Текст книги "Радость на небесах. Тихий уголок. И снова к солнцу"
Автор книги: Морли Каллаган
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
– Сюда! Сюда! – кричал Мейсон. Это был тоскливый, беспомощный крик. Боузли тоже начал кричать. Они звали среди темноты и плеска волн.
– Слушайте! – внезапно сказал он. – Я слышу ее. А вы не слышите? Вон там. Я ее слышу. – Они прислушались и покачали головой. А он все поворачивался и показывал, пока Мейсон наконец не сказал мягко:
– Не мучайтесь зря, номер первый.
Плотик бесцельно покачивался на волнах. Он откинулся на спину. Ни Боузли, ни Мейсон, которые уже перестали кричать, не заговаривали с ним. Не заговаривали они и друг с другом. В этом долгом молчании он почувствовал, что совсем застыл и ослабел от потери крови. Его левая рука онемела до самого плеча. Мало помалу море совсем успокоилось, небо чуть посветлело и волны уже не стряхивали на плотик брызги пены. Наконец Боузли сказал:
– Вы меня простите, номер первый. Разве вы не знали, что она подружка Чоуна?
– Она не была подружкой Чоуна.
– Тогда я не понимаю, – сказал Боузли.
– Чего ты не понимаешь, Боу? – спросил Мейсон.
– Ты же слышал, как она кричала.
– Ну, слышал.
– Так что ты думаешь?
– Не знаю, – сказал Мейсон. – Только я знаю, что в истерике люди ведут себя как сумасшедшие.
– А у нее что – была истерика?
– Нет. Но…
– Я-то видел, что она его подружка, – сказал Боузли. – Я же это говорил, верно? Но чтобы она его так… Не может этого быть. – Он задумался, а потом глубокомысленно изрек: – А знаете, какой у нее был голос? Вот женщина с тремя детьми поймает мужа на обмане и кричит: «И думать не смей, сукин ты сын!» Верно?
– Ну, вообще-то… – сказал Мейсон. – В тот день, когда мы их подобрали и я сидел с ней в лазарете, так она, пока приходила в себя, говорила про него странные вещи… А, черт, не знаю. – И он уставился на воду. – Она мне очень нравилась. У нее был настоящий стиль. Как такой тип мог для нее столько значить? И, уж конечно, сумасшедшей она не была. Ведь правда, номер первый?
– Ну, кричала она, как обезумевшая.
– Обезумевшая?
– Как обезумевший тюремщик.
– Я не понимаю, сэр.
– Я тоже не понимаю, – сказал он с горечью, пытаясь убедить себя, что ни одна любящая женщина не была бы способна с такой яростной злобой закричать «вернись, сукин сын». И тут вокруг него сомкнулось необъятное, темное, леденящее одиночество моря, а онемение всползало по его плечу все выше, и его мысли, его судьба настолько утратили всякую важность, что он уцепился за воспоминание о тепле, которое пронизало все его существо, когда его ладонь легла ей на грудь и он прильнула к нему… Прильнула к нему под взглядом Чоуна, словно оба они знали, что в конечном счете Чоун не значит ничего.
– Черт, что я такое говорю? – сказал он тревожно. – Я просто не знаю. – Но его утешило это мгновение абсолютной тайной уверенности: ведь могло быть только так. – Что со мной, Мейсон? – спросил он внезапно. – Голова кружится…
– Дайте я ослаблю жгут на две-три минуты, – сказал Мейсон. – Наверное, это от нарушенного кровообращения. Вот так.
Он высвободил его руку из рукава бушлата и ослабил ремень. Рука сразу заболела. Мейсон попытался зажать разорванную вену так, чтобы не перехватить остальные сосуды, и его собственная ладонь обагрилась кровью.
– Может, это и неправильно, – сказал Мейсон. – Но инстинкт мне подсказывает, что так нужно. – Минут через пять он снова затянул ремень. – Вы опять потеряли много крови, – сказал он. – Но больше я ничего сделать не могу.
– Спасибо, Мейсон, – сказал он. – Вы великий врач. – Но ему стало еще холоднее. Легкое покачивание плотика убаюкивало его, и сквозь желанную дремоту он думал о наступающем утре: солнце поднимается все выше, солнце пропекает его кожу, жаркое солнце сушит его одежду, море и плотик залиты жарким солнечным светом. Он уснул.
Его разбудил голос Боузли. Он услышал: «Интересно, кто бы это?» – и открыл глаза. Небо просветлело пятнами, по более светлым пятнам величаво плыли большие темные облака, одно из этих величавых темных облаков разорвалось, и в лунном свете, который полился на плотик, он увидел, что Боузли перегнулся через борт.
– Джексон! – сказал Боузли. – Хотел бы я знать, что это с ним приключилось.
– Он думал поселиться в Кении, – сказал он. – В Кении у него дела пошли бы хорошо. Он был убежден, что знает, как обращаться с туземцами.
А когда они оттолкнули Джексона от плотика, чтобы он в одиночестве мирно плыл куда-то – возможно, и к Африке, – его внимание сосредоточилось на Боузли и Мейсоне, которые, будь они час назад на берегу, наверное, подрались бы, и он поставил бы на Мейсона: Мейсон явно говорил серьезно. Плотик соскользнул в ложбину, потом вплыл в мерцающую лунную дорожку. Светло было как днем, и он смотрел на Мейсона с Боузли, и оба они ему очень нравились. Два совершенно необходимых человека. И ему очень повезло, что здесь с ним двое таких отличных людей. Он снова задремал, а когда проснулся, то услышал, как Боузли рассуждает про такси.
– Пожалуй, я снова за баранку не сяду, – говорил он. – Знаешь, я был в отеле в Галифаксе, и этот тип объяснял про пластмассы. Предприниматель. Он сказал, что после войны пластмассы выйдут на первое место. Все на свете изготовляется из пластмасс. Ну прямо все. Миллионы можно заработать, если не прозевать. Так почему бы мне не заняться пластмассами? – В холодном блеске его голос звучал громко и дружески.
– Ладно, Боу, значит, ты займешься пластмассами.
– И скоро разбогатею.
– И предложишь мне местечко, а? – Тут Мейсон переменил тему. – Я как раз подумал, Боу, что ты, пожалуй, очень верную вещь тогда сказал.
– Вот удивил! Ну, и что же я сказал?
– О том, что, когда тебе страшно, хватаешься за пустяки, за мелочи, связанные с берегом. Вот, например, – и он похлопал себя по груди, – фото моей сестренки, тут у меня под свитером. Лежало в моем сундучке. Почему я вдруг решил, что мне нужно взять это фото с собой?
– Пожалуй, я знаю, – глубокомысленно сказал Боузли.
– Так почему?
– А такие бессмыслицы делаешь, сам не зная почему. Возьми меня. У меня в ящике лежала пудреница одной дамочки. Я ее вынимал, нюхал и вспоминал про то и про это. Ну, и когда в нас врезали, я поглядел, что бы такое схватить, и знаешь, что я схватил? Эту дурацкую пудреницу.
– Дешевую штучку, которую в любой день можешь найти у Вулворта.
– Я и дамочку в любой день могу найти у Вулворта.
– Так зачем же ты ее схватил?
– Просто чтобы что-то напоминало про берег, про безопасность, понимаешь? Раз спасают такую мелочь, как пудреница, то уж ты-то поважнее, чем пудреница, вот и чувствуешь, что и тебя кто-то схватит и спасет…
– Это все чушь собачья, – сказал он резко, словно на самом деле они говорили про то, как Джина обняла его, и втолковывали ему, что просто он оказался рядом, просто напомнил ей про берег и про безопасность. – Объясняли бы вы это Чоуну, – сказал он. – Поглядели бы, поверит он или нет. Он не поверил бы. Не то сидел бы он сейчас здесь.
– Все в порядке, номер первый, – тихо сказал Мейсон.
– Конечно, все в порядке.
– Ну, Чоун знал, что ему конец, – сказал Боузли.
– Я про это и говорил.
– Человек знает, когда ему конец, – сказал Мейсон. – Внутреннее кровоизлияние, и боль, наверное, была страшная.
– Мейсон, из-за этого Чоун не сдался бы, – сказал он. – Только не Чоун. Он бы не поверил. И не сдался бы.
– Но ведь сдался же. Так почему? Вы знаете, сэр?
– Может быть, не знаю. Да, не знаю.
– Ну вот, – сказал Мейсон, и они снова подавленно смолкли.
Неподалеку на волнах болталась картонная коробка, а подальше – спасательный жилет, в котором никого не было, и три деревянных обломка. Меркли последние звезды. В смутном свете он смотрел, как ширятся границы моря. А потом, хотя все его тело затекло и окоченело, он попробовал сесть прямо, чтобы вместе с остальными двумя всматриваться в воду под светлеющим небом.
Море становилось все шире, и Боузли вдруг закричал:
– Смотрите, смотрите! Господи, господи! – Он увидел судно. Сорвав с себя бушлат, он привязал его за рукава к веслу, поднял весло и кричал, кричал… Несколько минут спустя они увидели, как прожектор на спасательном судне сигналит шлюпкам. Восходящее солнце озарило воду, а Боузли вопил и вопил.
– Все хорошо, Боузли, – сказал он. – Смотрите. Они уже близко. Все хорошо.
Когда шлюпка подошла к ним, начались трудности и плотик чуть было не перевернулся. Матросы что-то ободряюще кричали. Его подняли в шлюпку, но он уже настолько ослабел, что это оказалось нелегкой задачей. Пока шлюпка медленно возвращалась к пароходу, ни он, ни Мейсон, ни Боузли не могли отвести взгляда от плотика. Кто-то из матросов сказал, что их пароход всю ночь подбирал уцелевших: двадцать человек с корвета целы и невредимы. И вот этот теплый приют, маленький такой мирный пароходик, придвинулся совсем близко.
Когда они подошли к борту, им сбросили канаты и штормтрап.
– Как вы меня подымете по трапу? – пробормотал он.
Когда его перетащили через борт, на него накинули одеяла и в его дрожащую руку всунули кружку с чем-то горячим. Но им пришлось самим его поить. От потерн крови его лицо было землисто-белым, но он попытался благодарно улыбнуться.
– Спасибо, – прошептал он.
20
Высокий, костлявый, коротко остриженный врач с квадратным лицом, с крупными, умелыми и ласковыми руками сказал:
– Еще не умер, парень, а? Только чуть было не истек кровью до смерти? Согрелся теперь. Тепло и хорошо, а, парень? Щепку загнало в руку. Так, что топливо в машине кончалось. Скажите спасибо тому, кто наложил жгут. Ничего, я вас заштопал. Ну-ка, хлебните коньяку. – Потом он вытащил из кармана карандаш и, пользуясь им, как указкой, наглядно объяснил, что произошло с его рукой. – Ну, вот и все, что я сделал.
– А как Мейсон и Боузли, доктор?
– Все в порядке. Чуть-чуть поморозили ноги. И больше ничего.
– Очень хорошо. Это чудесные люди.
Вошел стюард с подносом – суп-пюре, котлета, тушеный картофель, хлеб и железо в таблетке.
– Будем кормить вас этими таблетками, пока не пополните потерю крови, – сказал врач. – Это ведь не госпитальное судно. Не то сделали бы вам переливание, и дело с концом.
– А когда мне можно будет встать?
– Сидите в постели сколько угодно. Будь вы женщиной, кровь у вас вырабатывалась бы побыстрее. Ну, а раз вы всего-навсего мужчина, то придется подождать. Так что наберитесь терпения.
– А что произойдет, если я встану прямо сейчас?
– Слабость. Головокружение. Хлопнетесь в обморок.
– Послушайте, доктор! Я же себя прекрасно чувствую.
– Вы белее простыни.
– Ну хорошо. – Он поманил врача поближе. – А кто на той койке?
– Моряк торгового флота. Страшные ожоги, – ответил врач, понизив голос.
– Может быть, мне с ним поговорить?
Врач покачал головой.
– А что это за судно?
– Почтовый пароход из Бостона. Идем за конвоями и подбираем. А, за обе щеки уписываете? Отлично.
– А ваш капитан?
– Элтон Хоуард. Вы его сразу узнаете – вымахал под потолок. Ну, а теперь попробуйте-ка поспать и всю ночь тоже. Я еще зайду. – И он ушел.
Когда он доел, на него навалился сон, и он проспал до конца дня и половину ночи, но поднявшееся волнение начало мотать пароход, и он испуганно проснулся, потому что совсем рядом раздавался чей-то голос. Он доносился с койки, на которой лежал весь в бинтах моряк торгового флота. Голос продолжал тоскливо бормотать:
– Я ждал на повороте, сынок, а тебя все не было. Пошел дальше по дороге, а тебя все не было…
Потом раздался долгий вздох. Он лежал в темноте и ждал, чтобы голос зазвучал снова. В этой жуткой тишине так нужно было услышать этот голос. Он понимал, что моряк умирает. Ему казалось, что он напряженно вслушивается, но он тревожно задремал, а потом, вздрогнув, очнулся. Ветер крепчал. В нем слышались стоны, и он был убежден, что где-то за кормой раздался молящий, полный муки вопль: «Айра… Айра Гроум… Айра Гроум…» Еще в полусне он сел на постели, дрожа и напрягая слух. Молящий его… о чем? Где бы она ни была такая, какой она была, понимает ли она, что он чувствует, как он безжалостно предан – предан собственными озарениями, предан придуманными взлетами души, верой в те мгновения молчания между ними, когда их, казалось, связывала та близость, какую большинство людей ищет и не находит всю жизнь? Молит ли она о том, чтобы он не чувствовал себя преданным? В темноте, наклоняясь к поднятым коленям, он слушал и слушал, словно верил, будто она взывает к нему, прося, чтобы он ее понял, или даже ища отпущения в его сочувствии, в его сострадании.
Да, надо просто понять, что произошло, подумал он с горечью, и это больше уже его тревожить не будет, это можно будет отбросить, как все понятое до конца. Раз и навсегда. И в темноте ему удалось сформулировать это для себя так: Джина была не в силах признать, что принадлежит Джетро Чоуну. Ее яростная гордость, вся ее сущность восставали против унизительной страсти к нему, и она терзалась и внушала себе, будто полюбила человека по имени Айра Гроум. Она очень, очень старалась – даже почти поверила, будто хочет, чтобы Чоуна убили, – и отказывалась заглянуть в собственное сердце до той последней минуты, когда Чоун попытался уйти от нее. Вот оно. Вот необходимое понимание. И если ей нужно понимание, то хорошо – он понял, все понял. Покойся с миром, Джина, – он все понял. Так почему же она преследует его и теперь? Что ей от него нужно, что еще у него осталось? Не эта ли страшная, неизбывная тоска, от которой хочется рыдать?
Он вдруг перестал раскачиваться взад и вперед, ощутив горькое возмущение. Почему он допустил, чтобы с ним произошло все это? Год назад, сказал он себе, им не удалось бы запутать его в своей жизни. Он был бы с ними корректен и безличен, а все его мысли принадлежали бы кораблю, только кораблю. А в этом плавании он не был самим собой. Да, после соприкосновения со смертью в прошлое плаванье, после недель в госпитале он не был самим собой. И старик-хирург, коротконогий, морщинистый, тихо насмешливый, знал это. Ведь он попытался рассказать ему о том, как вырвался из долгого мрака, который мог бы стать его смертью, и о том, как люди вокруг него и люди тут, в госпитале, каждый с собственной жизнью, с собственным тайным миром, вдруг обрели для него и собственные лица. Да, собственные лица! И какими чудесными они казались, и как ему хотелось узнать о них побольше. Словно в детском изумлении, все еще радуясь тому, что будет жить, он уверовал, что даже темный страх перед вовлечением в чужие судьбы может быть чудесным, может еще больше опьянить его радостью жизни. Старый хирург выслушал, улыбнулся и сказал: «Конечно, я понимаю. Вы слишком уж приблизились к солнцу. Это ничего. Но если вы слишком приблизитесь к людям, то увидите, что они вас съедят, и от вас ничего не останется. Впрочем, не беспокойтесь, юноша, это у вас пройдет».
«Да, я морской офицер», – подумал он угрюмо и откинулся на спину. Он заставил себя не слушать стоны ветра, изгнал из сердца удивление перед Чоуном, заглушил звучащие в сердце голоса и начал думать о наступающем дне, о том, как он оденется и выйдет на палубу. Он начал представлять себя в своей лейтенантской форме и сосредоточивался на этом с таким угрюмым упорством, что провалился в глубокий сон. Проснулся он только в полдень, когда вошли два матроса, накинули простыню на умершего моряка торгового флота и унесли его. За открывшейся дверью он увидел полоску палубы. Поперек двери стояла стена тумана, и каюта словно висела в густом дыму. Пароход жил иной жизнью, чем корабли конвоя. Не раздавался свист боцманской дудки, не гремели колокола громкого боя, никто не бежал к боевым постам. Однако радио приносило команды. Прекрасная власть благословенных команд достигала и сюда.
Его одежда лежала рядом с койкой, он оделся, вышел на палубу и не почувствовал никакого головокружения. Туман быстро рассеивался. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь него, одевали все мягким сиянием. Скоро туман рассеется совсем. Медленно шагая по палубе, он прошел мимо четырех незнакомых матросов, а потом увидел людей с корвета – десять человек: растянувшись на палубе, они ждали появления солнца. Мейсон, заметив, что он идет к ним, поднялся на ноги.
– До чего я рад видеть вас, сэр, – сказал он.
– Мейсон…
– Да, сэр?
– Дайте пожать вашу руку.
– С большим удовольствием, сэр. – И они обменялись рукопожатием.
– Спасибо за жгут, Мейсон, – сказал он. – Я никогда вас не забуду. – И он внимательно посмотрел на Мейсона, который стоял, со спокойным достоинством скрестив руки на груди.
– А где Боузли? – спросил Айра.
– Вон там, сэр. Жалуется на ноги, но хвастает по-прежнему. – И он заговорил о других моряках с их корвета, которых, конечно, скоро подберут. После взрыва он видел их в вельботе с Хорлером, который орал на них и ругался на чем свет стоит. Айра ждал, что Мейсон упомянет про Джину и Чоуна. Но он ничего о них не сказал. И это молчание, подумал Айра, было таким нарочитым, словно они сговорились навсегда забыть о том, что произошло на плотике. Ему стало не по себе, и он пошел дальше по палубе, недоумевая, почему сам ничего не сказал о Джине; и с возрастающей тревогой он спросил себя – а может быть, всю ночь раздумывая о Джине, он так ее и не понял, и знает это, и еще знает, что должен будет разгадывать и разгадывать ее, и просыпаться по ночам, и слышать ее зов, и лежать без сна, ища разгадку, почему ему так необходимо слышать ночью во сне, как она зовет его.
Поглощенный этими тревожными мыслями, он остановился, но потом кто-то, проходя мимо, заговорил с ним, и он вдруг заметил, где стоит. Возле мостика. Возле залитого солнцем мостика, где высокий, молодой, бородатый капитан разговаривал с пожилым плотно сложенным штурманом – два человека, спокойно и уверенно стоящие на своих местах, а он все смотрел и смотрел на них с восторгом, как завороженный, и вдруг ощутил неимоверное облегчение. Его жизнь – здесь, в море, подумал он. Хорошая жизнь с высокой целью. Откуда он взял, будто может допустить, чтобы какое-то недоразумение, какие-то воображаемые крики Джины продолжали его смущать и тревожить? Капитан на мостике взял бинокль: матрос у прожектора что-то сигналил. Все продумано, все упорядочено. Мир чудесных целеустремленных, безличных взаимоотношений. Почему он прежде не постиг свободы этого мира, свободы от всех нелепых осложнений жизни там, на берегу? От мук и разочарований, которые начинаются на берегу, когда люди подпускают себя слишком близко друг к другу? Капитан Чиррок знал об этой свободе. Чиррок и его жена. Да, здесь можно прожить хорошую жизнь. Жизнь с хорошей, высокой целью уже размечена для него здесь, где можно обрести облегчение, забыв голоса в своем сердце.
Около кабинки травматологического отделения больницы, где он лежал, умирая, послышались шаги, они приблизились к занавеске и отступили, словно открывая путь специалисту с непререкаемым авторитетом. Айра Гроум не знал твердо, где он. До него было донеслись отдаленные звуки больницы, а затем вновь звуки Моря, затем смутные мазки образов и звуков, которые ему только досаждали – ведь он знал, что должен сосредоточиться только на том, как стоял на той палубе и смотрел на тот капитанский мостик. Ему было суждено заново пережить все до того мига, пока он не попал туда и не понял, что он сделал тогда. Рука старого моряка Хорлера, лежащая на его руке, помогла ему сосредоточиться на этой картине. Он даже вздрогнул от изумления, наблюдая, как он там и тогда стал повинен в самом страшном предательстве, какое только может совершить против себя человек: как он принял решение сломить и сокрушить собственную сущность.
И, держа в уме эту картину, он с горьким удивлением наблюдал, как неуклонно спускался по идущей под уклон дороге сурового долга и ни разу не оглянулся назад. Лейтенант-коммандер: его корабль потопил две подводные лодки. Коммандер Гроум. Орденоносный Гроум. И все эти ордена и медали. Человек, который скоро уверовал в то, что ему известно, насколько губительны личные отношения с людьми. Котра. Он вспомнил Котру, человека, который уберег тайные грани своей жизни от полной отдачи безликому долгу. Были и другие старые друзья, чьи лица и голоса будили в нем самом голоса, которые он хотел забыть, а потому он стал столь же безличным с Котрой, как и со всеми остальными – как и положено хорошему офицеру. Вот так он приобрел эту привычку, эту спасительную привычку, а она завладела им, но все время под панцирем медалей пряталось его иссыхающее сердце. Паскаль. В колледже он читал Паскаля: если ты не веришь в бога, если у тебя нет веры, веди себя так, словно ты веришь, исполняй все обряды – и ты уверуешь. Заблуждение. Кончается тем, то ты обретаешь веру в привычку, которая завладела твоим сердцем.
Вот он и стал безличным человеком, который с таким успехом подвизался в безличном мире. Персона в Мадриде, персона в Токио, еще более важная персона в Сан-Паулу. И тут перед ним всплыло лицо Джулии – все на том же фоне еле видной картины его самого на той палубе, глядящего на тот капитанский мостик. Лицо юной девушки, лицо Джулии, когда она встретила его после конца войны, и смутило, и заставило почувствовать, что все в нем ей не подходит. Мука на этом милом юном лице, ее голос, говорящий теперь: «Почему ты не обнимаешь меня так, как прежде? Обними меня, как прежде, Айра, когда казалось, что во мне есть что-то неведомое и чудесное».
А потом ее голос пять лет назад, когда она устроила пьяную сцену в присутствии его знакомых: «Да, ты такой добрый, такой справедливый, Айра. Почему ты не можешь сказать: „Я люблю тебя“? Скажи же, черт бы тебя побрал, скажи!» А потом жестокое, мучительное мгновение, когда он сказал неловко: «Конечно, я тебя люблю». Она плакала и, казалось, молила его вместе с ней плакать по утраченному, а он сопротивлялся и, чувствуя, что задыхается, наконец сказал: «К черту эти глупости, Джулия. У тебя есть определенные обязанности. Возьми себя в руки, слышишь? Возьми себя в руки». А потом ее голос, ее крик перед тем, как она впала в пьяное беспамятство: «Эх ты, сукин сын!» А ведь он был самодержцем в Сан-Паулу. «И мой сын меня не знал, никогда не знал, – подумал он. – Крис… Крис… это был не я».
И тут он увидел лицо Чоуна. Чоун стоял совсем рядом и усмехался. Чоун, который утонул и был давным-давно забыт, познал всю меру страсти. Он попытался сохранить в памяти лицо Чоуна, чтобы ощутить страшный избыток этой страсти, грозную красоту этого избытка, ибо в силе и исступлении своей страсти Чоун узнал истину о себе самом. Истина в страсти – вот что он должен был теперь понять, вот что знала Джина. И теперь он понял, что не может быть ни жизни, ни любви, ни истины без страсти, сокрушающей все окостенелые понятия и предрассудки.
Потом на него внезапно накатилось море, и уже не было той палубы, не было того мостика, все было смыто, и он остался один во мраке своего сознания, с болью и изумлением зная, что с этого места на палубе, которая так внезапно исчезла, он и пошел по уводящей вниз дороге, повернувшись спиной к загадкам и тайнам других людей, ради которых только и стоит жить. Теперь он словно уплывал от собственного тела. Он уже не чувствовал руку Хорлера на своей руке. Он ощущал леденящую пустоту. Он был один, совсем один в страшной бездне. Но откуда же тогда этот нежданный яркий свет? Свет, который вспыхивает в минуты умирания?
Свет, должно быть, ворвался во внезапно распахнувшуюся дверь, и вместе с ним ворвались звуки фисгармонии, а потом музыка марширующего оркестра, запели трубы, и он увидел улицу, ярко расцвеченную розовыми, голубыми, желтыми тонами, которые сливались в единый теплый, ласковый тон, и по улице приближался оркестр, пестрая толпа, люди с трубами и саксофонами: они играли и плясали, и с ними были обезьяны, и пляшущие медведи, и много клоунов. Их лица надвигались на него – забавные, дурацкие, святые, серьезные, невинные и преступные: все они надвигались на него буйной толпой, канатоходцы, акробаты, клоуны катились к нему, дикие лица, президентские лица, генералы и сутенеры весело маршировали к нему, вновь водворяя свой цирк в его сердце.
Потом вокруг него поднялось море, и он услышал в волнах голос Джины, зовущей, ласково зовущей: «Айра Гроум, Айра Гроум…» Ее голос утешил его. И ласковыми были волны, сомкнувшиеся над ним, потому что все было не так, как тогда, когда он прыгнул с подводной лодки, когда думал, что больше не выплывет, и воскликнул мысленно: «Кто я? Как мое имя?» И снова к солнцу. Все ближе и ближе к самому солнцу. За миг до того, как чернота поглотила его, он чуть-чуть улыбнулся, потому что увидел залитую солнцем поляну на опушке джунглей, и на поляну вышел белый леопард понежиться на солнце; и тут он умер.
_________________
CLOSE TO THE SUN AGAINScarborough, Ontario 1978 © Morley Callaghan, 1978Перевод И. Гуровой. Редактор А. Корх