355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 20)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

V

Курилась, горела пшеница, поскрипывая ярмами, ревели круторогие волы, чернели красные мальвы, чернели седые деды, и неотвратимость приближалась к станции. Печально постанывая, словно не они несли смерть, а сами были ранены, пролетали снаряды, впереди и позади раздавались и раздавались взрывы. Пора бы взрывать станцию – и к своим. Но командир батальона снова сказал лейтенанту:

– Не паникуйте.

На что он только надеялся?

– Товарищ капитан, но немецкие танки от нас уже в каком-нибудь километре!

А в ответ насмешливый голос:

– У вас страх глотает километры?

– Правду говорю – километр, от силы полтора.

– Станцию не обстреливают?

– Нет.

– Ждите приказа до последней минуты!

– Есть ждать приказа до последней минуты!

«Кто только определит эту последнюю минуту? Ох, не научились мы еще воевать».

Недобрые предчувствия охватывают лейтенанта, но о них не скажешь командиру. Кириленко выскакивает через окно на перрон, удрученно смотрит на запад.

В золотом разливе подсолнухов, подминая их, ломаной линией шли, покачивались громады танков, жерла их пушек, ощупывая долину, раз за разом выбрасывали огонь. Танки били куда-то дальше, за станцию, в ту трепетную тополиную песню, к которой в белых сорочках жались перепуганные хаты и над которой всплывали барочные купола старой церкви. Оттуда ударил в набат колокол, взрывы снарядов приглушали стон меди, но он снова и снова поднимался вверх, напрасно моля о спасении. Опережая танки, на распятие степных дорог, словно куклы, выскочили мотоциклисты, неистовый грохот и пыль раскололи степь, раскололи голову.

– Слезайте – и по коням! – темнея лицом, крикнул лейтенант Ромашову и Магазаннику и растерянно посмотрел на Бондаренко: – Что же делать, председатель?

Данило, словно ото сна, оторвал взгляд от битой дороги, взглянул на станцию.

– Взрывать! Немедля!

– Без приказа?

– Уже поздно ждать его. – Еще раз взглянув на поднятую пыль, в которой расплывчато мелькали мотоциклисты, вздымая ее впереди и позади себя, Данило метнулся к станции, чтобы поджечь бикфордов шнур. И только огонь зарделся в руке, как ноющая неуверенность охватила человека: «А что, если каким-то чудом наши отгонят фашистов? Тогда тебе и припомнят все…»

Он подавил страх, грустно посмотрел на дорогу. Она катила к нему темный, как туча, вихрь пыли, которую перегоняли и перегнать не могли мотоциклисты-автоматчики.

«Теперь вряд ли успею проскочить к коням», – взглянул Данило за колею, что плавилась на солнце, приложил пеньковый шнур к бикфордову и, когда тот покрылся разгорающимся огнем, метнулся по перрону к коням, к которым как раз добежали Кириленко, Ромашов и Степочка. Вот они уже схватились за поводья, отвязывая их. Лейтенант махнул ему рукой: мол, скорее беги!

И в это время:

– Хальт! Хальт! Хальт!

Скошенным от напряжения глазом Данило уже видит на перроне запыленных, потных, с закатанными рукавами мотоциклистов, что мчат прямо на него. И даже «хальт» они кричат не грозно, а весело: куда же деться их добыче?

«Опоздал! – сжимает холод голову. – И не дождется тебя твой конь. Что будет, то и будет…»

Не останавливаясь, Данило из-за пояса вырвал гранату, зубами сорвал кольцо и швырнул ее в автоматчиков. И еще он заметил, как их веселые лица сразу вытянулись от страха, как бешено покатились от него врассыпную колеса и усеченные мордочки пулеметов, как что-то с грохотом взлетело с перрона и раздался неистовый крик. Но взрыва своей гранаты не услыхал: именно в это мгновение громыхнула взрывчатка – и облако дыма и огня отделило его от немцев, а позади оборвался отчаянный рев волов. Охваченный тошнотворно-сладковатым угаром, он соскакивает на полотно железной дороги и, неся в распухших ушах тяжесть взрыва, петляет к своим.

Когда Данило добежал до лесной полосы, лейтенант Ромашов и Магазанник уже сидели на норовистых конях. Выворачивая влажные, с кровавыми прожилками белки, кони становились на дыбы и перепуганно ржали. Одним взмахом ножа он перерезал повод и вскочил на гривастого гнедка. И только теперь со станции по ним брызнули автоматные очереди, на дорогу упали сбитые ветки и кора.

– Аллюр три креста! – крикнул лейтенант и во весь карьер пустил своего вороного.

Припав к коням, слившись с ними, они помчались под густыми ветвями акации, которая безжалостно рвала их одежду и тело. И какой только умник придумал сажать акацию там, где нет засухи?

Из посадки выскочили в чистое поле, оно встретило их тишиной, настоянной на красной пшенице, розовой гречихе и златочубых подсолнухах. «Курлы-юрлы, курлы-юрлы», – по-журавлиному пели копыта коней, и от бешеного лёта вздрагивал на горячих волнах небосклон, вздрагивало солнце на пшенице, с гречихи взлетали пчелы, и отклонялись желтые головки подсолнухов. Перегоняйте, кони, смерть, перегоняйте! Да вот она снова подала голос позади. Подкосив тишину, отозвалась трескотней мотоциклов.

Скачите, кони, убегайте от смерти! И белая пена клочьями летела на розовую гречиху, на красную пшеницу, на черную дорогу. А смерть приближалась! Механические кони догоняли живых, целились в них тупоносыми мордочками пулеметов. Но автоматчики еще почему-то не стреляли.

– Капут нам! – обернувшись, пробормотал Степочка, и лицо его покрылось испариной.

– Замолчи, трус! – оборвал его Кириленко, остановив своего норовистого жеребца, смерив расстояние до мотоциклистов. – На конях не убежим.

– Конечно, не убежим. – Степочка первым соскочил на землю, выпустил повод из руки. Вороной, почуяв волю, крутнулся и, сам не зная куда, помчался по загустевшим волнам гречихи.

– Быстро в поля! – приказал лейтенант. – Тут как-нибудь оторвемся от них.

Пригнувшись, они вбежали в пьянящую жарынь пшеницы, и теперь их стало настигать проклятое «хальт», а потом – автоматные очереди. Затрепетали подкошенные стебли, но не падали на землю – их, словно раненых, удерживали усатые колоски.

То ли с перепугу, то ли споткнувшись, Степочка упал, запыхавшись, выругался и снова через несколько шагов упал.

– Не отставай! – перегоняя его, крикнул Данило.

Усевшись на землю, Степочка зло скривился и как-то неуверенно ответил:

– Сейчас. Только сапоги сброшу, трут, заразы.

Данило подбежал к неглубокой, словно челн, лощинке, посреди которой стояла прибитая грозой дикая груша, оглянулся – и не поверил себе: посреди моря красной пшеницы, клешнеобразно подняв руки, одиноко ковылял к немцам Степочка. Недалеко от него, у дороги, кучкой останавливались мотоциклисты.

«Измена! Изменник! Вот и проходит душа проверку…» Данило в ярости сорвал винтовку, приложил к плечу, прицелился, выстрелил. У Степочки, будто у куклы, дернулась голова, дернулась рука, он быстрым движением прилепил ее к шее, оглянулся и скачками подался к немцам. Куда и хромота девалась!

– Бондаренко, не отставать!

– Я еще раз…

– Черт с ним… Вон немцы…

В пшенице зашуршали пули, по пшенице прошла дрожь.

На узкую полевую дорогу выезжали мотоциклисты, и теперь надо было брать левее, ближе к шоссе, которое, наверное, тоже топтало чужое войско. Тяжело дыша, они побежали по пшенице, надеясь, что мотоциклисты не смогут въехать в нее.

Через какое-то время автоматчики прекратили преследование, и они, усталые, вспотевшие, изнеможенно, как в марево, упали в горячее золото пшеницы, которой, казалось, не было конца-края… Дремота ли становится шепотом колосьев, или шепот колосьев становится дремотой, и все-все, даже смерть, отдаляется от тебя, ибо есть возле тебя земля, а над тобой – колыбельная колоса. Колыбельная!

– Вот как оно, братцы, – наконец подал голос лейтенант. – Выходит, выскочили.

– Может, и выскочили.

– А вода у кого-нибудь есть?

– Нет ни капельки.

И только теперь они почувствовали, что умирают от жажды.

Данило поднялся, огляделся вокруг. Всюду виднелись знойные плесы пшеницы да седая, перестоявшая рожь, что начала осыпаться. Есть ли где-нибудь на свете вода? А ноги от усталости гудят, словно колокола в непогоду, и внутри все пересохло, и жаждет воды, хотя бы стоячей, хотя бы заплесневелой… Только где ее достать? Он бьет рукой по горячей фляжке, но выбивает из нее только сухой шепот металла…

На золотые невода полей вечер опускает синий сон. Тихо-тихо стекает на землю зерно – перестоявшие слезы степей, тихо-тихо бредут на восток солдаты, прислушиваясь, не подаст ли где-нибудь целительного голоса. Вода. Но не она, а только далекие моторы подают голоса – и на земле, и в небе. Как хотелось верить, что по шляху идут наши машины. И они добрались до шляха, но по нему шли и шли чужеземцы, лязгали гусеницы танков, тяжело подминали землю десятитонные «хеншели», что-то безмятежное играли чужие гармошки, резко перекликались чужие голоса, вспыхивали чужие огни.

– Даже фар не гасят.

– Где же теперь наши? – неизвестно кого спросил лейтенант. – Не молчите, хлопцы!

– А что скажешь, если от жары даже язык шелестит?

– Воды бы хоть глоток…

Они свернули от шляха, который все еще рычал чужим железом. И снова поля пшеницы, только не красной – черной, обугленной. И хотя бы капелька влаги на них. Как же тут живет перепелка, что вон подает голос: «Спать пойдем, спать пойдем»? Говорят, птица росу пьет. Но где же она? Или теперь и роса чурается земли?

Отяжелевшие ноги заплетаются в хлебах, трескаются губы, и густой зной жжет голову, жжет внутри. Хотя бы глоток воды! А где-то же есть и степные колодцы, и степные озерки, и печальный крик чаек над ними. Если бы только дойти… Передвигаешь ноги, словно колоды. И кажется, даже они, опухая, молят о воде.

Впереди зашелестели подсолнухи. И ночью они, как люди, смотрели на восток.

– Живем, братцы! – сразу повеселел голос лейтенанта.

– Воду почуяли? – с надеждой спросил Ромашов.

– Нет, подсолнухи!

– А что же у них?

– Что-то похожее на воду! – Лейтенант пригнул к себе голову подсолнуха, который и в темноте светился мягким золотом, провел рукой, вырвал несколько молодых зерен и бросил в рот. – И в сердцевине тоже есть вода. Блаженствуйте!

Они набросились на молоденькие семечки, на белую сердцевину подсолнухов, утоляя и не в силах утолить жажду. И все-таки наступило какое-то облегчение, а потом сон незаметно накрыл их своими руками.

И во сне они взрывали мосты и станции, отстреливались от врага, умирали и, умирая, слышали взрывы, рев волов. И во сне они страдали от жажды. От нее и проснулись на рассвете и увидели, что роса не чурается земли – она поблескивала в пазушках листьев подсолнухов и синей мглой дрожала над розовыми нивами.

– Где же теперь наши?..

И все трое молчаливо поглядели на полосу придорожных лип, из которых уже прорывался грохот машин.

Обессиленные, отупевшие от жары, подавленные угаром и ревом чужих машин, они только в сумерках выбрались из неводов степи в луга, по которым бежали волны нескошенной пересохшей травы. И хоть бы тебе один стог или копенка! Далеко на той стороне, под Чумацким Шляхом, как на забытой картине, из синего вечера прорастает одинокая хата-белянка, а возле нее дремлют несколько тополей и высокий колодезный журавль. Лишь молодого месяца не хватает над ними.

– Наконец! Вот где мы вволю напьемся! – хрипло вырвалось у лейтенанта, и, не ища тропинки, он напрямик пошел к хате, однако через какую-то минуту остановился возле высокого куста калины, пригнулся, повел ноздрями. – Водой пахнет!

Пригнулись и Данило с Ромашовым.

– Вот она, долгожданная! – даже засмеялся лейтенант. Он бросил на траву фуражку, лег ничком и припал поудобнее к луговой криничке, в глубь которой Чумацкий Шлях стряхнул одну-единственную звездочку. Кириленко спугнул ее и жадно, даже покряхтывая и постанывая от наслаждения, начал пить. Сейчас человек, кажется, забыл обо всем на свете, кроме воды. Изредка он отклонял голову от нее, чтобы перевести дыхание, и снова, захлебываясь, пил.

– Так всю криничку можно высосать, – подмигнул Данилу Ромашов, снимая с плеча винтовку.

– Хватит, товарищ лейтенант. Передохните.

В ответ только что-то забулькало.

Данило тоже положил винтовку на покос, готовясь припасть к криничке, и вдруг с удивлением и даже со страхом заметил, сколько Кириленко вобрал в себя воды: его тело, как на подушке, лежало на переполненном животе.

– Так и заболеть можно. – Он плечом оттер лейтенанта от кринички. Тот блаженно засмеялся, перевернулся на спину и снова засмеялся.

Пили бойцы и напиться не могли. Когда же наконец полностью утолили жажду, то почувствовали, что будто опьянели. А после этого опьянения заговорил и голод.

– Немного отдохнем и потихоньку потопаем к хате. А там люди добрые сразу же метнутся к печи, к посуднику, угостят вечерей – свежим хлебом, поставят на стол борщ да кашу. И мы ударим ложками в миски как в бубны, – продолжал шутливо болтать Кириленко, поднимаясь и снова падая на траву.

– А может, там возле хаты или в хате фашист отлеживает бока, и нам во весь дух придется драпать в степь, – в тон лейтенанту отвечает Ромашов, привлекательное, с девичьим румянцем, лицо которого даже зной и война не опалили.

– И это может быть, – уже хмуро соглашается Кириленко, порывисто выпрямляется и смотрит на другую сторону луга. – Если там будет несколько машин, то наделаем шуму! Подъем!

Поднялись, проверили винтовки и, пригибаясь, осторожно пошли низинкой, что, казалось, вобрала вместе все запахи луга и степи.

Вот сбоку, на невидимой воде, послышалось трепетанье птичьих крыльев, и стало тихо-тихо, будто и не было, будто и нет войны на земле. Почему же какой-то кучке ненавистных и жадных ко всему так хочется чьей-то смерти? За это все равно догонит своя, и скорее, чем могла бы догнать.

И снова трепетанье птичьих крыльев и шуршание перестоявшей травы, с которой соскакивают сонные кузнечики.

На глазах увеличиваются, вырастают тополя, и уже видно на хате гнездо аиста. На дороге нет следов машин, поэтому Данило смелее подходит к воротам. На просторном подворье возле приколодезного желоба стоит телега, возле нее жуют траву длинногривые лошаденки, а с желоба по капле стекает вода.

– Кажется, нигде никого, – шепнул Ромашов и вдруг встрепенулся, схватился за винтовку, а потом тихо засмеялся: это на хате поднялся сторожкий аист, завозились в гнезде аистята, но встать на ноги поленились.

– А что я вам говорил? – подходя к бойцам, посмеивается лейтенант. – Метнутся люди добрые к печи, к посуднику – и мы ударим ложками в миски, как в бубны, – и даже рукой показал, как он ударит ложкой.

– И откуда это видно, что тут живут добрые люди? – будто сомневается Ромашов, хотя ему так хочется верить в слова лейтенанта.

– Аист возле плохого человека не поселится, – уверенно отвечает Кириленко и открывает калитку.

Во двор они входят спокойно, даже почему-то просветляются, когда перед порогом видят старый мельничный круг, а на столбике с вбитыми колышками – надетые набекрень кринки.

– Выходит, и коровка тут есть.

– Вот жаль только будить людей, – вздыхает Кириленко, нерешительно берется за щеколду и клацает раз-другой, а потом ухом припадает к дверям.

Вскоре из хаты слышится какое-то шушуканье, обеспокоенный шепот, затем скрипят Двери, и из сеней доносится неприветливый мужской голос:

– Кого там по ночам носит?

– Свои, человече добрый, свои, – вполголоса откликается Кириленко.

– Те свои, что по ночам коней уводят? – еще больше неприязни слышится в голосе хозяина.

Кириленко на эти слова усмехается дверям:

– Да ваши кони возле желоба стоят и траву жуют. Простите, что разбудили. Откройте, пожалуйста.

Хозяин еще что-то недовольно забубнил, закашлял, зашаркал ногами и наконец открыл двери. Это был высокий пожилой человек, который, казалось, поднял взъерошенную голову не с подушки, а с самой зимы. Он становится возле косяка, изгибается, словно седло, кривит измятые губы и сердито спрашивает:

– Чего вам?

– Добрый вечер, – продолжает улыбаться лейтенант.

– Кому вечер, а кому и ночь. Воры как раз в такую пору людей обкрадывают.

– Да вы что? – оторопел Кириленко. – Может, принимаете нас за разбойников?

– Ни за кого я вас не принимаю и никого ночью не пущу, – отрезал хозяин. – Идите себе откуда пришли и не беспокойте понапрасну людей.

Наступила тишина. И вдруг в ней тихо зазвучал насмешливый голос Ромашова:

– А люди добрые метнутся к печи, к посуднику, подадут на стол свежую паляницу, поставят борщ да кашу…

Лейтенант обернулся, сердито взглянул на бойца, а хозяин загнусавил свое:

– Вот и ищите себе таких добрых людей. Они вам к борщу и каше, может, и чарку поставят, а у меня ничегошеньки нет.

– А совесть у вас есть?! – не выдержал Кириленко.

– И совести нет, – подумав, ответил хозяин. – Теперь на всех ее не напасешься.

Клубок возмущения, и обиды подступил к горлу простосердечного Кириленко, а его круглое лицо начало наливаться гневом, и он перешел на зловещий шепот:

– Так для нас в твоем змеином гнезде не хватает совести? А для фашистов хватает? И кто ты? Кулак, оборотень или церковный староста, что от тебя так воском несет? Думаешь, фашисты принесут тебе ладан и смирну? Хворобу и гибель принесут они вам, всем холуям и предателям!

И вдруг хозяин выпрямился, дружелюбно посмотрел на разъяренного командира, странно улыбнулся, а потом тихонько засмеялся. Это было так неожиданно, что Кириленко осекся, вытаращил глаза и чуть было не покрутил пальцем возле лба.

– Чего это вы, почтенный пан, так развеселились? – снова перешел на «вы».

– Потому что теперь вижу истинно своих. Добрый вечер, товарищ командир. Добрый вечер, хлопцы.

– А перед этим кого вы видели? – с недоумением спросил лейтенант.

– И не спрашивайте, – махнул костлявой рукой хозяин и снова нахмурился. – Сегодня утром прибились ко мне два верзилы с оружием при себе. Принял их как людей, накормил, напоил, торбы харчами набил, а они, песиголовцы, потом и придрались: почему я даю пристанище красным? «Мы тебя так припечем, что смалец закапает», – вызверился один из пришельцев да начал меня куда-то тянуть со двора. Так старуха насилу слезами и харчами откупилась от них. Вот теперь я и подумал, что снова кого-то из своей шатии подослали. Пойдемте же в хату, перекусите, там найдется и хлеб, и борщ, и каша, и еще что-нибудь. И не гневайтесь на старика. И не кулак я, и не перевертыш, и не церковный староста. А воском пахну потому, что весь век возле пчел прожил…

В сенях что-то зашелестело. Лейтенант схватился за оружие, но сразу же и опустил руки: из темноты тихонько вышла невысокая босоногая женщина, черный скорбный платок покрывал ее печальное лицо.

– Сыночки, деточки… – зашептала со слезами в голосе. Она обвела всех взглядом и припала к Ромашову. – Такой молоденький, а уже должен воевать.

– Мне ведь, мама, скоро будет девятнадцать лет, – смущенно сказал Ромашов.

Женщина вздохнула:

– И моему самому младшему девятнадцать минуло на Купалу. Иваном его звать, Иваном Чернобривцем. Случайно не слыхали или не видели?.. – и подняла руки, как подбитые крылья.

Данило вздрогнул: ему показалось, что он из прошлого услыхал голос своей матери, которая и на дорогах, и в спелом серебре жита, и возле бродов так же выспрашивала о своем муже… Когда это кончится на белом свете, на черной земле?

– Входите же, деточки, в хату, переоденетесь, повечеряете, а я вашу одежду постираю. Входите… – Она опустила голову, на ее хилых плечах вздрагивала скорбь.

VI

Не доезжая до лесничества, Магазанник поворачивает коней в березнячок, что по колени стоит в мягкой траве, распрягает их и уже в который раз думает: попасться ли на ясные очи лесничего или скрыться от них в каком-нибудь лесном закутке? Появишься – непременно найдется для тебя какое-то указание, а не появишься – как отбрешешься, коли сам лесной царь – Иван Соболь – застукает тебя?

Давно они недолюбливали друг друга, и давно бы лесник полетел вверх тормашками из леса, если бы не поддержка Ступача. А что ему будет за эту поддержку, если и сюда придут немцы? Разве ж знает человек, на чем может повиснуть его жизнь? Жил при большевиках – была одна стена страха, а теперь приближается другая, и мечется между ними нутро, словно затравленный заяц. Может, попроситься в эвакуацию? Так разве можно оставить, что нажил за всю жизнь и работой, и хитростями? Если бы ему кто-нибудь навеки подарил покой в этом мире, то он дал бы обет жить только возле золотой пчелы и никого не трогать даже в помыслах.

Только теперь он понял, почему в свою осень так увлекался пчелами его покойный отец. Разные могут быть безумства в жизни, да мудрость на безумстве не прорастет. Вот отхватить бы тот старый отцовский хуторок с шестью десятинами, поставить там пасеку, разыскать Марию и Оленку да и доживать с ними век на отшибе. Так на тебе – война и новые тревоги.

Неторопливо подойдя к стоячему, с карасями, ставку, где осокорник вымахал метра на три, Магазанник не сворачивает к лесничеству, а спускается к воде, на которой дремлет полузатопленный, почерневший от времени челн. Возле него звездой расцвела белая лилия, а на ней синяя стрекоза сушит прозрачные крылышки. Давно ли в таком челне он ребенком плескался в своем хуторском ставочке, где так хорошо лепетали, перечищались воды. Тогда к нему на берег выходила русоволосая мать, и тешилась, и боялась за свое дитя, и напевала себе: «Пливе човен, води повен». И куда теперь повернет твой неспокойный челн?

С маревом далеких лет Магазанник становится на челн, почти совсем потопляет его, для чего-то срывает лилию и вдруг застывает: далеко-далеко на западе слышится глухой гром.

Лесник еще не верит себе, испуганно, цветком вниз, бросает лилию, выскакивает на берег, оглядывается вокруг. Над лесами, исходя зноем, трепетала поблекшая голубизна неба, в которой таяли тонкие льдинки белых облачков. В воздухе и не пахло грозой: и небо, и леса застыли в дремотной передышке лета. Да снова где-то за казацким бродом прогремел гром, тот, что своими цепами безжалостно обмолачивает жизнь… Вот, считай, и переходишь ты во что-то иное, как на другую планету. И пусть сгорит теперь лесничество со всеми его заботами, со всеми начальниками и подначальниками! Хватит надрываться на них. Теперь надо подумать и о своей шкуре, ведь она у него одна.

Вытаптывая пестроту разнотравья и цветов, он, пригнувшись, добежал до коней, поправил на них упряжь и погнал во весь дух к своему лесному жилищу, а за плечами его все колыхался и колыхался тот страшный гром. За что же хвататься теперь? За припрятанное золото, или за свиней, что разбрелись по лесам, или за мед, что уже в третий раз надо качать? Когда только была такая пропасть меда?!

Между деревьями замаячила статная фигура с карабином на плече. Магазанник придержал коней и с удивлением узнал военкома Зиновия Сагайдака. Чего или кого он теперь ищет в дубравах? Лесник привстал и почтительно поклонился начальству.

– Может, подвезти, Зиновий Васильевич?

– Обойдется, – подходит к нему военком. Под черными ресницами его темнеет печаль, и Магазанник понимает: человек видит не его, а что-то иное, верно, то, что колобродится за лесами.

– Вы уже слыхали? – понижает голос и кивает головой на запад лесник.

– Слыхал, – отвечает военком не ему, а, должно быть, своим мыслям.

– И что вы скажете на это?

– Трудно что-нибудь на это сказать. – Отобьем немца?

– Что отобьем, то отобьем…

– Только неизвестно где… – подсказывает Магазанник. – Говорят, страшной машинерией прет. От первого удара падают некоторые державы.

– Это правда, что машинерией прет. Чуть ли не вся Европа работает на него. – Сагайдак так смотрит на запад, будто хочет разгадать его неразгаданные судьбы.

«Да что ты разгадаешь? Когда-то перед саблей твоего казачества дрожал запад. А что теперь перед силой-силищей сабля или винтовка? Детская игрушка, да больше ничего. Проморгали что-то те, кто оружие кует».

И снова загремело вдали.

– Вот и подходит уже война к нашему порогу, – склонив голову, говорит Магазанник. – Садитесь, скорее домой доберетесь.

– Я не спешу домой: никто не ждет там – жены нет, а сыновья уже воюют, – и не прощаясь пошел в леса.

Только зачем они ему теперь? Правда, военком и раньше любил бродить по чернолесью: зимой приезжал на лыжах, весной приходил собирать подснежники, каких тут было как росы, а в осеннюю пору – грибы. Когда много было рыжиков и груздей, он солил их в кадушках лесника, а потом щедро делился с ним. Собирая грибы, военком был похож больше на доброго сельского учителя, чем на грозного вояку, что когда-то саблей с ходу мог врубиться во вражеские полки. А сабля у него – точно молния. Да, как ни удивительно, а настоящим воином был этот с виду спокойный человек. Когда-то ходила громкая слава о нем, а что теперь останется от нее? И все-таки зачем ему сейчас бродить в дебрях? Может, партизан собирает? Но что они против танков и всей дьявольской машинерии? Только игра в войну. Но если недоля погонит человека на такое дело, то должен и с винтовкой идти против танков. Такая уж у него планида… Да бог с ним, а то и от своих хлопот гудит голова, словно дуплянка.

За разными заботами, что терзали и тревожили его. Магазанник и не заметил, как кони дотрусили до низинки, отделявшей узкой полосой одно урочище леса от другого. Тут как раз белой волной сладко цвела гречиха, колыхая над собой или в себе теплую музыку лета. Теперь сюда за взятком летят и его пчелы. Не первый мед, как делают другие пасечники, а вот этот да липовый оставит он пчелам и себе на зиму, а то в первый насекомые часто приносят медвяную росу.

Господи, о чем думает в такую годину и доживет ли еще он до зимы? И невольно повернул голову к западу: не услышит ли снова оттуда страшный гром? Да не услыхал – увидел: в гречихе, безбожно вытаптывая ее девичью красу, бродили чьи-то породистые, упитанные коровы. Нашли выпас! Магазанник за свою жизнь не раз видел, как скотина топтала молодое жито, пшеницу овес, ячмень. Но даже самый отъявленный потравщик не загонял скотину в гречиху, так как что-то беззащитное и святое было в ее цветении. И вот теперь стадо коров пожирало, смешивало цвет с землей и оставляло после себя черные стежки. Вот таким было для него первое видение войны.

Магазанник догадался, откуда взялась эта приблудная скотина. Вчера, уже под вечер, фашистские самолеты пролетали над татарским бродом и ударили из пулеметов по стаду и гуртоправам, что как раз развели огонек у воды, собираясь варить ужин. Теперь там, где мерцал мирный огонек, чернеет могила, а раненая и уцелевшая скотина разбрелась во все стороны. Что же делать с этим стадом, которое забилось в гречиху и немилосердно вытаптывает ее?

Вдруг неожиданно воровская мысль перекосила лицо Магазанника: война приносит неисчислимые потери, так пусть принесет и какую-то прибыль. Вот он и загонит это стадо пока что к себе на скотный двор, напоит, а там видно будет: найдется хозяин – хорошо, не найдется – еще лучше.

Лесник повернул коней в лес, распряг, спутал их и вошел в гречиху, брызнувшую роем пчел. Даже теперь жаль было вытаптывать нежные стебли и цветы. На его шаги и голос коровы подымали головы и, будто что-то припомнив, начинали реветь. А у некоторых коров на гречиху даже сочилось невыдоенное молоко. Кое-как он собрал стадо в одном месте и быстро погнал на свое подворье.

Еще не кончилась гречиха, как его встретил рыжеватый Влас Кундрик, тот, что чуть ли не всю жизнь торговал в соседнем селе. Был он таким изворотливым в накопительстве, что мог даже решетом воду носить. И не только в торговле соображал проходимец – умел складно выступать на разных собраниях и празднествах, умел всюду так ввернуть свое слово, чтобы и о его заслугах не забыли, ведь в гражданскую и он, рискуя жизнью, помогал партизанам. Правда, злые языки болтали, что в революцию Кундрик служил и нашим, и вашим, и еще чьим-то, но с трибуны разглагольствовали не они, а красноречивый Влас, который тоже знал, кого и чем можно взять за печенку или селезенку.

Лавочник увидел лесника, поглядел лукаво на стадо коров, что-то прикинул всей паутиной морщин своего лица, и изгиб притворной улыбки заиграл на его спесивых губах, у носа и в бороздках возле глаз. Остановившись, он, усмехаясь, спросил:

– Так что, дорогой Семен, уже втихаря подрабатываешь на людском горе? Не слишком ли рано?

Магазанника даже затрясло. Кто бы уж говорил ему о честности, только не этот брехун, бабник и гешефтмахер, который пальцы протер на скользком рубле. Набычившись, лесник молча выходит из гречихи на выбеленную, как полотно, стежку и наотмашь бьет лавочника словами:

– На это, недорогой, на твою болтовню, я могу сказать только одно: не запускай с наскока свои когти в чужую печенку. Вот бери мой кнут и, если совсем не обленился, скорехонько гони скотину в село, а то у меня и без того хватает военных хлопот по линии лесничества. Вот и мотай отсюда к ста ветрам!

На лицо Кундрика сразу легла пелена обиды, а на мясистом, с горбинкой носу выбились две ямки – ни у кого Магазанник не видел на носу таких ямок.

– С тобой, вижу, и пошутить нельзя, – наконец как-то неуверенно обороняется торгаш и укоризненно покачивает головой.

– Даже теперь тебя сдуру на шутки тянет? Разве не слыхал, что делается там? – И Магазанник повел глазами на запад.

– Почему не слыхал? – не очень предается печали Кундрик. – Неужели дойдут до нас?

– Чего не знаю, того не знаю, только в душе и глазах померкло – людоед не пожалеет нас, – умышленно говорит так, для Кундрика. – А ты чего в лесах шатаешься? Дома или в лавке работы нет?

– Помолчим о работе, когда война на дворе, – растерянно ответил Кундрик.

– Потому и решил прогуляться тут? Не маевки ли вспомнил? – добивает язвительностью продавца.

– Тебя только зацепи, – не знает, что сказать, Кундрик. – Шипишь, как сало на сковороде.

– А может, ты здесь партизанить собрался? Что-то я краем уха слыхал об этом.

Кундрик встревожился:

– Какое уж там партизанство, если нет мочи даже на любовь.

– Выходит, молодому коню – к бою, а старому – к гною? – подсмеивается лесник. – Что ж, может, хоть поможешь загнать стадо в стойло? А там пусть уж забирают его власти, – отводит от себя всякое подозрение.

И знает лавочник, что хитрит лесник, и знает лесник, что не верит ему лавочник, но упорно сохраняют на лице видимость чистой правды.

– Какие же славные коровы были у людей, – погодя говорит Кундрик. – Вон у той вымя словно квашня.

– До самой земли отвисло, молоко само сочится. Природа! – внимательно вслушивается лесник в слова Кундрика и уже догадывается, куда клонит тот.

– Вот мне бы заиметь такую коровку, а то у моей только рога красивые.

Магазанник делает вид, что ничего не понимает.

– И я не отказался бы от такой.

– Так в чем же дело? – не выдерживает лавочник и ощупывает лесника жадным взглядом. – Загони самую лучшую корову в глухомань, где какой-нибудь ручеек журчит, обей деревья жердями, пусть там постоит несколько дней, да и попивай молочко на здоровье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю