355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 31)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)

– Бежим, Терешко!.. Кто-нибудь спасает хату?

– Считайте, что никто – сами знаете, не доведи господи, какой пошел теперь народ…

Никогда в жизни Магазанник не видел такого пожара. Пылала хата, пылал возле нее орех, но никто из людей, кроме жандарма и трех полицаев, не прибежал на пожар. Вот так, на безлюдье, и сгорело жилье, сгорели и те дубы, которые должны были выстоять два века.

Долго, до самой ночи, Магазанник, вороша железным прутом свое пожарище, даже приподымал с земли покалеченных, почерневших скифских и половецких баб. Но спрятанного так и не нашел: или кто-то из полицаев выхватил его, или оно стекло в огне золотой слезой…

XXIII

Весь в пыли и копоти, обессиленный и озлобленный, Магазанник одиноко плетется с пожарища на дворик соседки серпастобровой Одарки, что овдовела молодой и всю свою нежность и любовь перенесла на чужих детей. С тех пор, как в селе открыли детский сад, в нем сияют и тревожатся карие, в золотой оправе, глаза вдовы. А захворает какой-нибудь малыш, – Одарка и днюет и ночует возле него, и что ей тогда своя хата, свой неухоженный огород, если надо облегчить чьи-то страдания?

Добротой ее бессовестно пользовались нечестивцы, и не раз бывало так, что к весне вдова оставалась не только без хлеба, но даже и без картофеля. Ну и что за беда?

– Бестолочь я, – посетует на себя, грустно усмехнется, да и снова к детям – несет им и радость, и заботу, и бархатный голос, что не только «Люлi, люлi» или «Журавку» выводит. Как запоет Одарка, бывало, на какой-нибудь гулянке «На добранiч та всiм на нiч» или «Там на горi в Почаэвi зоря ясна стала», так и старые, и малые заслушаются. Но и обрезать и взглядом, и словом могла, как бритвой, особенно некоторых назойливых. Тогда в ее глазах сверкала такая цыганская дерзость, что и самым отчаянным становилось не по себе.

Сватались к вдове добрые люди, да она зареклась больше не выходить замуж, считая, что человек один раз рождается, один раз и любить должен. Любила она – света не видела, и весь мир льнул к ней, когда был жив Петро Раздольский. А не стало Петра, осталась верной его памяти.

«Каких только причуд не бывает у женщин: одна всю жизнь верна мертвому, а другая всю жизнь обманывает живого», – черт знает что лезет в очумелую от чада голову Магазанника. Подойдя к хате вдовы, он несколько раз клацнул щеколдой.

Одарка, очевидно, уже спала, так как не скоро зашаркала по хате, застучала дверью и испуганно спросила из сеней:

– Кто там?

– Твой сосед. Открой, Одарка, – устало попросил Магазанник.

– Пан староста? – удивление и насмешка сливаются в ее голосе. – Чего вам ночью?

– Откроешь, тогда скажу.

Вдова отодвинула засов, открыла двери и стала на пороге. От расплетенных кос, что рассыпались вокруг женского стана, повеяло теплом сна или снотворным зельем. И хоть в темноте не было видно Одаркиных очей, но он все равно видел ее дугастые брови чародейки. Да жаль, линяют они.

– Смелая же ты. Видно, нет страха в душе, и никого не прячешь у себя.

– А вы, пан староста, ко мне на разведку пришли? – с издевкой спросила вдова. Куда и девался бархат ее голоса. – Чего вам?

– Какие-то злодеи сожгли мою хату, – начал говорить так, словно Одарка ничего не знала о пожаре.

– Огонь находит свое место, – загадочно сказала вдова. – Так чего вам?

– Разве не догадываешься? Хочу переночевать у тебя, а то куда мне деваться теперь?

Одарка ужаснулась:

– Что вы, пан староста, говорите! Разве ж можно вам остаться у меня?

Магазанник едва сдержал злость:

– Почему ж нельзя? Жалеешь свой топчан? Кровати уж не прошу.

– А вы подумали, какая обо мне завтра дурная слава пойдет?

– Одарко, мы же соседи с тобой! Да и кто о тебе скажет плохое слово?

– Сразу же найдутся такие песиголовцы, что начнут глумиться. Ведь что для злого языка женская честь? Идите, пан староста.

Магазанник понимает, почему чурается его Одарка, однако еще спрашивает ее.

– Так, значит, не пустишь на ночлег?

– До конца своей жизни!

И староста вспыхивает:

– А я, чумовая, кому-нибудь укорочу и жизнь, и язык. Сто болячек тебе!

– Болячки могут вскочить у того, кто ими разбрасывается, – ответила Одарка, крутнулась перед самым носом старосты, хлопнула дверью, грохнула засовом, и ее шаги затихли в хате.

«Погоди, ведьма! Завтра дождешься от меня отплаты! По-иному запоешь, когда погонишь свою коровушку в крайс», – лютуя, он выходит на улицу, обходит свое пожарище, минует потревоженных каменных баб, что пахнут паленым, и не знает, к кому постучать; мало у него было приязни к людям, не было ее к нему и у них. Вот разве что зайти к деду Гордию? Тот, душа сговорчивая, и кого надо, и кого не надо приютит, даже цыгана ярмарочного.

Старик, не допытываясь, кто стучит, быстро открыл двери, белея полотняной одеждой, стал на пороге.

– О, это ты, пан староста?

У Магазанника шевельнулось подозрение:

– А вы, дед, кого-то ждали?

Старик вздохнул:

– Ждал и не ждал, пан староста.

Магазанник не выдержал:

– Дед, какой я вам пан староста?

– Как и всем, – понуро ответил старик.

– А кого вы ждали?

– Да вот передавали люди, что внук Василь в лагере от истощения доходит. Так жена подалась туда выкупить его, может, он и донесет свою душу домой. А ты с какой же стати ночей недосыпаешь?

Магазанник почувствовал в голосе старика скрытую насмешку.

– Пришел вот к вам ночь досыпать.

– Это ж как? – насторожился дед.

– Просто мне теперь негде переночевать. Пустите?

– Нет, не пущу, пан староста, – решительно сказал старик.

– Почему же?!

– Потому, прости, что негде. У нас кровать стоит для старухи, топчанчик для меня, а тебя ж на полу, да еще и на лежалой соломе, не положишь, ведь ты пан староста.

– Я могу и на полу. Бросите камыша или соломы, застелете рядном…

– Эге, а что потом твой кормилец скажет? Зачем мне из-за этого ссориться с ним? Иди уж к кому-нибудь другому.

– Я пойду, но завтра вы придете ко мне в управу, – угрозой зазвучало каждое слово. – А не придете, насильно приведут.

И вдруг, совсем неожиданно, Гордий попросил:

– Сними-ка, Семен, сапоги.

– Это ж для чего? – вытаращился Магазанник.

– Когда снимешь сапоги, я гляну, что у тебя, ступни или копыта.

Мотнув полотняным одеянием, старик исчезает в сенях, а Магазанник еще какую-то минуту стоит у порога. Ненависть волнами разливается по его телу, туманит голову, и к нему по-кошачьи крадется испуг. Что же случилось за эти дни?..

Он хорошо знает: село еще и до сих пор не оправилось от страха. Подавленное, ошеломленное фашистским нашествием, оно теперь сторонилось всех и всего, и, кажется, каждый живет в нем сам по себе. Наверное, так и надо фашисту: жестокостью и страхом загнать каждого в собственное дупло, чтоб не роилось общественное. Разве не помнит он, как люди выбирали его старостой? Молча, без единого слова, словно это были тени, а не люди. А вот выдал он Човняра – и тени начали оживать. Выходит, и у страха есть свои границы и свой конец.

Магазанник медленно ковыляет из Гордиевого подворья на улицу. Он снова подходит к пожарищу, бьет сапогом ненавистных каменных баб, ворошит головешки и неожиданно слышит, как что-то зазвенело. Господи, неужели это нашлось его золото? Согнувшись, он запускает руку в пепел, но находит не золото, а обгоревший кусок цепи. Только цепи и не хватало ему!

От пожарища он медленно идет к своему дубовому рубленому амбару. Тут возле порога стоят новые, еще не окованные колеса, а под стрехой сушатся связки отборной кукурузы. Она тоже пропахла дымом. Мамалыги из нее уже не сваришь. При воспоминании о мамалыге ему сразу захотелось есть. Он отпирает дверь и входит в привычную теплоту амбара, в котором кроме жита-пшеницы хранятся невыделанные кожи, свежие семена конопли, мака, льна и стоит несколько оплетенных лозой бутылей с подсолнечным маслом.

Когда-то, еще в молодости, бывали у него в этом амбаре по вечерам и волнения, и хмель любви. Тогда тут с девичьих кос опадали цветы подснежника, ромашки, чернобривцев – это уж какая пора стояла на дворе. Эх, давно выветрился запах тех подснежников, той ромашки, чернобривцев, а сейчас слышен только дух подсолнечного масла, что пойдет на продажу.

Может, снова, как когда-то, переночевать здесь и хоть во сне вернуться в далекие годы? А кто-нибудь запрет снаружи амбар и подожжет тебя и твой запасец? На ум некстати приходят полузабытые слова: «И нет злому на всей земле бесконечной веселого дома». Ох, уж эта литература и все ее сантименты! А разве не злые властвуют сейчас во всем мире? Если же у тебя пустота в душе, и вся земля становится пустыней.

Магазанник на всякий случай внес в амбар колеса, запер его и огородом подался к сапожнику Максиму Калюжному, который никогда не вылезал из долгов. Как прижмешь его, он рысцой побежит из хаты в хату собирать новый долг, чтобы отдать старый. И до сих пор Максим должен ему триста рублей за телку, которую взял под залог. Но разве вчерашние триста рублей сравнишь с сегодняшними?

Еще со двора Магазанник слышит в хате Калюжного приглушенный гомон. Он осторожно подкрадывается к оконцу каморки и сквозь него чует запах дыма и горилки. Так и есть, глупый голоштанник Калюжный гонит самогон, который ждет уже целая капелла.

– Ваше здоровье, люди добрые, – дрожит приятный тенорок мягкосердечного Максима. – Хоть и теплый он, но настоящий.

– Память им отшибешь, так все меньше будут жать…

– Пейте, кум, без политики, а то политика пропащее дело.

– Какая же это политика? Вот сказал один дядько при немце, думая, что он не понимает по-нашему: «Ох, и жмут так жмут!» А немец и окрысился на него: «Кто тебя жмет? Новая власть?» – «Нет, новые сапоги», – ответил дядько. «Так ты же босой!» – «Потому и босой, что жмут», – вовремя спохватился дядько.

– Ха-ха-ха!

– Выпьем же, люди, как на сочельник, за тех, кто в дороге. Пусть им легонько икнется.

– Господи, когда только возвратятся они?! – невыразимой тоской зазвучал женский, со слезой, голос.

– Не надо, жена. В слезах горя не утопишь.

Зазвенели чарки, и тишина надолго воцарилась в каморке: видно, каждый думал о своих сыновьях. Магазанник подошел к дверям, постучал раз, второй, третий и только тогда откликнулся дрожащий тенорок Максима:

– Это кто так поздно?

– Я, Максим.

– Кто «я»?

– Семен Магазанник. Уже не узнаешь?

– Теперь и родного батьку не узнаешь. Такое время… Чего вам?

– Так и будем разговаривать через дверь?

Максим вздохнул, что-то тихонько сказал в каморку и начал открывать двери. Вот он и стоит против Магазанника, низенький, взлохмаченный, сникший.

– Не думалось и не гадалось, чтобы ко мне так поздно сам пан староста заглянул.

– Почему же не прийти к хорошему человеку? Как тебе живется?

– Да… – не знает, что ответить, хозяин. – Уже и не сапожничаю. Вот сегодня подпорками укрепил хату, а то в лес теперь и не сунешься.

– Ну, а капает хорошо?

– Вы откуда знаете? – еще больше смущается Максим. – Наверное, полицай Терешко пронюхал. Он, бисова душа, почему-то придирается и придирается ко мне. Может, и вы первачка хлебнете?

– Спасибо, попробую твоего добра. А я пришел к тебе переночевать.

– Переночевать?! – даже глаза вылупил Максим. – Как же это?

– А так, как слышишь, потому что нет у меня уже хаты. Найдется у тебя какой-нибудь топчан?

– Я, пан староста, и не против, да ко мне как раз родня наехала, по доброй чарке выпили и тоже ночевать устраиваются, – явно врет и даже не заикается Максим.

– Зачем же родня съехалась к тебе?

– А кто же им смастерит постолы, как не я?

– Загордился ты, загордился.

– Такое выдумаете. А ночлег поищите где-нибудь в другом месте, такое уж дело с родней вышло.

– И где ты посоветуешь поискать этот ночлег? – едва сдерживает злость Магазанник.

– Где? Да хотя бы у Терешко. У него места много: и жена сбежала от него, и винтовка при нем. Да и вы уже будто родней стали при новой власти.

– Я тебе, голодранец, припомню и ночлег, и родню, да так припомню, что ты и детям закажешь насмехаться. А пока что утром принеси свой долг. Смотри, только утром, а то днем будет поздно! Слышишь?

– Не оглох еще! – так наершился должник, словно кто-то подменил его. – Не оглох! – и закрыл двери.

Надо же такого дождаться от какого-то злыдня! И снова Магазанник идет мертвыми улицами и огородами, на которых пробивается осень. Проходя мимо колокольни, он слышит, как скрипят от ветра ее косточки, как тихой жалобой на кого-то звенят колокола, и второй раз думает о похоронном звоне по своей душе.

Позади послышались шаги: кто-то догоняет его. Магазанник прижался к чьему-то опутанному огородными плетьми тыну, выхватил пистолет.

– Пан староста, это я, – запыхавшись, задребезжал голос Максима, и Магазанник остановился.

– Чего тебе?

– Вот вам долг! – и Калюжный презрительно протянул руку, в которой сжимал несколько бумажек.

– Где так быстро наскреб денег? – удивился и даже растерялся Магазанник.

– Люди скинулись в шапку, то есть родня моя.

Магазанник сердито засовывает деньги в карман и молча удаляется в темноту.

Подвыпивший, с засаленными губами Терешко, что как раз уплетал поросенка, и вправду встречает Магазанника словно родню, только удивляется, почему пан староста не пошел ночевать к Одарке.

– Не пустила.

– Не пустила?! – выпучил глаза Терешко. – Вас – и не пустила?

– Еще и норов показала. Завтра надо забрать ее корову за неуплату податей.

– Утром я возьмусь за нее, анафемскую! Я ей пришью и прилатаю. Дешево не откупится она, – веселится Терешко, который почему-то имеет зуб на вдову, и ставит на стол бутыль с самогоном, режет свежую грудинку, хлеб, сам жарит яичницу и все горюет, что не напали на след поджигателя. – Я бы его живого освежевал. Поднимаю чарку за то, чтобы утихли все ваши боли.

– А не слишком ли много ты этого пития уничтожаешь?

– При нашем деле иначе нельзя, – уставился Терешко в чарку. – То ты идешь в гости, то сам гостей встречаешь, то за партизанами охотишься, то допрашиваешь какого-нибудь типа до полусмерти. А что же за допрос без горилки? И чью-то кровь надо залить горилкой, чтобы не стояла в глазах…

Утром Магазанник проснулся от нестерпимого зуда. Закатав рукава, он увидел на руках пятнистую россыпь красных бугорков.

– Почесуха, – сразу определил Терешко. – Видать, на нервной почве. Начешетесь теперь вволю.

– А чем ее можно лечить?

– Лекарств много, только толку мало, – и Терешко снова начал ставить на стол бутыль, чарки, миски с салом, огурцами и капустой. – Извините, что у меня по-простому, никаких сластей нет, потому как жена сбесилась и сбежала к родителям, не хочет с полицаем жить. Еще и она, дуреха, в политику лезет. Вот и кручусь одиноким. Вы и на обед приходите. Я из общественного хозяйства притащу кабанчика, вот и полакомимся свежениной. – Чавкая, Терешко приглядывается не столько к старосте, сколько к горилке.

Не успели выпить по второй, как на крыльце забухали шаги, затем открылись двери и в хату вошел хмурый, с десятизарядкой на плече, полицай. Магазанник, не веря своим глазам, поднялся и не то вскрикнул, не то застонал:

– Степочка!

Перед ним стоял его сын, с обветренным лицом, злой и постаревший. На шее у него морщинился шрам.

– Сам, своей собственной персоной, добрел до вас, – невесело заиграл мельничками ресниц Степочка. – Так мы, тато, стали погорельцами и вообче?

– Беда! – вздохнул Магазанник, обнял сына, посадил, за стол. – Видишь, у чужих людей уже ночую.

– И не нашли поджигателей?

– Нет.

– Сегодня же перетряхнем все село, как пучок соломы, и у кого-нибудь заиграет шкура, словно бубен! – хищным стало лицо Степочки.

– Что верно, то верно, – охотно согласился Терешко. – Так я пошел организовывать нашу братву.

Когда Терешко вышел, Степочка настороженно поглядел на отца:

– Кроме домашней утвари, у нас ничего не пропало?

– Если бы так… – перешел на шепот Магазанник. – Все золото погибло.

– Все?! – даже замер Степочка и недоверчиво поглядел на отца. – И то, что возле барсуков закопали?

– И то… – Магазанник уронил голову на руки, словно в отчаянии, в то же время думая, какой у него пронырливый сын: все-таки выследил один тайник.

– Тато, выходит, вы не рассовали золото по разным тайникам?

– Рассовал было, а потом собрал вместе в хате. Лучше бы и я с ним сгорел. Всю жизнь собирал тебе копеечку.

– Не надо так убиваться. – Степочка верит, а больше не верит отцу, потому что знает, какой тот хитрец и скупердяй: всегда таился от него с богатством. – А вы хорошо переворошили пепелище?

– Целый день, до самой ночи ковырялся.

– Поковыряюсь и я. А потом, тато, надо снова нацеливаться на золото, ведь при любой власти оно капитал.

– Как же ты думаешь нацеливаться?

– Способы найдутся, пока мы у власти, и вообче.

«Степочка у власти», – с интересом, по иному, взглянул Магазанник на сына, который в это время набивал рот едой и работал челюстями, как жерновами. Что-то новое, нетерпеливое, жадное появилось на его лице, а жидковатая синька глаз стала более хищной. Да кто не становится хищным из тех, что хочет разжиться золотом?

– А как ты, сыну, в полиции оказался?

– Бежал от дыма, а попал в полымя, – презрительно махнул рукой Степочка, но погодя добавил: – И, думаю, правильно сделал, а то самого бы полиция затаскала как бывшего активиста. Когда принимали на новую службу, сказал, сколько сотворил бумаг в тридцать седьмом году.

Магазанник скривился: был у Степочки не ум, а умишко, умишко и остался.

– Вот этого и не надо было говорить: что родилось в темноте, пусть и погибнет в темноте.

– Не бойтесь, тато, надо показать свои заслуги перед новой властью. Немцы такое любят. Ну, так пошли в старостат?

– А что у тебя на шее?

Степочка сразу скривил рот:

– Это у меня память от Бондаренко, уже, слава богу, подсохло. Еще где-нибудь встретимся с ним.

Когда Магазанники вышли на Терешково подворье, к ним бросилась взволнованная Одарка:

– Пан староста, у меня полицаи корову забрали. За что такая напасть?

– Вот тебе на! Почему же они у тебя забрали корову? – Семен делает вид, что ничего не знает.

– За невыполненные поставки.

Магазанник беспомощно развел руками:

– Тогда ничем помочь не могу.

– Но еще ни у кого не брали.

– С кого-то надо начинать, хотя бы в назидание, ведь немецкая власть дело серьезное.

– Так я выполню свое. Заберите подтелка.

– Об этом надо было раньше думать, – и Магазанник выходит на улицу, отмахиваясь рукой от женщины.

Степочка, остановившись, придерживает вдову возле калитки, воровато оглядывается, подмигивает и поучающе говорит:

– Хоть перед богом рыдай, но и он знает, что слезы – вода. Сама виновата, получила за свою гордость. Теперь главное: сгибайся, тогда не сломишься, и вообче. А чтобы облегчить твою долю, сейчас же рассчитайся с податями да еще отцу какую-нибудь взятку принеси. Вот тогда и будешь пить молочко.

Он спокойно кладет пятерню на блузку женщины, та бьет его по руке, шипит: «Жеребец». Но полицай, не сердясь, гогочет, греховно ощупывает женщину похотливым взглядом.

– Чего, бестолковый, вытаращился? – приходит в ярость Одарка, вспыхивает ее острый цыганский взгляд. – На какую-нибудь уличную таращи буркалы!

– Не будь, Одарко, такой привередливой, в войну и на женскую красоту упала цена. А ты, если подумать, не нагулялась в девках, и вообче… Бросай свою мороку да прижмись к моему боку.

– Паскуда! Каков отец, таков и сын, из черта черт и вылупится.

И вдруг на жидкую синьку Степочкиных зенок наползла сизость злости.

– Замолчи, горластая!

Он отступил, сорвал с плеча винтовку. Одарка вскрикнула, отскочила к воротам. Прогремел выстрел. На придорожной вербе застрекотала сорока и, теряя перья, начала падать на землю.

– Вот, запомни: первый раз бью по стрекотливой, а второй – по горластой! – угрюмо поглядел на женщину, повернулся, хлопнул калиткой и подался догонять отца, который видел и заигрывания, и гнев сына.

«Степочка у власти…»

XXIV

Если сам Гитлер обозвал всемогущего Германа Геринга свиньей, то почему жандармский обер-ефрейтор Ганс Шпекман должен церемониться с туземцами-полицаями, которые так и норовят вместо службы что-то стащить или надуться самогона? Потому полицаи только и слышат от него «швайне» и еще раз «швайне», а иногда и исковерканный мат, который у них вызывает не страх, а добродушный хохот. За постоянное «швайне» полицаи прозвали Шпекмана Кабанусом, в чем, может, и был какой-то смысл, так как, лютуя, обер-ефрейтор истекал слюной, как вышеозначенный вид парнокопытных.

Неведомо почему обер-ефрейтор во вверенном ему селе и до сих пор держит полицейскую стражу под куполом колокольни. Чего он боится, если немцы, как заверяет радио, уже подошли к Москве? Полицаям на колокольне тоскливо до чертиков: там не с кем перемолвиться словом, негде размять ноги, нельзя и в дурака сыграть, и чарку выпить, чтобы не схватить от обер-ефрейтора резиновой дубинки. Единственное развлечение – семечки. Потому на окружающих огородах и откручены головы чуть ли не у всех подсолнухов. Если же какая-нибудь хозяйка поднимает шум, ее сразу успокаивают Терешковым словом:

– Нечего жалеть подсолнухов, лучше пожалей глупую голову, ибо она у тебя одна.

Хозяйка что-то проворчит – и скорей в хату.

Вот и сейчас торчат двое служак на галерее колокольни и в руках держат не винтовки, а головы подсолнухов. По улице проходит молодица, и полицай полицая толкает локтем под бок:

– Посмотри, Калистрат, какие ножки!

– Это, Мусий, только нам и остается, что смотреть на чужие ножки, – вздыхает гусаковатый Калистрат.

– Отчего же так мало?

– А разве ж теперь хоть одна девушка захочет постоять с нами?

– Пожалуй, нет, – соглашается Калистрат. – Были мы когда-то для них парубками, а стали головорезами. И что имеем за это? Удары дубинкой и «швайне» от обер-ефрейтора. И зачем мы пошли в полицаи своего хлеба искать? О, кажется, несут черти обера!

Полицаи мгновенно бросают прямо на землю головы подсолнухов, хватаются за оружие и становятся с ним возле окна, приглядываясь к улице, по которой, поблескивая полумесяцем бляхи, на трехколесном мотоцикле мчит с переводчиком обер-ефрейтор. Вот он поворачивает свою таратайку к погосту, останавливает ее у дверей колокольни и по пересохшим ступенькам топает к полицаям, за ним осторожно плетется желторотый, с петушиной шеей переводчик Ксянда, который где-то научился болтать по-немецки и так густо одеколонит свои прилизанные волосы, что даже полицаи чумеют от этого.

– Гутен таг! – переводит дух обер-ефрейтор, взойдя на верхнюю ступеньку, он поправляет свою бляху, с которой напрасно пытается взлететь вдавленный в нее орел.

– Вам обер-ефрейтор говорит «добрый день», – черт знает для чего переводит Ксянда и широко расставляет палки ног, чтобы быть похожим на своего повелителя.

Полицаи по-ефрейторски, винтовками, приветствуют насупленное начальство, и оно остается довольным, что-то говорит Ксянде, а тот сразу же по-воробьиному чирикает:

– Герр обер-ефрейтор спрашивает – не было ли чего-нибудь заслуживающего внимания на вашем посту?

– Ничего такого, извините, не было на нашем высоком посту, – отвечает Калистрат, – а вот на земле мужики, извините, не хотят идти на работу.

Ксянда переводит, обер-ефрейтор брезгливо морщится, едва перебрасывает слова через отвислую губу:

– Пусть крайсландвирт меньше сидит в своем кабинете да меньше интересуется картинами.

Этих слов Ксянда не переводит полицаям, а только лихо поправляет немецкий высокий картуз. Вот если бы еще серебряные позументы к нему, то и Ксянда сошел бы за начальство: вся одежда у него ненашенская, и даже кобуру он носит на впалом животе, как пан обер-ефрейтор. Обер-ефрейтор подходит к окну, еще шире расставляет упитанные ноги, а к вечно недовольным глазам прикладывает массивный бинокль. К нему приближаются безграничные поля этих скифов, которые должны покориться рейху. А потом всех их надо поставить подряд и одному рубить голову, а другого оставлять живым, иначе из них не выкорчуешь большевизма. Что такое большевизм, Ганс Шпекман не очень понимает, но знает, что население большевистской страны надо уничтожить наполовину, даже этих полицаев нужно стрелять через одного, чтобы остальные верно служили.

Второе окно приблизило лес, но обер-ефрейтор недолго смотрел на него, так как недавно едва унес голову из этого проклятого места. Из-за него три дня животом болел, – и невольно коснулся рукой ремня, стягивавшего живот.

А из третьего окна увидел болото, куда еще надо поехать поохотиться на уток. В прошлый раз он целую коляску настрелял их, пришлось Ксянде пешком идти в крайс. И вдруг обер-ефрейтор забеспокоился, повторяя одно и то же слово:

– Миколка! Миколка! – и передал бинокль Калистрату.

Тот приложил его к глазам, покрутил колесики, удивился:

– Правда, Оксанин Миколка.

– Зачем он там снова ходит? – начинает гневаться обер-ефрейтор.

– Наверное, извините, корову пасет – он же подпасок.

– Корову! Корову! – передразнивает обер-ефрейтор. – Свиньи вы! Я и на охоте видел его с полной торбой, и теперь с полной. Что там может быть?

– Извините, наверное, харчи, – разводит Калистрат клешнеобразными руками.

– Этих харчей на десять человек хватит. Он, свинья, наверное, партизанам еду носит.

– Ворон ловите! – ругнул полицаев и Ксянда.

– Сейчас же к нему! Догоняйте нас на конях! – и обер-ефрейтор так и загромыхал по ступенькам, а за ним никак не мог угнаться тщедушный Ксянда.

Пыльными дорогами они доехали до татарского брода, на пароме переплыли на другую сторону, а потом по лугам да низинам добрались до краешка болота. Дальше ехать было небезопасно. Соскочив на землю, начали внимательно осматривать местность, а Миколка будто сквозь землю провалился. Подъехали на конях и полицаи. Они тоже не увидели мальчика.

– Где же его корова?! – набросился на них обер-ефрейтор. – Свиньи вы, пьяные свиньи и еще раз свиньи! Вот здесь будете ждать его хоть неделю. Должен же он выйти из болота!

– Извините, наверное, выйдет, – глубокомысленно изрек Калистрат. – А если попадет в трясину, то не выйдет.

Замаскировав мотоцикл под кустом волчьих ягод, обер-ефрейтор выбрался на более сухое место и приказал полицаям подстелить ему осоки из одинокой копенки, а сообразительный Ксянда догадался даже примоститься на ней: тут он не проворонит мальчика, если только тот появится. И не прозевал: часа через два на болоте появилась фигура Миколки. Мальчик осторожно петлял между кустами ольхи, крушины и зарослями болотной травы. Ксянда довольно хихикнул, так как он, а не полицаи, первым увидел мальчика, еще и заметил, что торба теперь была пустая. Куда же он девал харчи? Неужели и вправду на болоте скрываются партизаны? Ксянда еще раз хихикнул, на сухощавом огузке съехал с копны, лег животом на землю и торопливо пополз к своему начальству, от которого тоже не раз схватывал «швайне». Он так привык к этому слову, что ему и свинья теперь стала казаться благородным животным.

– Пан обер-ефрейтор, преступник идет прямехонько в ваши руки, – ткнул пальцем вперед и вытянул из кобуры пистолет, которым наловчился владеть, Обер-ефрейтор поднялся, увидел Миколку и упал на землю, схватившись руками за автомат. Потом Ксянда передал приказ жандарма полицаям, и те поползли по траве, чтобы отрезать Миколке путь к отступлению.

А мальчонка идет себе, глядя под ноги, и не догадывается, какая опасность подстерегает его. Вот уже закончилось гиблое место. Миколка усмехнулся, рукавом вытер лоб, снял картузик, и золотистые кудри зашевелились под солнцем. А в это время возле него словно из-под земли выросли забрызганные грязью, измотанные полицаи:

– Руки вверх!

Миколка вскрикнул, рванулся назад, в болото, но было поздно – через мгновение он птицей забился в сильных руках полицаев, а к нему уже шли и обер-ефрейтор, и Ксянда с пистолетом в руке. Крепко держа мальчика за плечи, полицаи поставили его перед обер-ефрейтором. Вперед, пряча пистолет в кобуру, вышел Ксянда. У предателя от радости вздрагивали ноздри и странные губы – одна навеки подскочила до самого носа, а вторая, разгневавшись, вывернулась книзу. Он вытаращился на Миколку точнехонько так, как обер-ефрейтор таращился на полицаев.

– Куда ходил? Говори одну правду! Мы все знаем, – и наступил ботинком Миколке на ногу: надо сразу выжать показания.

Мальчик не по-детски сурово посмотрел на прислужника, не по-детски ответил:

– Чего ж говорить, если вы все знаете? Не наступайте, дядько, на ногу, ведь и ваша не вечная.

– Подлец! – сразу возмутился и покраснел Ксянда. – Как ты, мерзавец, со старшими разговариваешь?! Где был?!

– На болоте.

– А кому еду носил? Партизанам?

– А разве партизаны в болоте сидят? Они в лесу орудуют.

Ксянда перевел слова Миколки обер-ефрейтору. Тот взвился и ударил мальчика по щеке. С уголка рта Миколки потекла кровь.

– Говори, где партизаны?

Миколка презрительно взглянул на своего мучителя.

– Я ничего не знаю.

Обер-ефрейтор еще раз ударил Миколку по лицу, а потом заорал на полицаев:

– На колокольню, свиньи!

Таща Миколку за руки, он метнулся к мотоциклу, втолкнул мальчика в коляску, а потом туда забрался Ксянда, намертво обхватив Миколку руками. Обер-ефрейтор тут же погнал мотоцикл к татарскому броду, а за ним на конях помчались полицаи.

В приселке Миколку с жандармами и Ксяндой увидела тетка Олена и оцепенела возле плетня.

– Тетушка, скажите маме, что меня поймали на болоте! – крикнул мальчик.

Ксянда ударил его и закрыл рот руками, что тоже нестерпимо пахли дешевыми духами…

Над селом зазвонил большой колокол, а по улицам забегали полицаи, созывая людей на сходку. Когда погост заполнили мужчины и женщины, на галерею колокольни, держа за руку окровавленного, в изорванной одежде Миколку, вышли Ксянда и обер-ефрейтор, за ними из дверей выглядывали притихшие Калистрат и Мусий. Жандарм платочком вытер ладонь и, разъяренный, выкрикнул какие-то гневные слова, из которых люди поняли только одно: «швайне».

Ксянда начал переводить, уменьшив при этом количество свиней:

– Паны хлеборобы, сегодня наш обер-ефрейтор поймал на болоте преступника, который имеет связь с партизанами, но не хочет в этом сознаться, как мы его ни допрашивали и на болоте, и вот здесь, на колокольне, возле святых колоколов. Поэтому обращаемся к вам: скажите, где скрываются партизаны. Если не скажете, обер-ефрейтор сам сбросит преступника с колокольни, а уже внизу и костей его никто не соберет. Приговор герра обер-ефрейтора твердый и окончательный.

Толпа вздрогнула, заплакали, заголосили женщины, а жандарм еще что-то гаркнул и взглянул на часы.

– Наш высокоуважаемый обер-ефрейтор сказал, что он ждет ровно десять минут. Люди, не проявляйте легкомыслия, спасайте мальчика, он ведь малый, глупый. Мать его, значит, Оксана Артеменко, тут есть?

В толпе послышался вскрик:

– Я скажу!

Люди расступились, давая дорогу побелевшей, как снег, Оксане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю