355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сухов » Казачка » Текст книги (страница 33)
Казачка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:14

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Николай Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)

Конь, потряхивая головой, судорожно щерил зубы, горбился и стоял на трех ногах: левую заднюю он то опускал, почти не дотрагиваясь копытом до земли, то поджимал к брюху и слабо брыкал ею, будто хотел с нее что-то сбросить. Надя подошла вплотную, всмотрелась: от колена и ниже вся нога была в густой слизи, а повыше колена из мякоти струйками сочилась кровь.

– Дура! – строго, четко и звонко сказала Надя, как о ком-то постороннем. И, помолчав, выждав, когда всполошившийся было конь успокоился, повторила: – Дура! Прись теперь пешей! Так тебе, дуре, и надо!

Она быстро догола разделась, ощутив, как сырой ветер охватил ее тело, хотя холодно от того не стало, сняла с себя бязевую длинную исподницу, быстро опять оделась и, свернув исподницу широким бинтом, приложила ее к сквозной ране, туго-натуго перетянула ногу.

Мысли ее в эти секунды работали также быстро и трезво. Хоть с плачем, но до хутора Альсяпинского довести коня надо. Если в хуторе – ревком, тогда проще: расскажет все по порядку, и небось ей помогут, найдут лошадь. Если же – атаман, тогда попробует сама найти добрых людей, что могли бы в залог на ее подраненного коня дать хотя бы клячонку. Скажет в крайнем случае, что, мол, спешила к Мослаковскому за лекарствами, а какой-то шалыган-охотник стрелял в волка, а попал в лошадь. Коли уж ничего не выйдет – определит кому-нибудь коня, а сама – пешком. Может быть, где подвернется попутная подвода.

Закончив перевязку, Надя сбросила с коня поводья, вытащила из левого шинельного кармана смятый кусок хлеба – весь свой запас. Конь, унюхав хлеб, привычно потянулся к нему и, захватывая его оттопыренными губами, нежно прикоснулся ими, мягкими и теплыми, к Надиной ладони.

– Дружочек, милый, пойдем как-нибудь, потерпи. Стоять нельзя нам… никак нельзя нам этого делать. Пойдем, милый, пойдем!

Копь было уперся, натянул поводья. Потом с человечьим стоном, уже не опуская раненую ногу и не шевеля ею, прыгнул раз, другой… И, размявшись, верно притерпевшись к боли, медленно, но послушно заковылял на трех ногах. Заковылял вслед за Надей туда, где среди неясных, скученных у края земли звезд еле заметной блесткой на черном небе мигал огонек не то каких-то альсяпинских полуночников, не то спозаранников.

XIII

В Платовском хуторском правлении, обычно в будние дни пустом, сегодня с утра было на редкость людно. По хутору, и без того взбудораженному вчерашними событиями, пронеслась новая молва, пущенная полицейским. Тот, дежуря у амбара, первым увидел, как к правлению на пошатывавшемся, ровно пьяном коне подъехал с изуродованным лицом вахмистр Поцелуев.

– Уголовье, да и только! – рассказывал полицейский каждому встречному. – Милосердная-то сестра – кляп ей в дыхало! – за малым не употчевала вахмистра. Щеку так ему развернула – рукавицы выкраивай. Вовек, должно, не срастется.

Любопытные один за другим вваливались в накуренную самосадом комнатенку, протискивались к столу. Поцелуев, напоминавший в своей бурке большую подбитую птицу, сидел подле атамана, у окна, уже заделанного. Один глаз у него злобно посверкивал; на месте другого, совершенно заплывшего, видны были только смеженные веки. Вся скула была рассечена.

– Как же это ты, Митрич? А-я-яй! И пустил, стало быть?

– Ну, едрена шиш, и девки-любушки пошли!

– Самого Поцелуева… лихо!

– Да чепуха! Мне на кулачках перед тем годом, как войне быть…

– Идите, идите отсюда, ради бога, идите от греха, – добром упрашивал атаман, – Что уж вы… повернуться негде. Дайте же нам дело обсоветать! – И, видя, что хуторяне не только не уходили, но все плотнее набивались в правление, повысил голос: – Стенке я говорю или кому! Сказано вам, не мешайте! Ну!

Подталкивая крайних набалдашником насеки, атаман выпроводил любопытных в коридор и только что хотел было прикрыть дверь, – в щель всунулась сухонькая, запачканная чернилами рука, державшая мятую, свернутую трубочкой ученическую тетрадь.

– Тимофей Михалыч! – закричал из-за двери прижатый к стене писарь, – Все как есть, до самой грани вчера с Фирсовым обшагали. Тут вот размечено… Да куда ты!.. Вот чурбан с глазами! Отслонись же!

Атаман тупо оглядел эту синюю захватанную тетрадь с табличкой умножения на обложке, ткнул в нее своим громадным, что конское копыто, ногтем:

– Убери! Приспичило тебе! Не до того сейчас! – и захлопнул дверь.

Поцелуеву не терпелось сорвать зло, отомстить. Он домой даже не заглянул. С дороги – и прямо сюда, в правление. Требовал, чтоб над арестованными немедля учинили самосуд. Раз, мол, на то пошло, раз уж ссора дошла до точки, нечего с ними, ревкомовцами, церемониться. Давно уже пора найти им укорот. Он вчера намеревался это сделать – случай-то удобный был. Да ему приказано было представить Парамонова, по возможности, в натуре. Он и послушался. Выходит, зря послушался.

Но атаман, сам еще только вчера воевавший с ревкомовцами с таким пылом, сегодня был настроен уже менее буйно. Какая ворожка предскажет, думалось ему, что будет завтра или даже через час? А ну-к да эта баламутная девка и в самом деле приведет войско? Он-то, Поцелуев, на коня, и поминай как звали – в Алексеевскую, к Дудакову. А ему, старику, куда тогда податься? Ему хоть бы на печку без подсадки влезть. И пока суд да дело, пока эти ревкомы разгонят, его тут как миленького вздернут. Оно конечно, двух смертей не бывает, одной не минуешь. Но все же лучше умереть на печке, и лучше завтра, чем сегодня.

– Ты вот что, Митрич, ты дюже-то не пори горячку, не к чему, – урезонивал он Поцелуева. – Ревкомовцы к небу авось не поднимутся. Сходи-ка пока к фершалу, на тебя ведь срамотно глядеть. А я кликну полицейского, пошлю к Абанкиным. Сергей Петрович придет – и мы сообща, стало быть, и решим. Время пока терпит. Ежели эта… самая… ежели ее ждут там, в округе, и приведет красногвардию, так никак не раньше – к ночи только.

Недовольный Поцелуев сдвинул свою черкесскую шапку на макушку, как бы показывая этим, что по фельдшеру он не особенно скучает, и защелкал плетью по голенищу сапога, с налипшей конской шерстью. А атаман навалился грудью на ломаный стол и, вяло, с хрустом в костях поднимаясь на ноги, закряхтел:

– Охо-хо, жизнь ты наша тяжкая!

XIV

С давних пор известно: беды ходят вереницами.

Настя, пораньше истопив печь, носила Федору обед и вернулась домой в слезах. Полицейский, увидя ее, выпучил бельмы и начал обругивать ее так, как никто еще не ругал; а Поцелуев, с марлевым клубком на голове, даже плетью на нее замахнулся. Настя не сразу, но все же поняла, с чего это они так взбеленились на нее. Поцелуев пригрозил: «Пускай только она, ваша приблудная, попробует теперь в хутор явиться! Я ей покажу, как вперед ногами ходят!..»

Настя рассказала об этом Матвею Семеновичу. Старику и без того мо́чи не было, хотя он и встал чуть зорька, помог снохе по кухне. А как услыхал об этом, слег опять – и не столько от недомогания, как от душевной боли.

Но полежать ему не удалось: в хату вбежал Мишка, суетливый, запыхавшийся, и, затеребив его за подол рубахи, зачастил:

– Дедока, дедока, я коня привел… Дяди Феди строевого. Смотрю – стоит наш строевой у «жирного» столба, у правления. Ничуть не привязан, а стоит. Пойдем, а то я не расседлаю никак. Подпруги отстегнул, а седло не стащу.

– Молодец, что догадался, привел, но… глупенький! Чему же так обрадовался? – уныло сказал Матвей Семенович, сползая с кровати.

У конюшни, болтая подпругами, подбирая валявшиеся клочки сена, ходил Федоров строевой. Горько было на него глядеть. Еще вчера это был конь конем. Хоть и немудрящий, не видный, но справный, в теле. А сегодня это был уже одер: бока – хоть пальцем проткни, ребра наружу.

С тоской на лице шел к нему Матвей Семенович. И вдруг остановился посреди двора, прислушался: по улице, приближаясь к их, парамоновскому, палисаднику, кто-то скакал. Кажется, верхом и на грузной лошади – дублетом сыпалась стукотня копыт, гулкая, тяжелая и частая, какая бывает при карьере: тр-рах-тах, тр-рах-тах… Старик поспешил к калитке, выглянул.

По кочкастой, в прошлогодних колеях дороге мчался серый в яблоках конь, не скакун, не верховой, а рысак, то есть из той породы лошадей, что ходят в упряжках. Морда с длинной прыгающей челкой злая, зверская; дюжая шея, в космах трепыхавшейся гривы, норовисто выгнута. Он выбрасывал во весь мах голенастые, чуть косолапые ноги, и жирный раздвоенный круп его лоснился.

На нем сидел всадник. Сидел он, как казаки говорят, охлюпкой, без седла и даже без какой-либо подстилки. Офицерский китель на всаднике был распахнут; фуражка с опущенным подбородником была так нахлобучена, что из-под козырька виднелись только туго сжатые, в кривом изломе губы да коротко подстриженные табачные усы. Он стегал коня железным путом, суматошно размахивая рукой, и все поддавал ему под бока задниками сапог.

Матвей Семенович оглядел странного наездника, порылся пальцами в бороде и озадаченно развел руками: он узнал и абанкинского рысака, и сидевшего на нем Сергея Абанкина. Офицер миновал соседний с Парамоновыми двор, свернул в узкий, между гумнами, переулок и все тем же бешеным карьером, беспрерывно хлеща рысака, пролег по бездорожью в гору.

– С ума, что ли, человек спятил? – сказал Матвей Семенович, отходя от калитки и торопясь к переступившему поводья коню.

Тут Мишка, торчавший на воротах, на самом верху, заскрипел ими, закричал, указывая рукой на бугор:

– Гля, гля, дедока! Другой… другой скачет. Вон по-над гумнами. Какой-то белоголовый. Да посмотри!.. Э-э, ды-к это ж самый дядя… Поцелуев. Он и есть – в белых тряпках. А вон еще, гля-я!

«Да тут что-то того… Неспроста это, – возясь с конем, подумал Матвей Семенович. – Чего бы ради они, дружки эти, открыли такие гонки?» Мелькнула догадка, довольно радостная, но поверить он боялся, опасаясь горького разочарования.

Старик снял седло и выставил его на солнце, закорявевшими потниками кверху, поправил уздечку с порванными, в свежих узлах поводьями и только что вывел коня на улицу, чтоб напоить в речке, – из центра хутора прилетели набатные звуки: бом-бом-бом-бом!..

Большой колокол, немножко надтреснутый, гудел безумолчно. Иногда голос его срывался и брал вместо хриповатой октавы тенорком. Но, в общем, колокол звучал взволнованно и призывно.

Мишка, все еще висевший на воротах, спрыгнул с них и – только его и видели, только стоптанные чирики замелькали: во весь опор, опережая деда, – к речке, к переходу.

Матвей Семенович, топчась на берегу и нетерпеливо подзадоривая коня посвистом – чтоб пил скорее, увидел, как в улицах поднялась суматоха: к центру хутора, к плацу со всех концов спешили ватагами и в одиночку люди – взрослые, подростки, детвора.

Мимо него, старика Парамонова, направляясь к переходу, пробежала с двумя малыми детьми Варвара Пропаснова, что-то делавшая здесь, в Заречке. Спешила она, видно, тоже на плац. Старик хотел было заговорить с ней, спросить: не знает ли она, по какому случаю звонят. Но посмотрел на нее, ледащую, жалкую, и ничего не сказал. Одного оборванного малыша, обнявшего ее за шею, она держала на руках, другой, повзрослее, тащился, цепляясь за подол ее невзрачной юбчонки.

За Варварой трусил, постукивая костылем, герой Севастопольской кампании, выглядевший уже далеко не геройски: так был согнут, будто нес на спине непосильную клажу. В ответ Матвею Семеновичу он указал пакленовым костылем в сторону хуторского центра и на ходу прошамкал:

– Лихоманка его знает, пошто звонят. Зовут, – стало быть, надыть.

Догадку старика Парамонова подтвердил Латаный, Этот шел вразвалку, степенно, руки в брюки, и вся осанка его говорила: уж кому-кому, а ему-то известно, что это за переполох поднялся. Он подождал, пока старик, ведя коня назад, освободил ему дорогу, широко улыбнулся и сказал:

– Красная гвардия нагрянула. Слышишь, наяривают? Дед Парсан это старается. Сбили… замок-то с амбара. Федор дома еще не был?

Матвей Семенович и про хворь забыл: завел строевого в конюшню, бросил ему в ясли сена, убрал седло. В хате он, суетясь, порадовал новостями старшую сноху, Настю, принарядился в чистый, крытый шведкой пиджак, причесался и, предупредив Настю, чтоб она на всякий случай подготовилась, так как, мол, Федор может привести гостей, резво зашагал.

На плацу – глухой гомон. От пожарного сарая и амбара, в котором ночевали Федор с Федюниным, и до церковной ограды плац был запружен разношерстной толпой. Иные хуторяне одеты были по-праздничному, иные – в чем возились по хозяйству, в том и поспешили сюда. Цветастая россыпь платков и фуражек переливалась рябью: толпа грудилась у пожарного бассейна.

Там, у бассейна, несколько приезжих, в военной обычной форме, при шашках и винтовках, вели с напиравшими хуторянами беседу. Десятка три военных стояли подле жующих сено коней, в сторонке, в окружении подростков и женщин, которые уже успели понанести служивым всякой снеди: пирогов, молока, яиц, сала… Домовитых хозяев тут не было, кроме, кажется, Фирсова, который вскидывал бороду и, заметный издали, на голову выше всех, недоверчиво озирался, вращал плечистым туловищем. А молодые казаки – и те, кто уже отведал службы, фронтовые, и те, что были на очереди, – женщины, подростки все подходили и подходили.

Старик Парамонов, приближаясь к толпе и стараясь повстречать сына, растерянно скользил подслеповатыми глазами по галдевшим, толкавшимся хуторянам. Но Федора нигде не обнаружил, словно бы его здесь, на плацу, и не было. Федюнина с неумытым, мятым, но светившимся радостью лицом он заприметил рядом с приезжими, а Федора не мог найти. И Мишка-то, вьюн бесхвостый, запропастился куда-то. Хоть бы у него спросить! Да и послать бы его домой надо – пускай принес бы что-нибудь служивым или матери наказал бы.

Подле Фирсова, с неподвижно-каменной, отрешенной от страстей физиономией, он остановился и хотел было протиснуться в гущу. Фирсов поймал его за рукав почти нового пиджака и язвительно подковырнул:

– Смотрю я, парень, ты что-то места себе не пригреешь. И вырядился, как на престольный день. Аль от радости великой?

Матвей Семенович пыхнул:

– А почему бы и не так! Почему бы и не порадоваться мне! Аль я своим детям лиходей? Ты как считаешь? Они что над Федором собирались учинить, сатаилы эти, «дружинники»? То-то и оно! А теперь он сам, Федька, как бы при случае не дал им сдачи.

Мохнатая физиономия Фирсова опять окаменела. Замогильным голосом он процедил:

– Эт-то так… звестное дело!

Матвей Семенович сбавил тон и сказал уже больше самому себе, чем собеседнику.

– Федор-то коль не простудился теперь, так хорошо. И где он есть? Никак не нападу я на него.

– Пропал! – гавкнул Фирсов, как с цепи сорвался. – Вон он, твой пропащий! Во-он, правее конников… С ихним заглавным стоит, с начальником, – и, глядя через кипевшую и на весь хутор гомонившую толпу, указал угластым обрубком руки, ровно бы и в самом деле старик Парамонов мог, как и он, великан Фирсов, увидеть Федора через головы людей.

Матвей Семенович намотал на растрескавшийся палец прядь бороды и гордо отвернулся: явная неприязнь Фирсова его задела за живое. Он отделился от него, ничего больше не сказав, и, обходя живую стену, заколесил к поповскому, напоминавшему гребень, забору: подле него, закусывая на привале, балагуря с подростками и молодыми казачками, стояли спешившиеся конники.

В это время один из приезжих – человек в поре и по виду бедовый, опоясанный поверх простой армейской шинели боевыми, крест-накрест, ремнями – вскочил на принесенную табуретку, обвел собравшихся веселым взглядом и, подняв на мгновение согнутую в локте руку, как бы призывая к вниманию, крикнул в наступившей тишине сильным, уверенным, чуть надорванным голосом:

– Товарищи станичники! Казаки и казачки! Труженики!..

Федор, разговаривая с командиром отряда, стоял к плацу спиной и не заметил, как подошел отец. Матвей Семенович осмотрел сына, его смятую и выпачканную то ли какой-то краской, то ли дегтем поддевку, переступил с ноги на ногу: прерывать разговор было неудобно, да, собственно, и не к чему. И он, ссутулившись, стал одним ухом слушать агитатора, другим – командира отряда, наружностью из тех людей, о которых говорят: и скроен ладно, и сшит крепко. Все на нем было подтянуто и подогнано.

– …Да нет, округ про вас знает, Нестеров рассказывал. И Селиванов именно вас, сочувствующего партии большевиков, именно тебя выдвигает, – говорил он Федору, называя его то на «вы», то на «ты», передавая ему какие-то бумажки и свернутые небольшого формата газеты. – Потом ознакомишься. А военно-революционные комитеты…

Федор, пряча в карман бумажки, что-то сказал, но Матвей Семенович не расслышал: разноликая толпа вдруг заколыхалась и одобрительно загомонила. Из слитного пестрого гула вырвались отдельные восхищенные возгласы: «Мать честная!», «Вот это – да!», «Где уж нам дожить до этого!..» Выступавший, разгорячась, посверкивая большими круглыми глазами, убежденно рисовал близкую привольную свободную жизнь, равенство и братство, когда на шее у трудового люда уже не будут сидеть всякие кровососы – помещики и фабриканты, всякие белоручки, прислужники буржуазии, и когда «гидра контрреволюции», как выступавший выразился, будет раздавлена.

– Я вас, товарищ Парамонов, не задерживаю, поезжайте, – сказал командир несколько извиняющимся тоном, – а то ведь время идет. Она так и просила, ваша жена, передать: будет в каком-нибудь крайнем дворе. А насчет работы… советую не дожидаться, когда что-то пришлют из округа. Видите, как оно… Сами почаще наведывайтесь. Ну, пожелаю!.. – и подал смуглую обветренную, пропахшую ружейным маслом руку.

Матвей Семенович приблизился к Федору вплотную, вытянулся за его спиной на цыпочках, пытаясь дотянуться губами к его уху, что-то шепнул. Командир услыхал, и на его подбородке, умышленно, видно, не бритом, зарозовел при улыбке свежий, еще не успевший сгладиться шрам.

– Спасибо, папаша, благодарю. С удовольствием бы, но… Мы очень торопимся. Может, доведется потом когда-нибудь. А сейчас какие уж тут, папаша, чаи!

Федор попрощался с командиром и подошел с отцом к толпившимся хуторянам, большинство из которых, не сводя глаз с возбужденного агитатора, жадно ловили слова, впитывали новую, еще не слыханную ими правду. Парамоновы коротко поговорили между собой. Надо было где-то раздобыть лошадь. Решили попросить у Федюнина, и старик тут же, не дожидаясь конца митинга, отправился домой – налаживать в дорогу тарантас.

«Какой славный человек! И молодой еще, а смекалистый, – размашисто, не по-стариковски вышагивая, думал Матвей Семенович о командире отряда. – Вразумило же его все ж таки поспешить к нам в хутор, послушался Надю».

А произошло все это так.

В округе за последние дни все чаще стали появляться из дальних хуторов гонцы с жалобами на кадетов. Зимой станичники спорили о власти, устраивали словесные схватки, но как только наступила весна – время дележки земли, – споры пошли уже по-иному: заговорили колья и винтовки. Гонцов больше всего было из-под тех станиц – Зотовской, Алексеевской, – где обосновался Дудаков. Ревком выделил из гарнизона отряд: пройтись по тем удаленным пунктам и поддержать на местах советскую власть.

Вчера, за несколько часов до выступления отряда, прискакал новый гонец, Блошкин, и сообщил про Федора Парамонова. Тогда ревком усилил выделенную для рейда конницу и разделил ее на два отряда. Одному отряду, более крепкому, приказал пройтись по ранее намеченному маршруту, вниз по Хопру, другому – вверх по Бузулуку.

Ночью конники выехали из Урюпинской, и поутру тот отряд, что направлялся в верховья Бузулука, был в хуторе Альсяпинском – в ближайших селах он не задерживался, незачем было. Здесь, в Альсяпинском, отряд повстречал Надю, тащившую на поводу раненого коня. Из Надиного рассказа командир понял, что события в Платовском острее, чем округу о них было известно, и решил, не меняя общей кривой рейда, пока оставить в стороне хутора Филоновской и Преображенской станиц и начать с того пункта, которым предполагалось кончить, – повел отряд прямо в Платовский.

Матвей Семенович все еще хлопотал над тарантасом – подмазывал его, скреплял рваные тяжи, а Федор, проводив отряд, уже привел лошадь. Умылся, переоделся, наскоро, почти на ходу пообедал и захватил с собой для Нади харчей.

Старик распахнул ворота и, ревниво прикидывая на взгляд прочность упряжки, напутствовал Федора:

– С коновалом ихним не торгуйся. Пускай берет цену, леший с ним. Лечит только пускай как следует. А то ведь он, этот Милушка…

– Там, с горы, видней будет, – сказал Федор, усаживаясь в тарантасе, и, выровняв, натянув вожжи, поднял кнут.

* * *

Вернулись из Альсяпинского Федор и Надя только на следующий день: коновал как раз был в отлучке, и пришлось его подождать.

Отводя лошадь, Федор столкнулся в улице с атаманом. Тот шел навстречу, как ощипанный, и нес насеку. Но нес ее не так, как бывало, – торжественно, впереди себя, а под мышкой, как дубину. Он шагнул, уступая дорогу, на кучу золы и свободной рукой потрогал козырек фуражки.

– Доброго здоровья, Федор Матвеич! – сказал он как ни в чем не бывало, кося выцветшими, упрятанными за нависшей сединой глазами. – А я это к тебе было… от Федюнина. К тебе он посылает.

Федор остановился, не ответив на приветствие.

– Что ж, принимай, стало быть… – атаман качнул ношей, – И деньги хуторские и печать.

– Палки этой нам не нужно, – Федор кивком головы указал на насеку, – неси ее внучатам на игрушку, а деньги… Сейчас мы с Федюниным придем туда, в правление, пригласим стариков понятых и составим акт.

Атаман вздохнул.

– Так я это… Федор Матвеич, мне как? Подождать, стало быть?

– Да-да, сейчас я… Вот отведу лошадь, – сказал Федор. И подумал: «Какие вы шелковые стали, ласковые. Тише воды, ниже травы. «Федор Матвеич», «Федор Матвеич»… Забыл уже, что вчера выкамаривал! Да и теперь, коснись дело… Ну, да мы еще посмотрим!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю