачка"
Автор книги: Николай Сухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)
XII
Встретиться с Павловым – председателем дивизионного комитета – удалось Федору только в первых числах декабря. Находился дивизионный комитет там же, где и штаб дивизии, – на станции Раздельной. Это было хоть и недалеко от Ивановки – места расположения 30-го полка, – но все же попасть туда Федор мог только по вызову.
В начале декабря дивизионный казачий комитет, который теперь уже назывался ревкомом, созвал представителей полков по тому же вопросу, который в несколько уклончивой форме ставился еще два месяца назад: об отправке полков на родину.
Тогда этот вопрос ставился в связи с тем, что делегаты дивизионного комитета, подхорунжий Колобов и Федор, вернулись из Петрограда с пустыми руками. И дивизионный комитет по требованию представителей полков решил: раз обмундирования нет и не предвидится, а казаки раздеты и разуты и, следовательно, воевать не могут, то их немедля надо отправить на Дон. Но командование дивизии предупредило тогда комитет, что если-де о вашем требовании узнает главковерх генерал Духонин, сменивший Корнилова, вам непоздоровится…
Теперь же исход требований ревкома был уже предрешен свершившейся социалистической революцией. Фронт еще в ноябре начал неудержимо распадаться: с позиций уходили целыми полками.
События развернулись так.
Десятого ноября радиостанция передала ревкому обращение Ленина ко всем полковым, дивизионным и корпусным комитетам, ко всем солдатам и матросам армии и флота. В этом обращении к армии Ленин извещал ее о том, что генерал Духонин не хочет подчиниться Совету Народных Комиссаров, не хочет выполнить его распоряжение «немедленно и формально предложить перемирие всем воюющим странам, как союзным, так и находящимся с нами во враждебных действиях», и Ленин писал: «Пусть полки, стоящие на позициях, выбирают тотчас уполномоченных для формального вступления в переговоры о перемирии с неприятелем».
Вдруг на следующий же день ревкому передали другой документ, адресованный также всем войсковым комитетам, уже из ставки, от верховного главнокомандующего генерала Духонина. То была нота военных атташе всех союзных держав на имя главковерха. В этой ноте атташе от лица своих правительств предупреждали Духонина, как верховного главнокомандующего, чтобы он ни в коем случае «не нарушал заключенных между державами Антанты договоров» и что если-де сепаратное перемирие состоится, то для России оно «повлечет за собой самые серьезные последствия».
Тогда из Смольного пришло новое воззвание:
«…Борьба за мир натолкнулась на сопротивление буржуазии и контрреволюционных генералов…
По сообщениям газет, в ставке бывшего главнокомандующего Духонина собираются соглашатели и агенты буржуазии: Верховский, Авксентьев, Чернов, Гоц, Церетели и другие. Они будто бы собираются даже образовать новую власть против Советов.
Товарищи солдаты! Все названные выше лица уже были министрами. Они все действовали заодно с буржуазией и Керенским. Они ответственны за наступление восемнадцатого июня и за затягивание войны. Они обещали крестьянам землю, на деле арестовывали крестьянские земельные комитеты. Они ввели смертную казнь для солдат. Они подчинялись английским, американским и французским биржевикам.
За отказ повиноваться приказам Совета Народных Комиссаров генерал Духонин отставлен от должности верховного главнокомандующего… В ответ на это он распространяет в войсках ноту от военных атташе союзных империалистических держав и пытается спровоцировать контрреволюцию…
Не подчиняйтесь Духонину! Не поддавайтесь на его провокацию! Бдительно следите за ним и за его группой контрреволюционных генералов!..»
Вскоре стало известно, что солдаты гарнизона Могилева, где находилась не подчинившаяся Совету Народных Комиссаров ставка, восстали, захватили город и, арестовав Духонина, заперли его в вагоне. А на следующее утро солдаты толпой окружили вагон, вытащили оттуда арестованного, по чьим приказам их тысячами гнали на гибель, и, несмотря на уговоры только что прибывшего в Могилев нового, назначенного Совнаркомом главковерха – не трогать Духонина, так как он должен за свои поступки ответить Революционному трибуналу, – тут же, на платформе, учинили над ним скорый суд…
Заседание дивизионного ревкома с участием представителей частей, на котором от 30-го полка присутствовали Зубрилин, Федор Парамонов и еще двое, было коротким. Те члены комитета из офицерской прослойки – сторонники войны до победы, что обычно будоражили заседания, теперь помалкивали. Они либо иронически усмехались, сидя здесь же, либо курили, разгуливая по коридору. Павлов, человек с тонким и чутким лицом и, видно, издерганными нервами – при каждом резком стуке двери, главным образом «курильщиков», глаза его гневно начинали мерцать, – сообщил собравшимся о недавних событиях в центре, событиях, потрясших страну – со дня Октябрьской революции широкое совещание ревком проводил впервые, – и в немногих словах изложил вопросы, ради которых комитет созвал людей. Без особых препирательств было выдвинуто уже более категорическое, чем два месяца назад, требование к командующему фронтом: просить командующего распорядиться о выделении вагонов и немедленно, без задержки отправить казаков на Дон.
К открытию заседания представители 30-го полка немножко не поспели, и им пришлось сидеть в задних рядах. А когда заседание подходило к концу, Федор пролез вперед, на первую скамейку, откуда удобней было, улучив минуту, обратиться к Павлову с вопросом или же попросить его назначить время для встречи, если сейчас ему будет некогда. Но внезапно для Федора получилось так, что особого разговора заводить и не понадобилось: о том же самом затеялась беседа сама собой.
Как только Павлов закрыл заседание, члены комитетов тут же сорвались с места – каждый спешил в свою часть, – и возле председателя в прокуренной комнате остались человек семь-восемь, в том числе и Федор. Павлов собирал со стола бумаги, переговаривался с фронтовиками, шутил, отвечая на их вопросы и сам у них спрашивая. С его тонкого худого лица не сходила улыбка. Увидев Федора, придвинувшегося к нему вплотную, он кивнул ему и спросил:
– Ну как, Парамонов?.. Живем? Что там, в твоем непобедимом делается?
– Томятся казаки. Поскорее бы домой, – сказал Федор.
– Томятся? Это я знаю. А вот как там с настроением? Вы ведь поди слыхали, что Каледин встречает полки – и на границу Донской области, воевать с большевиками. Слыхали об этом? Так вот, как там, в твоем тридцатом: казаки намерены воевать с советской властью?
Федор, смущаясь, косясь на длинные костлявые пальцы Павлова, тискающие какой-то желтоватый, печатанный с одной стороны лист бумаги, не успел ответить, что о действиях Каледина он слышит впервые, как кто-то из стоявших позади него громко окликнул председателя по имени и отчеству и спросил:
– А почему все ж таки большевики так прозываются – большевиками? Как понять, Василь Андреич? Мы вот тут спорим промежду собой… Растолкуй, пожалуйста.
– И ты, Антонов, до сего времени не знал? – удивился Павлов и замерцавший взгляд свой кинул на дюжего горбоносого казака. – Чуть ли не каждый божий день видишь меня…
– Да ведь вроде бы и знал, Василь Андреич. А вишь ты, выходит, будто и не знал.
Павлов уложил в ящик стола бумаги, свернул самокрутку, задымил и, обращаясь сразу ко всем, принялся растолковывать. Учитель в прошлом, растолковывать он умел. Приводил примеры из повседневной казачьей жизни, фронтовой и станичной, говорил будничным, житейским языком, тем, которым пользовались сами казаки и который был им наиболее мил и близок. Иногда брал примеры из старины, но такие, о каких каждому из собеседников хоть что-нибудь да приходилось слыхивать. На обратной стороне желтоватого листка он крупно цветным карандашом вывел: «РСДРП(б)», и четко, доходчиво объяснил, что означает каждая буква, почему партия большевиков называется социал-демократической, почему рабочей, и что такое партия, и что такое рабочий.
Федор, радуясь подвернувшемуся случаю, внимательно слушал, о чем так дельно и понятно говорил Павлов, сталкивал в уме его слова со словами Захарова. Получалось, что прапорщик Захаров кое в чем не соврал, и Федор было затаил дыхание: а ну-к да разъяснения Павлова, поплутав по старине, прибьются к тому же берегу, к какому прибились разъяснения прапорщика? Тот ведь тоже не охаивал большевиков. Но нет. Чем дальше уходили рассуждения председателя, тем все заметней отклонялись они от той линии, что вычертил Захаров. А когда Павлов дошел до объяснения, почему партия большевиков именуется рабочей, Федор мысленно ругнул прапорщика: «Циркуль проклятый, что ж ты мне морочил голову!»
Силясь навсегда запомнить услышанное, Федор тасовал в памяти слова, еще и еще раз проверял себя, вставлял между слов Павлова свои собственные:
«Партия большевиков прозывается рабочей не оттого, что она состоит из рабочих и только о них ломает голову. В партии много и другого народа, и ломает она голову о всех, которые трудящиеся: и о фабричных и заводских людях, и о крестьянах, и о казаках-землеробах. Но одним казакам и крестьянам, хотя бы и много их, скинуть буржуев не под силу. До конца вместе идти они не могут, всяк оглядывается на свой огород. Бывалое дело: Пугачев, Стенька Разин делали революцию и не доделали. Войска их, из землеробов, чуть набьют нос царям – и скорей к своим делянкам. А цари тем временем и брали засилье. А рабочих не было тогда. Теперь же есть рабочие, а им, окромя цепей, терять нечего, они идут попереди всех и до конца и тянут за собой всех остальных, и головными идут как раз большевики. Оттого партия большевиков и прозывается рабочей. И выходит, что Циркуль тут мне набрехал: сижу я вовсе не на суку, а на самом дереве».
– А меня мой взводный офицер учил, – сказал Федор, как только Павлов приумолк, зажигая третью или четвертую цигарку, – учил офицер, что казак-большевик – это дико. И большевики, мол, в сродственники нам, казакам, не подходят.
Дым от цигарки попал председателю в лицо, и он сощурился; у подсиненных переутомлением век его веером легли морщины. А когда неспокойные, быстрые глаза его открылись, в них блестела усмешка.
– Дико, говорит? Не подходят в сродственники? – переспросил он, и в серьезном до этого голосе его появилась шутливая и язвительная интонация. – Да, тяжелый случай. Это очень может быть. Охотно верю. Очень может быть, что большевики для него, для этого офицера, плохие родственники. Точнее сказать, он плохой родственник большевикам… В том-то, Парамонов, и дело, что иногда самые простые вещи и поддаются пониманию с огромным трудом. Каждый позволяет себе говорить от лица всех: «мы», «нам». А кому это «нам», и кто это «мы»? Помещичьи и кулацкие сынки или казачья беднота? Он, офицер твой, не сказал этого? То-то и оно! А в этом-то как раз и все дело.
XIII
Несмотря на всю категоричность требования дивизионного ревкома отправить казаков на родину немедля, командующий фронтом протомил их еще не одну неделю.
Наконец-то по 30-му полку – приказ: грузиться. До станции Раздельной сотни шли походным порядком, таща за собой все полковое имущество и пулеметы, и здесь разбились на эшелоны. Надя, приехавшая сюда на Пашкином коне, который после ранения брата стал ее строевым, попала вместе с Федором в головной эшелон, куда вошли вся первая сотня и два взвода второй. В тот же день поезда двинулись на Ростов, увозя в теплушках и скотных вагонах лошадей и ошалелых от радости, орущих без конца песни служивых.
Под Гниловской, перед Ростовом, где орудовали контрреволюционные войска Каледина, произошла какая-то заминка, головной эшелон остановился, и калединцы, чистенькие, во всем добротном, новом, смешались с высыпавшими из теплушек оборванными фронтовиками, повели с ними разговоры. Собственно, не разговоры, а уговоры: стать им, фронтовикам, на охрану донских границ. Вы, мол, – донские казаки и обязаны, как и мы, свои границы беречь. Фронтовики посматривали на них недружелюбно, огрызались.
– От кого беречь-то? – спрашивали они.
– Их пока никто будто не ворует!
– А буржуи что за родня нам? Никак со всей России поприперлись.
– Хорошо тебе улещать. Небось без году неделя тут охраняешь, а то по тылам все…
– Милый мой, ласковый, я четыре года дома не был, и ты уж, пожалуйста, зубы мне не заговаривай, они у меня и так слава богу.
В самом Ростове уговоры повторились. Но здесь уговаривал не кто-нибудь, а заместитель, или, как он назывался, товарищ войскового атамана Митрофан Петрович Богаевский, прозванный за краснобайство «донским соловьем». На перроне состоялся митинг, и Богаевский выступил с прочувствованным призывом. Толпой окружив заместителя Каледина, фронтовики посматривали ему в лицо, с любопытством наблюдали, как под пенсне мельтешили его возбужденные, горячечные с косинкой глаза, как изгибались его тонкие, подвижные под навесом русых усов губы. А когда он кончил говорить, толпа смутно загудела, послышались возгласы, те же самые, что и в Гниловской. Богаевский минуту слушал, скользил по толпе глазами, которые стали уже злыми, колючими, и, поняв, что проку от таких защитников – как от козла молока, гордо повернулся и ушел.
Из Ростова эшелоны направили не на Лихую – Лиски – Поворино, куда им следовало идти, но где путь был занят накапливавшимися советскими войсками, а на Тихорецкую и Царицын, в объезд. В Царицыне снова произошла задержка. Только здесь казаков не уговаривали, а ревком Юго-Восточной железной дороги категорически предложил им: «Сложите оружие, и час добрый вам, проезжайте». Казаки уперлись: «Как так? Оружие наше, войсковое, не отдадим!» Но с помощью красногвардейского отряда ревком все же частично разоружил их: забрал у них почти все пулеметы, телефонные аппараты и значительную долю запаса патронов.
Эшелоны выгрузились в Филонове, на родной казакам станции, и полк сразу же сократился вдвое: во взводах остались человек по пятнадцати, не больше. Все старые казаки, начиная со второй очереди и ниже, из вагонов – прямо на коней и по домам, не говоря начальству ни худа, ни добра. Выпрыгнет казак из теплушки, когда она, подойдя к вокзалу, все еще дергается взад-вперед, сведет по подмосткам похрапывающего коня, уже с накинутым на него седлом: «Тпру, тпру, Адам, теперь мы сами хозяевы!» – вскочит на него, и только этого казака и видели. А многие так обходились и без подмостков: сидя на коне, подогнется, прижмет к бедру винтовку и – горюшка мало! – махнет прямо из вагона. На станции остались только молодые фронтовики, которым еще не вышел положенный срок службы – четыре года.
Но и те фронтовики, молодые, которые не разъехались со станции сразу, простояли здесь недолго. Да и нечего им было тут бездельничать. На Дону в ту пору было так: в станице Каменской, сделавшейся областным революционным центром, готовился к смертельной схватке с Калединым Донской казачий военно-революционный комитет, руководимый Подтелковым и Кривошлыковым; в Новочеркасске и Ростове, окружая себя добровольческими отрядами и поднимая казаков, орудовал войсковой атаман Каледин; в округе, в Урюпинской станице, в январе был образован ревком – местные большевики во главе с Александром Селивановым при содействии комитетов ранее пришедших 1-го, 35-го, 18-го и других полков разгромили окружного атамана и всю его свиту; в станицах и хуторах большей частью держались пока атаманы, но были уже и Советы, и самобытные самоуправления, вроде древнего веча, и такие «советы», где председатель и атаман – одно и то же лицо: на мундире – погоны и красный бант, в Новочеркасск пишет – «атаман», в Царицын – «председатель». Царицынский Совет давал ссуду на посев, и так как атаманы ни получать, ни распределять ссуду не могли, они зачастую срочно выбирали «советы» и объявляли себя председателями.
Фронтовики 30-го полка чувствовали себя здесь, в Филонове, не на службе, а дома и не хотели признавать ни командиров, уже выборных, ни комитеты. Как только сотни разместились по квартирам, отведенным атаманом Ново-Анненской станицы (станция Филоново – посреди этой станицы), офицеры стали настаивать на том, чтобы все винтовки казаки сдали в склад: сейчас они, мол, не нужны, а там целее будут. На самом же деле офицеры таким обходным путем пытались обезоружить казаков, и были случаи, когда офицеры тайком уносили из склада оружие и патроны. Но казаки не соглашались сдать «фронтовых женушек» – винтовки. Не соглашались они и на другие увещевания офицеров.
В полк наведывались купчики-землевладельцы и помещики, в частности Мокроусов, чью усадьбу по осени наполовину спалили, и милостиво предлагали услуги: содержать казаков на свой счет – и людей и лошадей, с одним только условием, чтобы казаки их охраняли. А Мокроусов, вкрадчивый, досужий старичок с огненно-рыжей эспаньолкой, не так давно прикочевавший всей семьей из столицы, просил перевести к нему на постой какую-нибудь сотню целиком, он-де завалит ее всем необходимым. Офицеры охотно на это шли, но уговорить казаков им не удавалось.
Глухи оставались многие фронтовики и к обращениям Хоперского окружного военно-революционного комитета. Отряды Красной гвардии, созданные ревкомом, были пока малочисленны, под боком у ревкома сколачивалась белогвардейская дружина из ярых монархистов. Ревком, спеша расквитаться с непрошеным соседом, попробовал было опереться на фронтовых казаков. Но казаки в большинстве наотрез отказались: мы-де нейтральные и воевать не желаем. После этого окружной ревком сказал им: тот, кто хочет послужить революции, пусть идет к нам, в Красную гвардию, а остальные сдайте оружие и расходитесь – кому куда угодно. Тогда белые офицеры начали внушать казакам совсем обратное тому, что они внушали им раньше: с оружием, мол, ни под каким видом не расставайтесь, оно вам еще пригодится.
Председателем полкового комитета в это время был избран Федор Парамонов – Зубрилин в числе старых казаков выбыл из части. Полковой комитет во главе с Федором приложил все силы к тому, чтобы выполнить распоряжение окружного ревкома и убедить казаков сдать оружие, но добился немногого. Фронтовики растащили по домам не только свои винтовки, но прихватили также и добрую долю патронов из склада, один станковый пулемет, несколько легких и большую часть полкового имущества. Полковых лошадей, брички и снаряжение казаки распродали с молотка, деньги поделили, а кое-какой запас обмундирования – гимнастерки, брюки – растрясли между собой жеребьевкой: на взвод досталось вещи по четыре. А один расторопный казачок еще и не то выкинул: в казенную бричку впряг пару казенных лошадей – и был таков.
Дня за два перед тем, как полк окончательно распался, на станцию приезжал один из членов окружного ревкома, хорунжий Нестеров. С Федором и другими революционно настроенными фронтовиками разных станиц вел разговор. Он рассказал им о делах в округе, о том, что ревком намерен полк распустить, потому что как боевая сила он ни на что не способен, и от имени ревкома поручил им, фронтовикам, чтобы они, придя домой, не сидели сложа руки и не ждали у моря погоды, а врезались бы в самую гущу борьбы, кипевшей сейчас в каждом хуторе, подбросили бы в нее революционного огня и установили в станицах и на хуторах советскую власть. При этом он, этот жилистый, уже немолодой, но очень живой и хлесткий человек в казачьей шинели, видно, носивший в себе клокочущую ненависть к старому режиму, назвал каждому фронтовику фамилии их одностаничников из ранее пришедших полков, которые уже имели такие поручения, и советовал им повстречаться с теми людьми, договориться и быть сообща.
«Какой молодец! – с уважением вспоминал Федор об этом человеке. – Задал нам задачу, ох, какую!»
Конечно, прятаться в кусты и отпираться от этой задачи, как бы ни была она тяжела, Федор не собирался. Но все же когда он начинал думать об этом, когда он мысленно переносился в свою Верхне-Бузулуцкую станицу, в свой хутор и пробовал представить себе, как все это там развернется, – к нему незаметно подкрадывалась робость.
XIV
Трудно было поверить, глядя на этого мозглявенького, лупоглазого, с худым острым личиком казака Блошкина, того самого, что когда-то в Натягаловке приходил к Наде с просьбой замалевать ему под глазом синяк, – трудно было поверить, глядя на него, чтобы в нем вмещался такой удивительно яркий и богатый голосина. Как гладевая на многокрасочном узоре стежка оживляет вышивку – голос Блошкина расцвечивал и оживлял голоса товарищей. И потому-то на вечеринке, устроенной перед отъездом на квартире Федора и Нади, Блошкин был душой компании, главным запевалой.
Второй раз уже казаки играли служивскую: «Звонок звенит…» Эту песню они любили особенно. В ней больше, чем в какой-либо иной, было и жгучей радости возвращения воина под родную кровлю, и жгучей грусти. Слова этой песни – немудрые, бесхитростные и до щемления в груди близкие; напев ее – невыразимо скорбный, но вместе с тем сладостный и облегчающий, мягкий, плавный и бесконечно изгибистый, как бесконечна та столбовая дорога, о которой упоминалось в песне.
Блошкин сидел за столом в переднем углу, зажатый с обеих сторон сослуживцами. Домашний ватник на нем был распахнут; лицо – бледное, в капельках пота. Уже затуманившимся, хмельным взглядом он обводил серых от табачного дыма однополчан, как бы призывая их к вниманию, отстранял вновь подсунутый ему стакан первача-самогона и, покачиваясь всем корпусом, полузажмурясь, пел на самых высочайших тонах, с какою-то бесшабашной увлекательной удалью:
Звонок звенит, и тройка мчится,
За нею пыль по столбовой…
Десятка полтора молодых, но уже бывалых людей, не раз глядевших смерти в глаза, в самозабвении подхватывали песню, и она, беспредельно широкая, со множеством повторов и разветвлений, скорбно лилась, размягчая и бередя казачьи сердца:
На крыльях радости стремится
Все с Дона воин боевой,
Он с юных лет с семьей расстался,
Пятнадцать лет в разлуке жил:
В чужих краях с врагами дрался,
Царю, отечеству служил…
Хозяйкой на этой вечеринке и стряпухой была Надя. Впрочем, большой нужды в ее стряпне и не было. Служивые здесь жили совсем не так, как в какой-нибудь Натягаловке, где каждому, кому не хотелось класть зубы на полку, приходилось как-то промышлять. Здесь к служивым, особенно к тем, у кого дом поближе к станции, то и дело приезжали родные, привозили кур, гусей, молока, яиц – и харчей почти у всех было невпроворот. Всякой снеди казаки понатащили и сюда, на вечеринку. Надя только подогревала, что нуждалось в этом, и раскладывала по тарелкам. Жаркая, раскрасневшаяся от огня, в форме армейской сестры, она выбегала из комнаты, где горела печь, взглядывала на однополчан, тесно прижавшихся друг к другу, – кое-кто из них сидел даже в обнимку, – и ей было радостно и немножко грустно.
Вот теперь они, служивые, пируют тут за одним столом, веселятся, все такие милые, близкие, сродненные одной и той же горькой судьбиной, а завтра с рассветом разлетятся во все стороны, и словно бы никогда и не бывали вместе, словно бы никогда и не было тех дней, когда они, подчас рискуя жизнью, помогали друг другу, выручали из беды. Вон рядом с Блошкиным, вправо от него, склонив над столом огромные плечи и подперев щеку ладонью, чтоб легче было вести песню первым голосом, горбился Петров, с которым Блошкин когда-то по пьяному делу учинил драку и был им избит. Сейчас они сидели обнявшись. У Петрова на висках вздувались и розовели от усилий жилы. И было странно на него глядеть: сам огромный, а голос у него бабий, визгливый. Вон Жуков, старый казак, попавший на вечеринку случайно: приехал на станцию по хозяйским надобностям и зашел проведать сослуживцев. Переряженный во все домашнее – льняную с расшитым воротом и подолом рубаху, черные, из шведки, стеганые штаны, валенки, – он был почти неузнаваем. Лишь раздвоенная щека делала его прежним и знакомым, тем самым Жуковым, с которым Наде пришлось в местечке Бриены вместе квартировать и который относился к ней с отеческой лаской. Голосом его, как известно, природа обделила, но он тоже пел, широко распахнув щетинистую пасть, хотя что и как он пел, слышно не было. Вон, хватив, видно, лишку, клюет носом белобрысый казак Березов, Надин хуторянин, сын чудаковатого старика Березова…
Грустно Наде становилось и оттого еще, что не было тут среди всех ее единственного кровного брата, от которого даже письма давно уже не получала. Она тайно вздохнула, и взгляд ее упал на Федора. Тот, в роли хозяина, сидел с краю стола рядом с хуторянином Латаным и все подталкивал его коленкой, заставляя петь. Латаный и без того старался из всей мочи, запрокидывал голову, крутил ею, поблескивая цветной щекой. (Он давно уже раскаялся, что когда-то по глупости пошел на приманку Трофима Абанкина и обидел Надю, намазав дегтем ворота, но Федору и Наде в том глупом поступке не сознавался из боязни потерять их дружбу.) Федор, должно быть, почувствовал на себе взгляды Нади и, не переставая подтягивать, улыбаясь ей глазами, поманил пальцем. Блошкин в это время, вскинув руку, взял снова на самых высочайших нотах, и песня зазвучала еще проникновеннее:
В глазах село его родное,
На храме божьем крест горит —
Его забилось ретивое,
Слеза невольно полилась…
Слова эти в сознании Нади внезапно оттолкнули все мелкие случайные мысли, которыми она старалась занять себя, чтобы не думать о том дне, когда вернется в свой Платовский, так как при мыслях о нем, о Платовском, ее охватывали самые противоречивые чувства: и радостно ей становилось, и страшно, и нестерпимо больно, – но при этих словах песни все случайные мысли Нади отлетели и в памяти с режущей отчетливостью встал родимый хутор: смуглый горластый мальчуган с отцовским, чуть изогнутым носиком и мягким густым коричневым пушком на голове… Небольшой под ясеневым крестом на кладбище холмик по соседству с молоденькой акацией… Суетной ласковый врач Мослаковский с выпуклыми надбровьями и коротенькой, клином, бородкой… Бабка со скорбными слезящимися глазами, а за нею бесконечной вереницей желанные и ненавистные лица… Ретивое у Нади действительно забилось, и ресницы едко увлажнились.
«До чего же противно, по-дурному вышло тогда, – промелькнуло в ее сознании. – Вспомнить, так… Понадеялась на отца Евлампия. Он, мол, выручит из беды, коль расскажу ему, не станет венчать. Какая дура была я, какая дура! Ушла бы сразу из дома, когда заварилось все это, и сынулю, свою детку, уберегла бы и бабаня, может, протянула бы еще. Столько ведь она приняла муки из-за меня!.. А сама-то я?.. А Федя?.. Однова теперь будут тыкать пальцами: вон, вон она – обротала чужого казака, убегла от своего, венчанного. Эх, пускай тычут! Пускай! Надоест – и бросят. Да и убиваться по вчерашнему дню – что проку! Пролитое полно не бывает! Другой раз умнее буду – не опутают. Нет уж, не опутают!»
Она подошла к Федору, села с ним рядом, положив ему в горячую, сильную, ласковую ладонь свою руку, скользнула глазами по жарким лицам сослуживцев, и в многокрасочные узоры голосов, расцвечивая и оживляя их новой шелковистой стежкой, вплелся ее нежный взволнованный голос:
Нежданный гость в окно стучится,
Он входит быстро в круг родных.
Его родные не признали:
«Скажи, служивый, чей ты есть?..»