355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 4)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

IV

Еще для кого-то год жизни остался позади, а для кого-то жизнь отсчитала последние часы, и поседевшая мать-земля, ежась под метелями, уже думала о весне.

На Подолии в день Петра Вериги почти никогда не трогается лед. У нас лед вскрывается в дни голубого марта. Сначала гонец весны привольно гуляет по лесам, добывает из-под снега еще не распустившиеся подснежники, потом размораживает сок в березе и, когда она блеснет счастливой слезой, отправляется на реки и озера. Под его шагами на плесах просыпается ледоход. Поведет своим серебряным смычком – и уж только прислушивайся: над берегами и в заберегах вздыбливается будоражащий перезвон, а в берегах бьются, грохочут, беснуются льдины, и радостно вздыхает освобожденная волна. Как любо ей после зимнего мрака заиграть под солнцем и ударить в бубны причаленных челнов, чтобы взметнулись они вверх, разорвали свои оковы, вспомнили волюшку-волю, и купальские вечера, и сиянье глаз в предвечерье.

С подснежником на шапке март прошелся над татарским бродом, и под его поступью взломались льдины, – они сослепу налетают одна на другую, на корневища яворов, на влажный, поросший красноталом берег. Закипел он, вспенился, взлохматился от прядей вырванного аира, нежно пахнущего прошлогодним летом. А к гомону реки прибавляется детский гомон: ледоход – праздник для детей и тревога для матери. Сколько ни говори, сколько ни грози, а все равно какой-нибудь сорвиголова захочет – вынь да положь! – прокатиться на льдине. Вот и сейчас отыскался такой сорванец: оседлав льдину, широко расставив ноги, под восхищенными взорами ребят кружит-плывет в мартовские весенние миры, в это фиалковое, трепещущее над деревьями марево, что манит и безудержно притягивает. Ну разве, взглянув на такого отчаянного смельчака, не придет охота забраться на лед еще какому-нибудь проказнику? Вот уже и Владимир сбивает шапку набекрень и наклоняется к брату:

– Миколка, ты ж будь мне молодцом!

Миколка сразу настораживается, из-под заячьей шапки растерянно блестят синевой глаза. Он давно знает: когда ему наказывают быть молодцом, значит, доведется оставаться одному.

– А ты куда, Володя? – Малыш подавленно смотрит на старшего брата, но держит себя геройски.

– А я сюда-туда, аж вон куда! – беспечно машет тот в сторону брода увесистой ивовой палкой.

– На льдину? – ужасается Миколка.

– Ага.

– Не надо, Володя. Я боюсь! – У малыша жалко кривятся губы, и он забывает, что ему полагается быть молодцом.

– Плакса ты, плакса и есть! Вечно у тебя глаза на мокром месте, – насупился старший и недовольно отвернулся от брата.

Это действует безотказно: Миколка никогда не был ревой и очень не любит, когда Владимир на него сердится.

– Володя, а что, если мама узнает? – косит он синими глазами на дом. – Ох, и достанется нам на орехи!

– Да откуда она узнает? Ты ж не скажешь?

– Я-то не скажу-у, – с тоской тянет Миколка, не злая, как удержать брата. – Только не надо на лед, а то еще сапоги промочишь…

– Так я ж сегодня смазал их березовым дегтем. Вот видишь?

– Ага, – но смотрит не на сапоги, а на яростные льдины.

– Ты не бойся, – успокаивает малыша Владимир. – Когда подрастешь, тоже поплывешь на льдине.

– Я сейчас хочу, с тобой.

– Сейчас нельзя, подрасти надо.

– Тогда и ты не плыви.

– Я только самую капельку, у самого берега…

Миколка молчит, думает. И подрасти ему не терпится, и за брата боязно, и самому на лед хочется. Оно б и ничего – проплыть от брода к броду, лишь бы чего-нибудь не случилось и мама не узнала, а то будет одной рукой хвататься за веник, а другой за сердце.

– Так я пойду за тобой вдоль берега.

– Вот и хорошо! – скалит Владимир зубы.

Теперь страхи окончательно покидают Миколку, он, воспрянув духом, чуть набекрень сбивает шапку, чтобы побольше походить на брата, и даже видит себя на льдине – чем он хуже других?

А Владимир со своей ивовой палкой в руках уже входит во вспененную воду и так присматривается к льдинам, словно что-то читает в них. Вот эта, верно, слишком мала, эта вроде с трещиной, а вот эта в самый раз! Опираясь обеими руками на палку, он взлетает вверх и проворно опускается на льдину. Она кренится, мальчик пугается, но тут же успокаивается: льдина выравнивается, и ее движение сладко отзывается под ногами весенним клекотом.

– Вот здорово! – радостно восклицает Миколка. До чего жалко, что он еще маленький!

Владимир показывает брату кончик языка, машет палкой и горделиво поглядывает на берег, а он все удаляется и удаляется.

– Володя, ты ж держись поближе! – кричит Миколка и, раздвигая краснотал, мчится берегом, чтобы не потерять из виду брата.

– Вот некому выпороть сорванца! – слышит Миколка, как осуждают брата, хочет вступиться за него, но в эту минуту, зацепившись за корневище, падает на ивняк, на серебристые котики.

Когда Миколка вскакивает на ноги, он видит брата уже посреди брода, где льдины трутся одна о другую, как рыба в нерест.

– Володя! – отчаянно кричит Миколка, срывает с головы своего зайца и машет им. Ветер поднимает пшеничный вихор – он тоже призывает Владимира на заросший ивняком и вербами берег.

Но старший, видно, уже не слышит Миколку: у него теперь одна забота – отталкиваться и отталкиваться от настырных льдин, что так и норовят сбить его с ног. И сбивают! Миколка цепенеет от страха, а Владимир, перескочив со своей накренившейся льдины на другую, поскользнулся, упал на одно колено, но сразу же поднялся.

Теперь к реке сбегаются все, словно на ярмарку, машут руками, кричат, подсказывают, как выпутаться из беды. Только Миколка стоит неподвижно, не замечая, что его заячья шапка упала с головы, и не сводит взгляда с Владимира. И вдруг случилось что-то ужасное: какая-то невидимая льдина снизу ударила в льдину Володи, расколола ее пополам, и мальчик камнем ушел под воду. Только ивовая палка и заячий треух всплывают наверх.

– Утонул! – истошно вскрикивает кто-то, а Миколка плачет во весь голос.

Но это был не конец: в полынье появляется голова, а с берега кто-то бросается в воду и призывно кричит:

– Держись, Владимир! Держись!

И мальчик держится. Вцепившись пальцами в лед, он отчаянно пробует выбраться на льдину, но она встает торчмя, и Владимир уже захлебывается.

– Держись, малой! – подбадривает его пловец, расталкивая льдины и ловко скользя между ними.

– Я держусь, дядько Стах, – уже не чувствуя пальцев, насилу выдавливает из себя мальчик.

– Ты ж у меня казак! – прибавляет ему мужества и голосом, и взглядом Стах Артеменко. Через какую-то минуту он уже выхватывает ребенка из воды и как нельзя серьезней спрашивает: – Вымок?

Вот так всегда эти взрослые! Ни в тын, ни в ворота сморозят что-нибудь младшим, а потому Владимир в лад ему отвечает:

– Вымок, но в сапоги воды не набрал!

– Ох, и врунишка ты! – улыбается посиневшими губами Стах и гребет на берег, такой теперь заманчивый и желанный… «Как здорово выбраться наконец из воды, – мечтает Владимир, – вбежать в хату – да на печь! И чтоб мама ничегошеньки не узнала. Да, верно, люди добрые расскажут ей все до капельки, а уж тогда без причитаний и слез не обойтись…»

– Ой, дядько Стах, у вас кровь с лица течет!

– Да это я об льдину зацепился, ерунда! – еще бережней защищает Стах своим телом ребенка.

Они выбираются из воды, к ним первым бросается заплаканный Миколка, а от приселка уже бежит Оксана. Ноги у нее подкашиваются, запыхавшись, она на миг останавливается и, не вытирая слез, бежит дальше. И теперь Владимиру не жаль себя, жаль только маму. Бледная, постаревшая, она замирает подле них троих и опять же, как только одни взрослые могут, спрашивает не голосом, а воплощенным отчаянием:

– Живой?

Ну кому не видно, что он живой! А вот же спрашивает про такое…

Не дождавшись ответа, мать обхватывает его руками, прижимает к себе и тискает так, что на нем чавкает мокрая одежда.

– Мама, вы не плачьте, а то и я сейчас заплачу, – вздрагивают губы у мальчика. – Это меня дядько Стах вытащил, а сам об лед порезался!

– Ой, Сташек… – клонится головой к хлопцу, а он неловко поддерживает ее.

– Правда, не плачь, Оксана. Вот обманем кашель, все и минется.

– Это не я, это доля моя плачет, – с благодарностью глядит на Стаха полными слез глазами, а у сына спрашивает: – Что бы я, оголец, делала без тебя? Скажи, что?

– Разве я знаю? – беспомощно отвечает Владимир. («И всегда мама найдет такие слова, чтобы разжалобить….»)

– Ой, живей, живей домой! – опомнившись, руками вытирая слезы, торопится Оксана. – И сразу мне на печь!

– А я, мам, со страху есть захотел, – шепчет Владимир, зная, чем задобрить мать.

– Горюшко ты мое, – понемногу отходит Оксана, крепко целует сынишку, с неутихшей болью и неугасшими воспоминаниями спешит прочь от немилосердного татарского брода.

Дома Оксана загоняет сына и Стаха на просторную печь, сует сухое белье, поит горячим чаем с малиной и земляникой, досыта кормит и, уложив Ми-колку, отжимает мокрую одежду.

– А это что? – спрашивает удивленно, разглядывая кое-как схваченный нитками лоскут рыбацкой сети.

– Сорочка нижняя, – улыбается Стах. – Я ее из бредня сшил.

– Для чего она тебе?

– Чтоб рыбой и нашими бродами пахло.

– Чудеса, – пожимает плечами Оксана и принимается за стирку.

Стах молча следит за вдовой, молча палит едкий самосад да иногда хмыкает что-то под нос, отвечая своим мыслям.

– Стах, не пора ли спать?

– Ушел мой сон на броды… А ты слышишь, как ваша хата гудит?

– Сухое дерево, вот и ловит все ветры и даже волну с брода. Как там хлопец? – подходит к сыну, поправляет ряднину. – Вроде не горит огнем.

– Это я горю огнем, – вырывается у Стаха.

– Правда? – пугается вдова.

Стах невесело усмехается.

– Да нет, это я от табака, что ты взяла у Гримичей. Ну и забористый! О, слышишь, вроде гром раздался.

– Это лед на броде. Скоро весна. Само счастье послало тебя, – снова со страхом возвращается к нынешнему происшествию. – И как ты, Сташек, не побоялся в воду кинуться?

– Надо ж было хлопца спасать.

– Чем только я тебя отблагодарю!

– Спасибо, Оксаночка.

– Не называй меня так, – вздрогнула она.

– Почему?

– Только мама и Ярослав так меня звали.

В хате надолго водворяется молчание. Стах, накурившись, как будто заснул. Оксана погасила свет и прилегла возле Миколки. Он улыбался во сне. И каким тяжелым ни был сегодняшний день, Оксана сразу, словно в воду, погрузилась в сон. Проснувшись, она растерялась: недалеко от нее, примостившись у окна, сидел уже одетый Стах.

– Ты что? – спросила пугливо.

– Ничего. Месяц взошел у твоего окна, вот и гляжу. – Он посмотрел на нее с той безнадежностью, в которой, запрятанные далеко вглубь, таились искорки надежды.

Она отвела глаза и спросила, лишь бы спросить:

– Почему не спишь?

– Я ведь говорил: ушел мой сон на броды. Слышишь, как звонит в свои колокола?

– Весна… Как Владимир?

– Ни разу не кашлянул.

– А сердце у меня что-то так болит…

Стах тряхнул взъерошенным чубом и сказал не го Оксане, не то обращаясь к кому-то еще:

– А сердце и должно болеть – и за себя, и за других, если ты человек, а не жадная утроба, которая и не знает уже, что еще пихать в себя, вот как Магазанник пихает…

– Ох, Сташек, у меня и в мыслях не было, что ты такой. – Теперь она с удивлением стала искать его глаза, прикрытые тенью. – Ты это вычитал где-то?

Стах, должно быть, обиделся и ответил не скоро:

– Вычитал, Оксана, вычитал в той большой книге, которую я пашу, которую засеваю и жну, только пока на хлеб себе досыта не заработаю. Еще очень бедны мы, но честны – и делами, и сердцем, и вами, женщинами. А теперь доброй тебе ночи, Оксаночка…

На этот раз вдова не возразила, когда Стах снова назвал ее этим именем. В добром удивлении она и в сон взяла слова Стаха о сердце, которое должно болеть за других, о честности, помнила его взгляд, который и в безнадежности таил надежду…

Когда Оксана снова проснулась и забралась на лежанку, чтобы взглянуть на сына, Стаха на печи не оказалось. Подошла к окну, прислушалась. Немного погодя, полураздетая, обеспокоенная, вышла во двор. Никого. Только поздний месяц пробивался из-под туч, а внизу тревожился татарский брод.

Вдруг мучительная метель догадок, отзвуки прошлого и водоворот настоящего (тот вечер, когда Стах на лугу встретил ее, и высказанные им слова, и невысказанная боль, и звонница, и вчерашняя беда) ворвались в душу. Охваченная непонятным страхом, Оксана, наспех одевшись, нащупала в сенях весло и бегом кинулась к татарскому броду. На волнах все еще перешептывались, позванивали льдины, и каждая несла вдаль подхваченный лунный свет. Оксана отвязала от комля лодку, спустила ее на воду и, огибая льдины с отраженными в них лунными всплесками, поплыла к другому берегу.

Шелест птичьих крыльев всполошил ее: из-под самых ног с шумом взлетел одинокий селезень и, заслоняя месяц, взвился в небо.

А может, это не селезень, а душа умершего?.. Забытые, дремавшие суеверия проснулись в ней, и, казня себя, она раскаивалась: почему хоть сегодня не нашла для Стаха ласкового слова, улыбки или взгляда, которых он, наверно, так ждал от нее? Разве только счастливый человек приносит облегчение другому? Счастье может принести и неудачница. Только как? Хотя бы тем, как, пересиливая страдания, ты даришь отраду своим детям. До чего поздно, до чего поздно начала она догадываться, как много может женское сердце!

Одолеваемая тяжелыми думами и боязнью пересудов, Оксана вошла в село. На околице, спускавшейся в ложбину, она услышала голоса влюбленных и замерла в испуге. Да нет же, это журчит на леваде ручей, перенявший когда-то у людей шепот любви и всхлип младенца. Вот это, наверно, и есть жизнь: шепот любви, младенческий всхлип и покачивание земли на серебряных лунных нитях. Только почему так покачивает ее? Ох, Сташек, Сташек…

Уже дойдя до самой звонницы, Оксана неожиданно услышала печальный, стиснувший ей сердце голос – голос, который стал умерять ее боль:

 
Свiти, свiти, мiсяцю,
Ще й ясна зоря,
Просвiти дорiжку
Аж на край села.
Просвiти дорiжку
Аж на край села,
Аж до того двору,
Де живе вдова.
 

Но Стах не приближался, а удалялся от вдовьего двора. Вот уже пропал за вербами, за хатами, вот и стихла его песня, и вдове полегчало, и она уже казнит себя за глупые мысли. Обессиленная, хочет присесть хоть посреди улицы. Но тут ее могут увидеть, и Оксана подходит к церковной ограде, отворяет калитку и останавливается то ли перед старой звонницей, то ли перед своими молодыми летами. И не верилось ей, что были у нее те молодые года, пока вверху, в колоколах, не зашумели притаившиеся ветры…

Сама не зная для чего, открыла двери звонницы и скрипучими ступенями начала подниматься к тем ветрам и к тем колоколам, которым вот уже столько лет откликалась ее душа.

Опять перед ней потянулись в неизведанное выбеленные месяцем дороги, опять поднимались ввысь осыпанные звездами хаты и окрестные хутора. И снова в сердце не было покоя.

«А как там Владимир?» – встрепенулась и сразу же вспомнила древнюю мудрость: «Дитя спит, а доля его растет». Что же судилось ее детям?

Молчит звонница, молчат колокола, молчит земля…

На рассвете, приготовив детям завтрак и выпроводив их из хаты, Оксана неожиданно увидела чудную сорочку, сшитую из рыбачьей сети. Сорочка и в самом деле пахла рыбой и волной, а в ее ячеях запуталась крохотка татарского зелья.

«Надо же…» – и вдова усмехнулась, грустно покачала головой и начала доставать из сундука холсты – скоро надо белить их. Оксана очень любила расстилать холсты на ровном берегу неподалеку от девичьего брода, там, где она когда-то пускала с девчатами купальские венки. Ох, когда это было…

Оксана оделась и пошла к девичьему броду. Знакомая дорога воскрешала в памяти молодые годы. Вокруг на лугу голубели проворные трясогузки, а за вербами и красноталом шуршала, всхлипывала и позванивала серебром река. Луговиной Оксана дошла до живой изгороди краснотала, что ласкала сережками лицо и руки, глянула на воду и обомлела: впереди, недалеко от берега, на льдине стоял ее упрямый Миколка. Широко расставив ноги, он крепко держался за вогнанный в льдину шпинь. Мало ему было вчера материнских слез. Она едва не вскрикнула, но побоялась испугать ребенка, а Миколка уже увидел мать и аж пригнулся. Страх пронизал ее с головы до ног.

– Правь к берегу, Миколка, – сказала она строго.

Малыш выхватил шпинь и начал грести им, как веслом, подгоняя льдину к берегу. И когда он научился так орудовать? Вот льдина острым краем резанула берег, а Миколка, не выпуская шпинь из рук, выскочил на луговину и с виноватым видом встал перед матерью.

Некоторое время они молчат.

– Ну, что ты скажешь? – наконец спрашивает Оксана укоризненно, но не сердится и не ругает его.

– А разве я хуже других?

И слезы окропили ее душу. Она подошла к Миколке, обняла его, поцеловала.

– Не хуже, сынок, не хуже, только о матери подумал бы…

V

Скудный был урожай в этом году, да и того не стало. А когда из последнего выполнили план, прокурор Прокоп Ступач раскричался вовсю, что мягкими культурами, мол, не отделаться, и наказал вымести все подчистую, вплоть до семян на посев.

– Чем сеять будем? – выходили из себя мужики, голосили бабы.

– Хоть слезами! – грозно ответствовал страж порядка, сверля гневным взором самых неугомонных.

Правда, с посевным зерном Ступач перестарался – и рожь, и пшеницу все же привезли на посев: нашлась еще работа и людям, и государству. Отсеялось село, да и начало ложиться и вставать с печалью…

Затужила и Оксана: как же ей перебиться с детьми? Сколько ни делила свои убогие запасы, все выходило одно: не перезимовать ей. Снова и снова считала каждый початок кукурузы, каждый снопик фасоли, каждую маковку и вся холодела: ведь не было главного – хлеба. Кабы знала, посеяла бы в прошлом году жито на огороде. Только горе вперед знака не подает. Теперь дети встречали у нее больше ласки, да видели меньше хлеба.

– Мам, а почему у нас хлебушка все нету и нету? – без конца допытывался Миколка. Своей светлой головкой он так походил на золоточубый подсолнух…

– Не уродило нынче, сынок, – гладила она родную головку и отводила глаза.

– А почему у дядьки Форчака уродило?

– Дядько Форчак – он кладовщик, – вразумительно объяснил старший. – Вот я рыбки наловлю, и мама опять ухи наварит.

Но Миколка тихо вздыхал:

– Воду сколько ни вари, она водой и останется. Вот если б краюху хлеба к ней!..

От этих слов хотелось заголосить, а надо было сдерживаться, утешать детей да нахваливать то печеный картофель, то лепешку кукурузную, то пустую похлебку. Да хоть бы этого было вдосталь. Что же зимой их ждет? И, страшась зимы, Оксана реже выходила на работу, чаще брела со своими тяжелыми предчувствиями в лес – по грибы, кислицу, желуди.

Как-то уже после первых заморозков встретила на вырубке Магазанника. Откормленный, грузный, он неторопливо шагал с ружьем на крепком плече, а на широком поясе у него сиротливо болтался подстреленный заяц. Достаток и самодовольство отпечатались на лоснящемся лице, и сытость дремала в глубоких подглазьях, в складках двойного подбородка.

– Кого я вижу в своих дебрях! – удивленно поднял уголки бровей, плотно погрузив забрызганные заячьей кровью сапоги в побуревший вереск. И куда только подевалась его недавняя сонливость! – Вот живет-живет человек и нежданно-негаданно встретился со своим счастьем! – засматривает он в хмурые вдовьи глаза.

– Вечно плетете несусветное, – сказала она с досадой.

– Самое заветное говорю, потому как звездочкой ты передо мной сияешь, – заиграли глаза под редкими ресницами. Помолчав, лесник покосился на Оксанино лукошко: – Последние опята подбираешь?

– А куда денешься? Приходится…

– Небогато нынче грибков, небогато. Они тоже время чуют, – уронил многозначительно, скользнув взглядом по низеньким пенькам. Близ них зацветали горячим изжелта-красным цветом поганки. – От первых утренников пожухли было, а теперь понемногу отходят… Как живешь-можешь?

– Вода есть, еще бы к ней хлебца на добавку, можно б и жить… – горько усмехнулась Оксана.

– Беда, – Магазанник сочувственно собрал в складки переносье. – Твои хлопцы любят грибы?

– А что им остается!..

Магазанник заглянул в лукошко.

– Может, ты мне супцу с опятами наварила б да зайчатину с чесночком стушила? – и махнул в сторону своего жилья. – Вот поднял зайца в молодняке, а к нему ведь женские руки надобны.

– А что у вас, хозяйничать некому?

– А вот и некому. Так мне обрыдли поденщицы эти!.. Ну как?

– Ничего, для вас они расстараются!

В зеленоватых Семеновых глазах поскучнели серые песчинки.

– И чем я тебе не по нраву? Так уж лицом не вышел?

«Душой не вышел», – хотела ответить, но промолчала.

– А я тебе только добра желаю. Звезду с неба и ту бы достал! – и поднял вверх руки, но поймал не звезду, а лишь шелковую ниточку «бабьего лета».

– Ох, не верится, дядько, что вы такой добренький!

Магазанник сердито насупился, смял в пальцах тонкую паутинку.

– И когда ты этого «дядька» забудешь? Для меня твой «дядько» хуже занозы… Хочешь, покажу местечко, где есть белые грибы?

– Так уж и белые? – не поверила Оксана.

– Истинный бог. Незавидные, правда, искореженные, будто грешники в аду, а все ж таки белые.

В дубняке что-то зашуршало. Оксана от неожиданности вздрогнула, а лесник засмеялся.

– Не бойся, это мой выводок поросячий на желудях и гнилушках сальце нагуливает. Как выгнал со двора после первого грома, так сейчас только с приплодом объявились. Двух кабанчиков, – заметил он озабоченно, – надо будет для откорма отобрать. Люблю ту пору, когда во дворе пахнет морозцем, ржаной соломой и палениной, а в хате узваром и кутьей. Тогда и душа, как в раю, отдыхает, и время останавливается…

С вырубки они вошли в густую чащу и всполошили свиней. Юркие поросята и подсвинки так бросились врассыпную, что в глазах зарябило, а старые встревоженно уставились заплывшими глазками на хозяина.

– Паць-паць-паць! – ласково позвал лесник, и откормленная, гороподобная хавронья, узнав его, благодушно захрюкала. Семен подошел поближе, почесал у нее за ушами, потрогал сапогом отвисшее брюхо и удивленно сказал сам себе: – Смотри-ка, опять с приплодом! Ну прямо не свинья, а крольчиха, поросится и поросится, да все рябенькими рукавичками. Хоть и дурная у нее голова, зато брюхо разумное, – и хозяйская рачительность расплылась по лицу Магазанника. У ног его невозмутимо похрюкивала хавронья, стряхивая блох на хозяйские сапоги. – А теперь двинули за грибами.

По дороге он украдкой пожирал глазами лицо и грудь Оксаны и будто невзначай изредка касался то ее плеча, то руки. Господи, и откуда берется среди грешных такая неземная красота? Ее бы со святыми рядом поставить! Семен остановился.

– Вот здесь я наткнулся позавчера на десяток белых грибов. – И показал на холмистую поляну, где тесно сгрудились молодые дубки, листву которых уже тронула осень. – Поищи хорошенько под листьями, там их еще много, – и, раскачивая своей добычей, быстро зашагал к себе.

А вскоре вернулся, переодетый во все чистое, и полушутя низко поклонился вдове:

– Уважь, Оксана, – освети мою келью, зайди на минуту-другую…

– Чего я там не видела? – нахмурилась Оксана.

– Не обижай! Ты ж любовь моя недоступная! Дозволь угостить-попотчевать гостью дорогую. Не взыщи, разносолов всяких не имею, сластей тоже не припас, а вот колбаской из вепрятины могу хоть кого удивить: на угольях из черешневых веток томил – пахнет так, что за полверсты почуешь.

– Так уж и за полверсты? – удивилась Оксана, а у самой мучительно засосало под ложечкой.

– Не меньше, – угодливо глянул на нее лесник. – Пошли помаленьку.

Он все-таки упросил ее зайти в свое приземистое, с тяжелыми ставнями жилье. В нем стоял затхлый дух сушеных груш, сала, лежалой одежды, кислого кваса и едкого дегтя. К этому примешивался тленный запах старых книг, забивших пузатый, красного дерева шкаф.

– Книжками или шкафом интересуешься? – перехватив ее взгляд, игриво подмигнул Магазанник. – Книги здесь редкие, даже про любовниц французских королей имеются. И опять же шкафом полюбуйся, панский он, из красного да розового дерева. Видишь, как переливается!

Лесник повесил на колышек берданку, перекрестил ее, зажег самодельную свечу, прилепив на угол стола, и многозначительно посмотрел на Оксану: имей понятие – перед твоей красой, мол, даже днем святой воск жгу. Потом проворно метнулся к посуднику, к печи, в кладовую.

«Черт со свечечкой», – вспомнила Оксана прозвище Семена, подойдя к столу с горевшей на нем свечой, и погасила колеблющийся огонёк – он уже подкрадывался к торчавшему из воска пчелиному крылышку.

– Ты что? – недовольно спросил лесник.

– Негоже воску плакать днем.

– Перед красотой и люди плачут.

– Помолчите, дядько.

Магазанник неодобрительно покачал головой, вздохнул, но ничего не сказал и принялся сновать по хате. Вскоре старый, тоже панский стол был весь уставлен угощением. Чего тут только не было! Свежее подчеревье, аппетитный круг пахучей колбасы, полная миска вареников, соты, истекающие медом, пирожки с горохом и к ним тертый чеснок, капуста с тмином и бутыль водки.

– Вот и есть у нас кое-какой полдник. Горошинками я тебя не порадую, они такие, что и гром не разобьет, – не хозяйка лепила их. – И хоть не хотел, а вспомнил глаза, полные истомы, в которых тесно было пламени и чаду желанья. – Ох, грехи наши, грехи… А вот колбаской из вепрятины не грех и в столице похвалиться. Попробуй! – Магазанник разломил пополам сочное коричневатое кольцо и придвинул Оксане.

Колбаса и вправду была на славу, от нее исходил дразнящий, пряный запах, и она просто таяла во рту. Магазанник на все лады упрашивал Оксану хоть пригубить чарку – не за него, так за детей – и все-таки добился своего. Сам же выпил и за детей, и за Оксану, и за ее красу, и за то, чтобы грома не бояться: всякое нынче случается. Уже сейчас в предзимье фунт хлеба стоит три рубля. У зимы ж рот и вовсе ненасытный. Не всякий, кто живет в этом году, переступит следующий.

От этих слов у вдовы навернулись слезы. Лесник захлопотал возле нее, назвал себя дурнем и снова принялся потчевать дорогую гостью.

Но Оксана сказала, что ей некогда, и поднялась из-за стола. Магазанник своей рукой-ковшом осторожно коснулся ее исхудалого плеча.

– Посиди еще часок, осчастливь мою хату.

– У вас счастья и без того полный короб, добро сторицей родит.

– Добро у меня водится, а вот счастье стороной обходит, – вздохнул лесник, незаметно приглядываясь к гостье: у уголков ее глаз нужда уже проложила первые морщинки. – Ты видишь мое житье, а я как свои пять пальцев знаю твои достатки. Не вытянуть тебе нынче. Выходи за меня, я тебе дело говорю, если не по любви, так из-за беды. А там, глядишь, и любовь придет. Недаром говорится: стерпится – слюбится. Об этом и в книгах мудрые головы толкуют, – и он ткнул толстым пальцем в господский шкаф.

Дрожь прошла по телу Оксаны.

– Не говорите мне, дядько, про любовь.

– А чего ж не говорить про любовь? Потом поздно будет.

– Вспомните свою жинку, все знают, какая была у вас к ней любовь…

– Так то к ней, а то к тебе. Разные у человека годы, по-разному он и любовь ценит. Тогда я заглядывался на десятины, теперь на красоту. Ты про детей подумай. Может, я твоя доля!

В ней вспыхнул гнев:

– Не быть вам моей долей!

Но Магазанник пропустил ее слова мимо ушей.

– Ударим, Оксана, по рукам, скажи свое последнее слово.

– Мы ведь не на ярмарке, дядько. Это там торгуются да рядятся. – В глазах Оксаны появилось упрямство.

– Так я тебе противен?

– Я этого не говорила. Бывайте здоровы.

– И знать меня не хочешь?

– Думайте как хотите…

Частые морщины пересекли лоб лесника, а на перекошенном от злобы лице проступили капли пота.

– Дурная и неразумная ты еси! Почему вместо житейских радостей ставишь крест на себе? Для кого и для чего бережешь себя? И королевы так высоко себя не ставили! Ну, скажи, кому это нужно? Гляди, чтоб потом в лихолетье со всей своей святостью не стала моей полюбовницей…

На минуту Оксана окаменела. Потом в глазах ее блеснули молнии.

– Пусть гробовая доска станет тебе полюбовницей!

Она еще успела увидеть, как помертвело, вытянулось, словно дыня, лицо Магазанника, и опрометью кинулась из хаты – в сонное похрюкивание свиней, в сонные вздохи кринок, что выгревались на плетне, в сонный свет солнца, лившийся с деревьев. Тут в самом деле остановилось или умирало время.

Магазанник не попытался догнать ее. Он не мог опомниться и растерянно застыл посреди хаты. Не мог взять в толк: откуда в ней это упрямство, да еще перед лицом такой нужды?! И как с этих нежных уст могут срываться столь неистовые речи? Ох, уж эти мне бабы! Все одним миром мазаны, все пошли от конотопской ведьмы! Магазанник приник к окну. Но со двора в лес убегало не отродье ведьмы, а сама разгневанная красота, а из ее лукошка сыпались наземь грибы.

«Рассыпай, рассыпай! Только что ты зимой будешь делать?»

Гнев так же внезапно отпустил Магазанника, как и охватил. А на смену пришли горькая жалость, сожаление о том недосягаемом, что жило совсем рядом, но сторонилось и боялось его. Неужели так и не познает он того дива, что приносит истинная краса? Неужели вместо святости любви его ждут лишь греховные утехи?

Падал и не падал первый снег, курилась и не курилась земля, напоминая спутанную дымчатую пряжу осеннего вечера. И дальние деревья казались лоскутьями осеннего вечернего неба.

У татарского брода по-детски причмокивала, посасывая берег, волна. Это напомнило Оксане то радостное время, когда она кормила детей. Вдова выпрямилась на мостике, окончив полоскать белье, и с горечью почувствовала, что грудь ее увяла – недоедание делало свое. А кто-то ведь объедается сытной колбаской, томленной на черешневом угольке… Выбрось из головы пустые бредни. Вот детей надо накормить пусть какой ни есть затирухой. Как она только перезимует?

Куда девать, куда прогнать эти мысли, эту муку и одиночество, вселившиеся в душу? В тяжелом раздумье Оксана уложила выстиранное белье на коромысло, поудобнее пристроила его на плече и, покачиваясь под тяжестью ноши, заспешила домой. Вдогонку ей, по-детски всхлипывая, посасывала берег невеселая волна.

Заслышав материнские шаги, дети бросились ей навстречу, и Оксану пригвоздило к месту привычное:

– Мам, а что у нас на ужин?

Притворилась веселой, приласкала золотистую и темную головки.

– Что-нибудь да будет.

– А что, что? Затируха?

– Вот и не угадал. Казацкий кулеш.

– Казацкий? – удивляется Микола. Обыкновенный ему хорошо знаком, а про казацкий слышать не приходилось. – Какой же это?

– Со шкварками и дымом.

– Со шкварками?! Ох, и здорово? – Лицо мальчугана расплылось в радостной улыбке, – А где вы сала достали?

– Тетка Марина принесла.

– Она колола кабана?

– Опять не угадал. За свои цветы заработала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю