355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 33)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

XXVI

С железной дороги Михайло Чигирин возвратился не скоро, так как своего поезда партизаны дождались только на рассвете, когда туман из невидимых кувшинов затопил молоком и долину, и лес. Это одно. А другое – хотелось выхватить из горящих обломков железа и дерева какие-то трофеи, а главное – оружие. Но с оружием не повезло – со станции, рассекая прожекторами туман, против них шел бронепоезд, и уже под его огнем Чигирин наскочил на ящички с душистым, как мед, табаком. Ох, и обрадовались хлопцы, что разжились такой роскошью, а не каким-то там эрзацем, и сразу же, под обстрелом шрапнелью, закурили длиннющие цигарки.

В лагере Сагайдак поблагодарил всех подрывников, а Григорий Чигирин расцеловал отца, но потом все же не выдержал характера, тряхнул кучерявым снопом гороха, что буйно разросся на его голове, прищурил глаз и съязвил:

– И так уж вам, тато, не терпелось в ваши лета на железную дорогу топать?

– Я не топал, а ехал на возу, потому что жаль было своих сапог. И не делай меня таким старым. После войны сделаешь. Это тогда я буду отлеживать бока на печке и командовать мамой, чтобы она проворней из печки подавала на стол. Как тебе нравится такое благоденствие?

Григорий засмеялся, снова тряхнул всеми стручками своего гороха:

– Да уж вы как раз из тех, кто улежит на печке! Сразу броситесь в огонь – в председатели.

– Если доживу, то пойду, – согласился старик, – кто же должен землю поднимать, как не мы? – И обернулся к той призакатной стороне, где лежало его село. Отсеялось ли оно старыми руками? Да какой теперь сев? На левом плече мешок с зерном, бери зерно в правую руку – и сейся, родись, жито-пшеница, как сто лет тому. Такой сев из сентября перевалит на октябрь, а поздний ничего не родит, только зря хлеб изводит.

Григорий, верно, понял, что колобродит в голове отца, пригасил свои насмешечки.

– Вы, тато, сейчас отдыхайте да сил набирайтесь. Я тоже скоро пойду в землянку, а то вечером у меня работа, – и поклонился, то ли в шутку, то ли всерьез.

Старший Чигирин ласково посмотрел на сына.

– Не могу я днем заснуть, не научился за свой век. А вечером должен навестить маму.

– Снова чего-нибудь цыганить? – И Григорий показал в улыбке все свои зубы и щербинку.

– Без этого не обойдешься, интендантов у нас нет.

Легкая грусть легла на загорелое лицо Григория. Он оглянулся вокруг и тихо сказал:

– Вы поцелуйте маму. Скажите, что мы ее очень любим. И пусть не горюет без нас.

– Так она и послушает тебя, – хмыкнул Чигирин. – Еще мало ты знаешь нашу матерь. – И пошел в леса, в которых уже играли осенние шумы. А больше всего нравилось им разгуливать в осиннике, где каждый лист теперь чеканился, как золотой дукат.

Под стволами осин то тут, то там красовались бархатные, подернутые свежей влагой шапки подосиновиков, а по пням венками высыпали первые опята; они, как детвора, были густо усыпаны мелкими веснушками. Значит, завтра можно сварить хлопцам суп с опятами. Не забыть бы взять перцу у Марины. Как она там? – вздохнул Михайло.

Пройдя осинник, Чигирин, изумленный, остановился возле кудрявых дубков, между которыми ровно горели свечки берез: он увидел с десяток подснежников, которые наклонили к земле задумчивые головки. Из-под их верхней одежки проглядывали нижние, с зеленой подбивкой, рубашечки. Что-то трепетно-беззащитное было в этом весеннем цветке, который неведомо почему расцвел осенью.

«К счастью», – говорят о таком позднем цветении люди. Да разве ж можно даже подумать о счастье в эту осень и зиму?

Эти осенние подснежники перенесли Чигирина к тем далеким весенним, когда он впервые встретился с Мариной. И защемило сердце у него, как в молодости щемит. Вот он нынче и принесет их своей жене.

Небо сегодня целый день терпеливо держало в своих торбах отяжелевшие тучи и только под самый вечер лениво начало рассеивать из них мелкий дождь. Да это даже и к лучшему: меньше будет разной погани слоняться по селу.

Снова лощинками, левадками да огородами пробирается Михайло Чигирин к своей хате, к своей Марине, которой несет небольшой букетик осенних подснежников. Как, наверное, удивится она, ведь мало кому приходится в сентябре видеть этих первенцев весны.

Вот уже и конопля их кадит терпким настоем, вот и изгородь, на которой от дождя раскисла привянувшая живица, вот и столб с надетыми на него кринками – они словно радуются, что в хате нет никого чужого.

Чигирин осторожно подходит к окну боковой стены, рукой успокаивает колотящееся сердце, прикасается к подснежникам, а потом той же рукой стучит в окно. Как долго тянется минута ожидания! Пора бы уже услыхать шорох Марининых ног, увидеть платок на ее и теперь еще черных волосах.

Да не слышно шагов в хате, нет и платка в окне. Верно, намаялась за день, крепко уснула. Он снова стучит в окно. И снова молчит хата, а в сердце змеей вползает недоброе предчувствие. И на третий зов жилище не ответило.

Не зная, что и думать, Чигирин пошел вдоль завалинки к дверям, осторожно коснулся щеколды – дверь сразу открылась. Он сначала испугался, а потом обрадовался: значит, Марина дома. Но почему она не заперлась на ночь?

Мертвая тишина стоит в хате.

– Марина, Марина! – зовет он, потом подходит к постели жены, на которой чуть ли не до потолка поднимаются подушки, тут же лежит темный платок.

В отчаянии Чигирин бросается в другую половину хаты, но и там никого нет, только старые кадушки тихим гулом отзываются на его голос.

«Что же случилось?!»

Страх охватил Чигирина, но тут же блеснула крохотная надежда: не ушла ли Марина ночевать к матери? Может, захворала старуха, так кому же присмотреть за нею?

Заглянув еще в сарай, Чигирин снова огородами пробирается к тещиной хате, которая когда-то была похожа на веселое ласточкино гнездо. Здесь, радуясь, жили приветливые, добрые люди, и добрыми, красивыми и благожелательными были их дети, любящие труд и песню.

Чигирин долго прислушивается и присматривается, потом подходит к тому оконцу, возле которого когда-то стояла девичья кровать Марины, и трижды стучит в окно. Тут он сразу услыхал чьи-то шаги, потом, приподняв одеяло, к окну приникла старая Докия, Чигирин удивился: почему это из хаты пробивается свет? Что они так поздно делают? Мать как-то безнадежно кивнула ему головой и пошла открывать двери. На пороге он обнял старуху и шепотом спросил:

– Мама, Марина у вас?

– Ой, у меня, сыну, – зашлась она в рыданиях. – У меня и уже не у меня.

– Что с нею?! – От ужаса холодом сжало его сердце.

Докия на это ничего не ответила, а пропустила его в хату, где тусклый свет тревожно сходился с тьмой, в которой виднелись несколько женщин со скорбными лицами.

И тут Михайло увидел свою Марину. Она лежала в свежей темной одежде на двух рядом поставленных лавках, а у ее изголовья в скрещенных руках горели восковые свечи.

Какая-то невидимая сила, темнота ударили Чигирина в грудь раз и другой. Он пошатнулся, застонал, впервые в жизни у него подкосились ноги, потому и не поднял рук к глазам, а опустил их к коленям. Прихрамывая, пошатываясь, он с трудом подошел к скамьям.

Вечный покой застыл на смуглом лице его жены, смерть выровняла ее неровные брови, под которыми залегла печаль. И вдруг в волосах жены он увидел седину, которой не было еще несколько дней тому назад. Выходит, не всю ее он забрал себе.

За окнами шелестел дождь, и, как дождь, падали слезы и слова матери:

– Приехали сегодня каратели из крайса. Ворвались в хату, схватили Марину и начали о тебе допрашивать. А она и не вздрогнула, и не заплакала; только одно им сказала: «Вы, изверги, такие мне ненавистные, что ничего не услышите от меня». Тогда фашист с бляхой на груди и застрелил ее из автомата. А поседела она уже мертвой, на моих руках…

Кусая губы, чтобы не заплакать, Чигирин поцеловал жену, поцеловал мать, припал головой к столу и, сдерживая стон, прижал руку к сердцу. Тут пальцы коснулись чего-то нежного, беззащитного. Это были осенние подснежники. Он вынул их из кармана, наклонился над Мариной, а с них на лицо ее слезой упала капля дождя или росы.

XXVII

Раньше скотину гнали пастухи, а теперь полицаи. Одни из них люто переругивались с женщинами, а другие молча проклинали свою судьбу, что сделала их погонщиками зла.

– Куда же вы, окаянные, тянете ее? Погубить хотите моих малых деток? – припадала к своей кормилице молодая чернобровая женщина. В ее глазах стояли слезы, в глазах коровенки поблескивала влажная непостижимость.

– Отойди, отойди, плаксивая, а то размозжу тебе макитру! Как-нибудь обойдутся твои некрещеные без молока, – замахивался на женщину прикладом спившийся Терешко. И, нагоняя страху, вертел полтинниками буркал.

– Чтоб хоть один из вас еще до вечера отошел! Пан староста, вступитесь хоть вы! Прекратите это беззаконие!

– Вон лучше жандармам скажи! – Магазанник поднял голову на неподвижных, с бляхами на груди, жандармов, которые присматривались к стараниям полицая, потом, чтобы не слышать причитаний, переглянувшись с Терешко, пошел к сельской управе, а оттуда задворками выскользнул на другую улицу. Но и тут его догнал женский крик и плач. Да разве они теперь удивят кого-нибудь?

Проходя мимо виселицы, он брезгливо взглянул на нее и, пораженный, остановился: тут, наклонив голову, сидел его старый хромой ворон. Чего он прилетел из леса? Или виселица напомнила ему старое, или почуял чью-то смерть? Ворон, очевидно, узнал Магазанника, проржавленно каркнул и переставил хромые ноги.

Суеверный страх вцепился в пана старосту, он выхватил из кармана темный, как галка, пистолет и выстрелил в птицу. Та снова, но уже испуганно, каркнула, подняла крылья, черным шматком платка взлетела в небо и растаяла в выси. Кому ты, вещун, понес недолю? Казалось бы, все это глупость, не стоящая никакого внимания, да еще для человека, который знает и вес жизни, и не в одну книгу заглядывал. Но суеверия еще держатся, чтобы неожиданно взбаламутить нутро или мозг.

В школе, куда теперь перебрались жить Магазанники, возле парты сидел Степочка и чистил разобранный затвор. И руки, и лицо Степочки лоснились от жира.

– Куда-то собираешься?

– В крайс, вызывает мой начальник.

– Не знаешь зачем?

– Слыхал краем уха, что хотят перебросить на железнодорожную станцию, поближе к бангофжандармерии.

– Эта бангофжандармерия и станция очень нужны тебе? И тут все есть для пропитания.

– Там, батьку, шире размах: и склады разные, и люди разные. Там, поговаривают, за один день может приплыть в руки столько, что тут и за год не приплывет, а какой толк от моей зарплаты – от моих теперешних девятисот оккупационных марок?

– Только остерегайся жадности. И упаси боже красть: у немцев за это сразу расстрел.

– Красть я не пойду, а культурненько брать можно, на станции полицаи словно пампушки в масле катаются. – Степочка тряхнул патлами, засмеялся. Смех у него теперь стал каким-то деревянным и неожиданно обрывался. – А я, тато, недавно видел на виселице нашего ворона. Верно, и ему скучно стало без нас.

– Несешь черт знает что, – буркнул Магазанник, а внутри снова болезненно отозвалось суеверие. – Ты когда же пойдешь в крайс?

– Завтра.

– Тогда я загляну на хутор. Может, какого-нибудь карпика поймаю на вечерю.

– Толом бы их наглушить и засолить в бочке на зиму.

– Подождем еще с толом. – Он подошел к сыну, положил ему руку на плечо.

– Чего это вы? – у Степочки удивленно затрепетали желтые ресницы.

– Не хочется, чтобы ты ехал на ту станцию. Вот проснусь ночью, услышу, что ты дышишь за стеной, – и уже как-то легче становится на душе.

– Видали! – не поверил Степочка. – Что-то такого никогда не замечал за вами.

– Года, Степочка, года.

– И, наверное, страх, – подумав, сказало чадо и успокоило отца: – Но бояться вам нечего. Москву уже немцы взяли, Ленинград тоже. Сам Гитлер сказал, что России… слышите – не Москвы, не Ленинграда, – России уже больше не существует.

Магазанник оглянулся, будто их кто-то мог подслушать.

– А это не брехня, Степочка?

– Разве ж вы газет не читаете?

– Никто так не распускает брехни, как газеты, – Семен вынул из внутреннего кармана вчетверо сложенную листовку, протянул сыну.

Степочка молча прочитал ее, разорвал на мелкие кусочки, бросил в печку.

– Вы, тато, осторожнее с такими документами. Никто ее не видел у вас?

– Никто.

– Теперь сам себя остерегайся и сам себе не верь. Вон какой ни придурковатый Терешко, а и тот следит за вами.

Эти слова ледяной волной обдали Магазанника.

– Сам догадался следить?

– Да нет, Безбородько приказал. А вы же, кажется, еще в гражданскую дружили с ним. Вот вам «пан» и «благодетель», – передразнил председателя райуправы.

– Когда ты разузнал об этом?

– Вчера вечером. Сроду не поверил бы в такое, но это сказала Терешкина сестра.

– Она тебе нравится?

На губах Степочки обозначилась плутоватая улыбка.

– Я ей нравлюсь. Пристает – спасу нет.

– Дела! И чем я ему не угодил? – как в тучу входит Магазанник. – Что ж, махну на хутор, хоть там отдохну от всякой суетни.

– Вы бы уже лес завозили туда, – посоветовал Степочка.

– Пожалуй, каменный дом будем строить. А тебя еще раз предупреждаю: не зарься на бешеные деньги, – словом, и бога бойся, и черта остерегайся.

Сегодня солнце выспорило у осени еще один погожий день, и он не знал, куда ему унести серебряные паутинки «бабьего лета». Когда-то именно в такой день Магазанник в лесах встретился с Оксаной, которая собирала грибы, и пригласил ее к себе. Да мало было радости от той встречи. Обошла тебя краса, и все доброе обошло. А могло бы и по-иному быть!

«Не ты носишь корни, корни носят тебя», – хотел утешить себя Священным писанием, да ничего из этого не вышло. Могли бы еще утешить золотые тайники, но не будешь их теперь выкапывать. Может, один показать Степочке? Да успеется. Еще неизвестно, что ждет его на тех станциях, где соблазн и смерть на одних весах лежат.

Вот уже и ставочек поднял стрелы камыша, вот, цепляясь за корни ивняка, зазвенел ручей. Как в детстве, протекало время, очищались воды и наполнялся ставок. А как здесь когда-то по весне, красиво распустив крылья, падали и плыли дикие гуси! Теперь уже не садятся, стороной летят – боятся, да и все теперь как-то идет стороной…

Но кто это сидит в челне?

И почему-то холод пробежал по спине, и почему-то вспомнился ворон на виселице. Рванув рукой карман, где лежал пистолет, он пошел к ставку. Неизвестный медленно поднялся и соскочил с челна на берег. Магазанник, с удивлением остановился – перед ним, сомкнув золото ресниц, стоял Лаврин Гримич.

Но почему он такой хмурый, такой неприступный, чужой?

– Лаврин, ты что, рыбу ловишь?

– Нет, браконьеров, – хрипло ответил Лаврин, а его ресницы затрепетали.

– Каких браконьеров?

Лаврин полным ненависти взглядом смерил Магазанника:

– Тех браконьеров, которые подняли руку на людскую жизнь.

– Что-то ты очень умно начал говорить, – встревожился Магазанник и, услыхав сзади чьи-то шаги, обернулся. К нему подходил Стах Артеменко с наганом в руке.

– Ты чего, Сташе?! – не вскрикнул, а застонал, догадываясь о чем-то страшном.

– Ничего, – и Стах тут же намертво обхватил старосту могучими руками.

– Ты что делаешь?! – изо всех сил рванулся Магазанник.

– Ничего, это не работа, – и Стах выхватил у него «вальтер». – А теперь, пан староста, стань прямо перед людьми и послушай последнее слово.

Две стены страха стиснули, сжали, прошли сквозь Магазанника и сразу обескровили его лицо и, верно, вынули кости, так как тело начало оседать.

– Почему же последнее?! – с трудом выдавил, не в силах совладать со своими губами – они дергались и каменели одновременно.

– А что же ты думаешь, помилуем тебя? – спросил Лаврин, тот медлительный, добродушный Лаврин, который в своей жизни никого и пальцем не тронул. – Стой, если можешь, прямо.

И Магазанник, уже раздавленный страхом, стал прямо, только что-то внутри билось в нем и лихорадило его, а веки начал жечь невидимый огонь или слезы. Неужели пришел тот час расплаты, о котором ему лет двадцать тому назад говорил отец? Магазанник глянул в свое далекое прошлое и затрясся мелкой дрожью.

Это, верно, разжалобило Лаврина, он опустил голову, а Стах стал перед старостой и словно по писаному огласил приговор:

– За измену Родине, за прислужничество фашистам, за выдачу полиции и гестапо командира Ивана Човняра партизанский отряд имени Котовского приговорил старосту Семена Магазанника к высшей мере наказания – расстрелу.

Магазанник непослушной рукой потянулся к глазам, которые жег невидимый огонь. Зная уже, что его расстреляют, он еще не мог понять, как упадет на эту осеннюю, с «бабьим летом», землю, как для него навсегда померкнет свет и не станет ни этого хутора, ни этого ставка, где и сейчас подает голос ручей, и полнятся берега, и перечищаются воды в берегах. Вот из камыша выплыла та самая уточка, которую он видел раньше. Неужели и ее никогда не увидит он? Что ж это делается на свете?

– Люди добрые, неужели вы отнимете у меня жизнь? – Семен вскинул побелевшие глаза на партизан. – Я еще, бросив все, могу вам послужить, ей-богу, могу…

– Поздно, – не глядя на него, сказал Лаврин. – Ты сам подменил свою судьбу. Может, что-то хочешь передать сыну или родне? Так мы передадим.

– Передать? – переспросил Магазанник, так как все медленно доходило до него. Он вынул из кармана печать, бросил ее на землю, потом достал кошелек, зачем-то взвесил его на помертвелой руке. – Если сможешь, Лаврин, передай Степочке. И скажи ему мое последнее слово: пусть выпишется из полиции. И скажи, чтоб он не забыл старое барсучье место.

– Это ж какое?

– Он знает. – Хотел еще напомнить о месте, где стоял угловой улей, но тогда бы все стало понятным. В мирное время Лаврин видел этот старый улей, что перешел к Магазаннику еще от его отца; когда-то ведь и он был ребенком. Господи, неужели он в самом деле был ребенком? Его что-то начало душить; расстегнув воротник, он ощутил на груди тельце золотого крестика и с силой, до боли в руке, ухватился за свое последнее золото, словно оно могло спасти его.

Лаврин поднял голову и глухо спросил:

– Может, имеешь последнее желание?

– Жить хочу, жить, – сказал безнадежно.

– Верю, Семен. Да об этом надо было раньше думать, – сурово ответил Лаврин. – Поднимайся на свой хутор.

И вот он, обессиленный, измученный страхом и болью, стал посреди той земли, которую ему нарезали за черную измену. Не зная, куда деть руки, сунул их в карманы и нащупал огарок самодельной восковой свечечки.

– Есть у меня, Лаврин, последнее…

– Что?

Магазанник вынул огарок.

– Пусть погорит святой воск за упокой души.

– Что ж, зажигай.

Магазанник зажег свою свечечку, но она выпала из непослушных рук раз и второй, тогда он воткнул ее в землю, и взгляды трех пар скрестились на кротком огоньке, что и теперь пахнул медом и летом. Почему же судьба не сделала его пасечником хотя бы на это неспокойное время?.. И в последнюю свою минуту он винил не столько себя, сколько свою фортуну, хотя понимал, что не она виновата…

Когда свечечка догорела до половины, Магазанник снова взглянул на ставок, услыхал, как на берегу вдруг по-осеннему зашумел камыш, услыхал говор воды, услыхал хлопанье птичьих крыльев. А далеко-далеко за ставком, где глубоко вдавилась в мягкую землю дорога, замаячила одинокая фигурка девочки. Она шла к ставочку и что-то раскачивала в белом платке. Вдруг он содрогнулся. Неужели это Оленка? Неужели это его Оленка?!

Он протянул руки к девочке, вскрикнул… И это был его последний крик.

XXVIII

В декабре ударили такие морозы, что трескались деревья, трескалась земля и лед на реках и ставках и замерзала вода в криницах. Даже у терпеливых, изморозью обвешенных верб обламывались руки, и тогда на старых ноздреватых стволах краснели промерзшие раны.

Из-за холодов прибавилось разного люда в пристанционной корчемке «фрейлейн» Ярины. Тут всегда можно было усладить душу ароматной сливянкой, бешеной горилкой, а закусить холодцом с хреном, кручениками, домашним рубцом, кровяной колбасой, солониной и теми, с нежной корочкой, пампушками, что сами в рот просятся. Даже обычные, квашенные в рассоле листья капусты с подсолнечным маслом и тмином приносили похвалу приветливой хозяйке, на которую больше чем надо глазели разные проходимцы.

Но нынче ни один немец – ни «оседлый», ни «транзитный» – не заглянул в корчемку, что в патенте на торговлю, выданном городской управой, пышно именовалась «таверна». Да и на перроне сегодня фашисты растеряли чванливость и смех. То ли от холода, то ли по какой-то другой причине?

Охваченная неясными предчувствиями, Ярина выпроводила из кафе двух балагуров, которые не столько заглядывали в чарку, сколько ели глазами «фрейлейн», оставила сторожить по другую сторону дверей миловидную булочницу Зосю, а сама бросилась в чуланчик, где в квашне спрятан плохонький приемник и наушники. Но как раз в это время тетка Зося открыла дверь и кашлянула. Яринка выскочила из своего закутка, начала возиться возле осточертевшей стойки, что насквозь пропиталась водкой. Да тетка Зося уже через какую-то минутку успокаивающе посмотрела на нее, улыбнулась теми неспокойными губами, в уголках которых года обозначили гнездышки, покачала головой. Жаль этой Яринки, как своего дитяти. Разве ж девушка, когда пришла ее пора, должна угождать разным развращенным пьянчужкам, что только и видят в женщине вертихвостку? Яринке бы как раз слушать самые красивые слова о любви и на всю жизнь осчастливить суженого, что не сводил бы глаз ни с ее личика, ни с ее ножек. А как это бывает, тетка Зося хорошо знала. Да война не пощадила и ее семьи…

А как красиво на девушке расцветает черный, в ярких красках платок и красный кожушок! Его недавно принес из-за татарского брода дед Ярослав. Ярина долго хвалила работу старика, еще дольше о чем-то шепталась с ним, а он, зайдя за стойку, что-то осторожно высыпал из своей кобзы в торбу. Подумать только – из кобзы.

В корчемку стремительно входит раскрасневшийся, улыбающийся Ивась Лимаренко, у которого на голове не чуприна, а крылья.

«К кому они только прилетят?» – покачивает головой тетка Зося, переводит взгляд на Яринку и вздыхает.

Ивась молодцевато срывает с головы шапку, встряхивает чубом, кланяется хозяйкам:

– Добрый вечер, пани Закревская, добрый вечер, Яринка!

– Если я для тебя пани, то и Яринку называй панночкой, – с вызовом говорит тетка Зося и забивается в угол, чтобы молодята перебросились несколькими словами.

– Яринка! – сияя, подходит к девушке хлопец. – Яринка, милая! Любимая!

– Что у тебя?! – замерла она, так как еще не видела Ивася таким. – Что?

Он наклоняет к ней голову и шепчет:

– Наши разбили фашистов под Москвой. Слышишь?

– Правда?! – встрепенулась девушка, а глаза вспыхнули, как зарницы. Неужели пришло то, чего так долго ждали, на что так долго-долго надеялись?

– Истинная правда! Сам слышал, Яринка! Разбили и гонят на запад! Ты понимаешь, что это такое? – Он берет девушку за руки и прижимается к ней.

– Спасибо, Ивась! – и Ярина тоже прильнула к нему, целует в щеку.

– Теперь я не буду семь дней умываться.

– Наконец-то… – вздыхает в углу тетка Зося, думая о своем.

– Тетушка Зося, просим к нам! По рюмочке поднимем! – радостно восклицает Яринка и рукой вытирает ресницы.

«Вот и дождалась девушка своего красавца!» – думает о том же тетка Зося и подходит к молодятам.

– Как я рада за вас.

Яринка наклоняется к ней:

– Тетушка, это радость для всех – наши под Москвой разгромили фашистов.

– Ой! – из натруженной руки женщины падает и разбивается рюмка. – Это на счастье, это на счастье! Святая дева Мария, так, может, и мой Станислав там бьет минами фашистов! Он же минометчик у меня, – в который раз рассказывает об этом и Яринке, и Ивасю. – Налей, дочка, в другую чарку самого крепкого спотыкача. Святая дева, есть-таки правда на свете.

А в это время за дверями бухают чьи-то сапоги и в корчемку сначала вваливаются полотняные торбы, потом голова нищего, а затем и он сам. В своих одеждах он похож на чучело с бахчи, однако глаза и язык у него далеко не дедовские. Тетка Зося сразу отворачивается от нищего: она чувствует, что в его слове таится гадина.

– Здравствуй, красавица, здравствуй, миленькая! – медово здоровается с Яринкой, а сам вскачь пускает взгляд по всей корчме. Так можно и глаза испортить.

– Здравствуйте, пан нищий, – сдержанно отвечает Ярина, ничем не обнаруживая своей неприязни к пришельцу.

– А я у тебя не первый раз вижу этого парнягу, – сверлит тот глазами Ивася.

– И он вас не впервые видит у меня. За чаркой разные гости сходятся.

– Эге-ге-ге! – так загоготал нищий, что аж содрогнулся и ходуном заходил у него широкий, жабий подбородок. – Умеешь ты, красавица, и сказать, и за напитки-наедки не заламывать. Тебе бы только в златоглавых да в среброглавых венцах ходить. Может, к этим трем чаркам и четвертую поставишь?

– Эта горилка, пан нищий, вам будет не по вкусу. – Ивась опрокинул чарку и ринулся к дверям.

– А деньги! – кричит Яринка и незаметно перемигивается с теткой Зосей.

– Простите, с холода забыл. – Парень возвращается, вынимает кошелек, вытягивает оккупационные марки, а Ярина вполглаза поглядывает на нищего.

Когда за Ивасем закрылась дверь, нищий снова рассыпал по корчме свое «ге-ге-ге», оперся локтем о стойку.

– Какая забывчивая молодежь пошла, все на дурняка норовит! – и ласково смотрит на Ярину. – Налей мне, рыбонька, такой, чтобы в животе лягушки заквакали. – Выпил он и донышко чарки поцеловал. – Где ты ее только берешь? Я лишь один раз у партизан Сагайдака вот такое зелье пробовал.

– Пан нищий, – ужаснулась Яринка, – не говорите о партизанах, а то у меня сразу мороз по коже пошел.

Нищий понизил голос:

– Не такие они, голубушка, страшные, как их малюют фашисты.

– Пан нищий, не несите всякого вздора. Если вы еще будете болтать вот такое непотребное, я кликну старшего полицая Степочку, он тут недалеко ходит. И садитесь уже за столик. Что вам подать? Горилки? Солонины?

Старик укоризненно покачал головой:

– Неразумна ты еси. И тебе надо думать о спасении души не только перед богом, но и перед теми, кто придет после гитлеровцев. Постигни это душой.

И впервые у Яринки шевельнулось доверие к нищему. А может, и вправду человек он, хотя у него и язык подозрительный, и сверла вместо глаз?

Тетка Зося поняла состояние Ярины и с гневом набросилась на нищего:

– Чего это кое-кто раззявил рот, как вершу? Чтоб ему язык из пасти выкрутило. Вишь какой праведник нашелся: то он у партизан горилку хлещет, то почему-то из полиции несется.

– Нищему всюду подают, – пронзил тот колючим взглядом свинцовых глаз женщину и так стиснул зубы, что на скулах вспухли желваки. – Чего ты с дурного ума обо всех языком трепешь? Или тебе помела не хватает?

– Того помела, что по спине шута и шептуна походило бы. Если побираешься, так побирайся, а язык держи в кармане, как кошелек. Или ты, изувер, онемечиться захотел? – Тетка Зося, косо поглядывая на бродягу, надела кожушок, повязалась платком, попрощалась с Яринкой и вышла из корчмы.

– Вот так лучше, – буркнул нищий. – Яринка, налей еще одну покропить душу.

Предостережение тетки Зоси насторожило девушку, и она уже спокойно ответила:

– Пан нищий, ваша душа пьяницей станет.

– Лучше пьяницей, чем изменником, – обиделся нищий и неожиданно спросил: – Ты сколько марок платишь за литр?

– Пан нищий хочет корчмарем стать? – удивляется Ярина, а в душе тревожится: для чего это выпытывание?

– Так сколько платишь за литр? – долбит, как дятел, нищий.

– Теперь пятнадцать марок, а осенью цены были ниже.

– Так-так, – что-то прикидывает на морщинах старикан. – Налей самой лучшей, бешеной, – я сегодня на радостях хочу напиться.

– Какие же у вас радости?

– Большие! – поднял вверх желтый, как свечка, палец. – Разве не знаешь: вчера на рассвете у самого моста слетел эшелон с танками. Это уже седьмой на счету у одного человека. Седьмой!

– Одного? – не поверила Яринка.

Нищий то ли с удивлением, то ли со скрытым подозрением посмотрел на девушку.

– Неужели ты не слыхала о партизане Морозенко?

– Не слыхала ни о морозенках, ни о холоденках, и слышать о таком не хочу.

– Не похвально. Гляди, возвратятся наши, этого не простят кое-кому.

Яринка возмутилась:

– Пан нищий, не пугайте меня сегодня, а то я вас могу напугать завтра, – и взглянула на дверь.

Она тихонько-тихонько раскрылась и закрылась. И на пороге в клубах зимнего тумана вырос Степочка Магазанник; он теперь в форме шуцполицая, только на голове у него не гитлеровка, а баранья шапка размером с квашню – в ней утопиться можно. Степочка молча трет окоченевшие руки и прислушивается к разговору нищего и Ярины.

– Я не пугаю тебя, – тянет свою нитку нищий, – а учу, как кое-кому надо жить на свете, кое-кто о великом должен думать.

– Кое-кто доволен и малым: наливать горькую тем, для кого она сладкая. Еще одну?

– Еще одну за победу советских войск.

И тут Степочка рванул с плеча карабин, бросился к нищему.

– Руки вверх, старый дурак! Вишь, ничтожество, как разинуло рот, словно старую халяву! Увидим, как она затрясется в шуцманшафии. – Степочка рванул нищего за бороду, и неожиданно… она осталась в его руке. – Это что за обман и кино?! – оторопел Степочка, вытаращив глаза. – Ваши документы, и вообче…

– Молчать, бревно неотесанное! – Нищий гордо выпрямился, выхватил из кармана жетон агента тайной полиции, сунул его под нос растерянному Степочке, быстро пошел к дверям.

И только теперь очнулся полицай, что-то промычал, потянулся к нищему с его бородой в руке.

– Пан Басаврюк! Многоуважаемый пан…

«Пан Басаврюк! Сатана в людском обличье… – содрогаясь, Ярина вспомнила страшный гоголевский образ. – Был ты в черные дни прошлого, не сдох и до настоящего времени – фашистам пригодился».

– Возьмите, пан, свои вещественные доказательства…

Но разъяренный Басаврюк даже не оглянулся, сапогом открыл двери, а потом так хлопнул ими, что в корчемке задребезжали стекла. Степочка очумело посмотрел вслед нищему, затем безнадежно махнул рукой, понюхал бороду, поморщился:

– Эрзац…

– Степочка, кто же это? – удивляется и зябко пожимает плечами Ярина.

Полицай вытянул шею, которую подпирал высокий серый воротник шинели, оглянулся.

– О, это такой вездесущий губитель, от которого не только у меня становится темно в глазах. Чего он с эрзац-бородой вертелся возле тебя? Что у него на уме?

– Откуда же я знаю?

Степочка, что-то прикидывая, кривится, морщится, лезет рукой к кучерявому затылку, а потом пристально всматривается в дверь и бормочет неизвестно кому – дверям или Яринке:

– Налей мне чего-нибудь такого.

Девушка сердито бросает:

– Воды?

– Я воды не люблю ни в сапогах, ни в животе, – сразу отвечает Степочка. – Горилочки налей, холодца подай, и вообче…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю