355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 11)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

– Если тебя нищенство не иссушило, то проживешь и в сушилке. Там даже стены пахнут сушеными фруктами.

В хату, сгибаясь, вошел Степочка, впереди себя он нес корытце с сотами, истекавшими душистым медом, в котором шевелились увязшие пчелы.

– Куда их, тату? Может, в бортницу?

– Ставь на стол. Пировать так пировать: бог послал нам… дорогого гостя.

Степочка понял, что лохмач, верно, был когда-то важной особой, и, уже приветливо улыбаясь ему, поставил корытце на стол, к которому была прилеплена свечка, да и снова ушел к дуплянкам. Магазанник зажег свечку.

– Перед богами, а не передо мной свети ее, – засмеялся Безбородько, прошелся по хате, и на каждый его шаг свечечка отвечала трепетом. Так, верно, и его, Магазанника, душа трепетала от шагов и слов этого жестокосердного проходимца.

Вскоре ноздреватая яичница пузырилась на черной, величиной с колесо, сковороде, которую Магазанник поставил прямо на стол, а возле нее появилась бутылка темноватой, уже по цвету соблазнительной «беззаботки», вишневый, с белыми разводами и маслянистыми слезами окорок, пропахший приправами, чесноком, дымком, огромный кусок сала, разрезанный накрест, свежеотжатый, с сеткой клеточек от полотна, творог и кольцо залитой смальцем колбасы, которую хозяин выколупнул из нарядного новенького бочоночка.

«Надо же хорошими яствами ублаготворить этого дьявола, чтобы не затаил злобы под тем сердцем, которое не знало и, видать, не знает жалости».

Дьявол в самом деле распогодился, а когда одним духом опрокинул чарку, удивленно и радостно вытаращил глаза на хозяина:

– Эта такая бешеная, что только причмокнешь! Где ты ее, стобесовую, достаешь?

– Есть у меня один дед, болотный черт, который мокруху настаивает на восемнадцати полезных травах и кореньях. От всех хвороб, кроме сердечных, помогает.

– Поэтому ты и здоров, как гром?

– Да еще, слава богу, есть сыромять в теле, – взглянул на потрескавшиеся черпаки рук, что тоже не гуляли без дела.

– А как здоровье у этого деда? – все еще не мог отдышаться после адской настойки Безбородько.

– Наверное, ничего, если в семьдесят лет, из-за недосмотра, как он сам сказал, расстарался на ребенка.

– Вот так недосмотр! – повеселел, засмеялся Безбородько, снова потянулся к чарке, и она сразу исчезла в диких зарослях его волос, что, казалось, тоже сочились весельем. – Роскошь у тебя, Семен, роскошь! Живешь ты – как сыр в масле катаешься. Потому и не хочешь новой власти?

– Нет, не хочу совать свою голову в чужую кринку, – Магазанник чокнулся с Безбородько. – Новая власть – это журавль в небе, да еще тот журавль, который несет не весну, а войну.

– Выходит, ты сдружился с большевиками? – снова стало злым лицо Безбородько, злее стали и буркалы.

Насупился и Магазанник.

– Болтаешь несусветное. Как я могу подружиться с большевиками, если они вот так держат меня в кулаке? Ты говоришь, у. меня роскошь в лесах. Да разве это роскошь, если каждый раз за малейшую прибыль должен дрожать: мол, и пасись, и стерегись! Я ведь только тогда выколупываю себе какой-то рубль, когда тайком проникну в здешний торг или махну куда-то. Но разве это коммерция, если постоянно от страха у тебя все валится из рук? Может, в моей голове сидит министр торговли, может, из моего котелка выроилось бы торговое золото и для державы, и для себя, а я должен ломать голову, как воровски раздобыть какой-то вагон под овощи-фрукты и как его погнать в Сибирь. Так откуда же у меня возьмется любовь к такой власти, которая прижимает мои мозги ниже гриба, что сидит в земле? – Из жалости к своим придушенным талантам Магазанник опрокинул чарку и тоже вытаращил глаза на Безбородько.

Того растрогала речь лесника. «Пожалуй, эта жерновообразная морда могла бы дорасти до какого-нибудь Терещенко или его последыша».

– Тогда какой же ты хочешь власти?

– Какой? – подумал Магазанник, и вдруг в погрустневшей зелени его глаз по-разбойничьи заиграли серые песчинки. – Той, которая вряд ли вернется. Не знаю, как тебе жилось на твоих полтысячах десятин, а я только и думал о своем черноземе, тучном, словно жиром смазанном. Помнишь, о чем мечтал в пьесе «Сто тысяч» Герасим Калитка? Я когда-то на сельской сцене играл этого Калитку и его слов не забуду до самого Страшного суда: «Ох, земелька, святая земелька, божья ты доченька! Как радостно тебя собирать воедино, в одни руки. Скупал бы тебя без счету!.. Едешь день – чья земля? Калиткина! Едешь два – чья земля? Калиткина! Едешь три – чья земля? Калиткина!» На такой земле я с радостью, отдыхая да бога благодаря, распластался бы крестом и лег бы под крестом, зная, что это мое.

– Ого! – удивленно воскликнул Безбородько. – За столько лет и не убить в себе Калитку?

– Такое не убивается, ибо это рай моей души, – убежденно изрек Магазанник.

– Но к твоему хозяйственному раю еще надо присоединить и пекло политики: теперь без этого не проживешь! Даже самые богатые властители земли сейчас вымачивают свои чубы и головы в политике. Понимаешь, как и куда в современном мире течет вода?

– Не совсем, – признался Магазанник.

– Жаль, – покачал коловоротом волос Безбородько. – Ты не поверишь, что даже и к любви со всеми ее воздыханиями, со всеми соловейками теперь причастна политика.

– Это уже, Оникий, ты такое загнул, что дальше некуда, – засмеялся лесник.

– Подожди смеяться, – насупился Безбородько. – Вот я тебе сейчас нарисую кусочек современной сказки. Представь себе божественную ночь с луной, когда видно – хоть иголки собирай, да иную бутафорию для влюбленных. Вот кого ты поставишь в такую ночь где-нибудь возле вербы, пруда или полукопны?

– Хотя бы нашего председателя Данила Бондаренко.

– Которого надо убрать?

– Еще как надо, а то так насолил мне…

– Остановимся на нем. Вот он возле копны ждет свою любовь. Крадучись приходит она, и уже влюбленные в своей любви не слышат, как на них осыпаются звезды, падает роса и тому подобное, что бывает в романах… А где-то за морем в своем каменном доме сидит большой политик, сидит черный гений, перед которым уже дрожат европейские державы. И думает он ночь, и думает вторую, и третью, чтоб эти Данилы снопами легли возле снопов или согнулись рабами перед новыми правителями. И не только думает, но выплавляет для этого и свинец, и сталь, и золото-серебро. Это только произвольный пример, чтобы ты увидел, как все, даже любовь, теперь переплетается с политикой.

– Хотя это и пустозвонство, но страшная твоя сказка, – задумался Магазанник.

– А век добрых сказок уже миновал! Слышишь?!

– Да, слышу. Меня удивляет только одно: как ты, Оникий, при таком уме пошел в нищие? Почему не бежал в земли того черного гения?

– Бежал и туда, – вздохнул Безбородько. – Бежал…

В это время на подворье завизжала проволока и неистовым лаем залилась верная овчарка. Магазанник и Безбородько глянули в окно и окаменели: на дороге, между деревьями, показался на сером коне всадник.

– Кто это? – встревожился Безбородько.

– Лейтенант Василь Гарматюк, из органов, – непослушным языком ответил Магазанник. – Лучший друг нашего председателя.

– Вот и будет сушилка, а я еще и не насытился, – зашипел Безбородько, в один миг надел сорочку, пиджак и торопливо начал обвешивать себя причиндалами нищего, однако не забыл бросить в торбу буханку хлеба и кусок сала. – У тебя другой выход есть или через окно?..

– Через сени в лес, – сказал лесник, наскоро пряча дрожащими руками еду и выпивку.

Безбородько торопливо выскочил в сени, пригибаясь, открыл двери, которые вели в дубняк, обернулся к Магазаннику и даже выдавил своими створками синюю усмешку:

– Ну, бывай, пан и приятель… Я еще, когда стемнеет, загляну к тебе. Окорок не изведи.

– Беги скорее, – умоляюще зашептал лесник. – Что же мне лейтенанту врать?

– Да возьми себя в руки! – рассердился Оникий. – Чтобы не вляпаться, скажешь: был у тебя какой-то старец, выпил водички, съел хлеба-соли да и пошел на шлях. – Безбородько выскользнул из сеней и исчез за стволами дубков.

«Вот тебе и предгрозье, вот тебе и ворон. Хоть бы он счастья из хаты не вынес». Магазанник зашел в жилище и начал возиться возле меда, словно его больше ничего не интересовало в мире, а уши и сердце отсчитывали каждый шаг со двора.

В хату вошел Гарматюк, не здороваясь он озабоченно спросил:

– Дядько Семен, у вас гостей не было?

– Гостей? – прикинулся искренне удивленным Магазанник. – Сегодня же будни, а в будни я никогда никого не сзываю. Да и какие перед жатвой могут быть гости в наших лесах? Садись, Василь.

– И никакой бродяга не заходил к вам? – Гарматюк зашарил острым взглядом по его лицу и хате.

Магазанник недовольно махнул рукой.

– Да, приходил нищий пришелец, я как раз на пасеке возился, соты из дуплянок вырезал. Там он, и пропел: «Мимо рая проходжу…»

– Давно был? – встрепенулся Гарматюк.

– Нет, недавно.

– Лира была на нем?

– Лира? Была.

– О чем-то говорил с вами?

– Какие могут быть разговоры между лесником и нищим? Он прогнусавил мне свой псалом, я бросил ему в торбу хлеба, да и бывай здоров.

– Куда же он подался?

– Вот чего не знаю, того не знаю. Вышел из хаты, пошел будто на шлях, а куда повернул, один бог ведает. А зачем тебе этот старый хрыч?

Но Гарматюк не ответил, мигом выбежал из хаты, вскочил на коня и помчался на шлях. Может, господь и пронес тучу над лесным жильем.

В дверь осторожненько протиснулся Степочка, под желтыми мельничками ресниц у него испуганно прищуривались бегающие глазки.

– Чего это Гарматюк приезжал? Не пронюхал ли что-нибудь о нас?

– Нет, о нищем допытывался.

– О нищем? Кому понадобилось это чучело?

– Выходит, нужно. Может, он не только псалмы, а и контрреволюцию поет. Есть ведь такие.

За подворьем затарахтел воз. Сын и отец испуганно уставились в окно.

– Да это ж Мирослава Григорьевна, агрономша, приехала за своими пожитками, – с облегчением вздохнул Магазанник. – Степочка, мигом принарядись – и к девушке. Только выковыряй для нее какое-нибудь умное, завлекательное словцо.

Степочка стрелой вылетел в другую половину жилища и затанцевал по ней, сбрасывая будничное и надевая праздничное. Вскоре он улыбаясь вышел на порог и похлопал в ладоши, чем немало удивил девушку.

– А мы вас, Мирослава Григорьевна, еще вчера ждали, вечером. Даже на дорогу для интереса выходили.

– Для какого же это интереса?

– У вас одна бровь стоит вола… – выковырнул Степочка «умное словцо».

– Вы и ваш отец все сравниваете с волами?

– Пожили бы в наших лесах, научились бы ценить и брови, и косы, и очи, и вообче. У нас живешь как во сне, а девчат только в грибное время видишь.

– А грибы у вас есть?

– Хоть пруд пруди, если знаешь места. Я охотно вам покажу их, будете жарить, и солить, и мариновать. Вы умеете мариновать?

– Умею.

– Пойдемте же в хату, мы вас свеженьким сотовым медом угостим. Это не мед – одно здоровье, от него еще краше станете.

– Спасибо, Степан Семенович, мне сейчас же надо ехать.

– Называйте меня по-простому – Степочкой. Вам еще не наскучило в нашем селе?

– Нет.

– Так наскучит, ибо нет в нем для души интеллигентности. Вот у нас в конторе хватало ее.

Мирослава сдержала усмешку, а Степочка умолк, чтобы снова придумать какое-нибудь культурное словцо, потому что такая девушка стоила самых лучших слов и волов.

XII

В село на легкокрылой бричке приехал Ступач. Красивый, угрюмый, он, как идол, сидел позади кучера и кого-то осуждал недоверчивым, твердым взглядом и насупленным лицом. Все сегодня не нравилось Ступачу: и жаркое, в мареве утро, и пыльная дорога, и тряская бричка, и задумчивый, хмурый кучер. Он не гнал с ветерком коней: они и без того измотаны работой и разъездами по судам, поглядите только на их потрескавшиеся копыта…

На копыта Ступач не смотрел, а из-под копыт вдоволь наглотался пыли. А какую еще пыль ему пустит в глаза Бондаренко? И кто он, наконец: упрямый фантазер, своевольник или замаскированный враг? На врага вроде не похож, но две бумажечки пришли! Чего бы им зря приходить? А ты и тревожься, чтобы не прозевать под самым носом вражеской агентуры. Ох, это село! Кого только не плодит оно? Цепами надо вымолачивать и на решетах и густых ситах просеивать его… Тогда на самом дне, смотри, и вынырнет какой-нибудь Бондаренко. Только почему за него тянет руку Мусульбас? Снова узелок? Да, жизнь понавязала разных узелков, а развязывать приходится ему. И Ступач хмурится, и морщит лицо, и гоняет мысли, словно гончих на охоте… Но пусть и не враг Бондаренко, а какая радость от него? Ты ему говоришь: «Начинай жатву», а он тебя и подкусит: «Я молочко [7]7
  Молочко – зерно молочной спелости.


[Закрыть]
не буду жать, у меня коровы дают молочко». И летит график черту в зубы. Могли бы вырваться в передовые по району – не вырвались, а в сводке примостились поближе к хвосту. Да, видишь, не председатель, а прокурор тревожится об этом. Правда, он тоже не хуже, чем Бондаренко, понимает, что не надо косить зеленое, но указание есть указание, и кому хочется краснеть на различных совещаниях?.. Или как вышло с коровами? Втихую выбраковал непородистых, тайком сплавил, накупил симменталок и еще каких-то, сразу же сократил поголовье колхоза на четвертую часть, еще и не признает своей вины: мол, людям нужны не рога и хвосты, а молоко. И снова, своевольник, залихорадил сводку всего района. И что после этого? Схватил выговор – и не журится!.. А может, все-таки враг? Попал в какую-нибудь экономическую или политическую группировку да и ждет своего времени. Ох, это село!

И Ступач по привычке, словно подсудимых, ощупывает взглядом хаты-белянки, что отгораживаются от него то вишняками, то вербами, то мальвами и пересмеиваются с самим солнцем. Родившись в местечке, он не знал да и не хотел знать села, но имел свое суждение о нем, потому что еще в двадцатых годах безрассудное, безжалостное левачество скособочило его мозги, нашпиговало их подозрением, а в душе выжгло то, что там должно быть, – душевность.

– О боже, – вздохнула из-за плетня тетка Олена и опустила на глаза белый, с пыльцой подсолнухов, платок, – такой уж красивый, а сколько недоброжелательства на лице.

Ступач услыхал шепот ее слов, обернулся, и на миг ему показалось, что увидел свою мать, которая очень любила ходить в белых, чуть голубоватых от синьки платочках. Он положил руку на плечо кучера, чтобы тот придержал коней.

– Вы что-то мне, тетушка, сказали? – и улыбнулся белозубо женщине.

– О боже! – оторопела Олена, не зная, что ему ответить.

Среди подсолнухов, что золотыми решетами просеивали солнце, стояла спокойная, как само лето, женщина, а под ресницами ее трепетала материнская печаль.

– Вы что-то, женщина добрая, имеете ко мне? – уже сочувственно спросил Ступач.

– Нет, ничего к вам не имею, – махнула загрубевшей рукой.

– И все же?

– Глупое подумала про себя. – Олена Петровна стерла подсолнуховую пыльцу с лица, доверчиво собрала морщины вокруг полных губ. – Я, простите, даже не ожидала, что вы умеете так хорошо улыбаться человеку.

– Что это вас с самого утра на смех потянуло? – сразу рассердился Ступач. – Ранний смех на поздние слезы поворачивает.

– Вот и поговорили, – грустно кивнула головой женщина и исчезла за солнцами подсолнухов.

«Болтушка! Залезла в подсолнухи и вытряхивает глупые насмешки. И все такие в селе. Тут на землю смотри, а под землю заглядывай».

Кони, выгибая шеи, остановились возле конторы колхоза. Из дома вышел седоголовый Ярослав Гримич, в одной руке он держал серп, в другой – замок.

– Дед, председатель в конторе? – с брички спросил Ступач.

– Еще чего! Наш председатель в пору жатвы начинает день в поле, а не в конторе!

– А вы куда собрались?

Старик поднял серп, завернутый в белую тряпочку:

– В степь, на жатву.

Ступач насмешливо хмыкнул:

– Сколько же вы нажнете в ваши лета?

– До вечера на полкопну потихоньку расстараюсь. И то какая-то помощь людям. Грех теперь живому человеку не жать.

– Кто же вместо вас будет сидеть в конторе?

– А зачем теперь кому-то рассиживаться по конторам? Телефон стеречь? Так он порычит-порычит, словно старая собака, да и перестанет.

– Непорядок, – неодобрительно покачал головой Ступач. – Вот что, дед, идите в поле и разыщите мне председателя, а я уж вместо вас посижу тут.

Старик смерил Ступача удивленным взглядом, потом пожал плечами:

– Что ж, сидите, коли есть охота, только боюсь, что очень долго придется сидеть.

– Это ж почему?

– Данило Максимович заглянет сюда только вечером. Разве ж вы не знаете его?

– Да знаю, – насупился Ступач. – Тогда садитесь – и айда в степь.

– Давно бы так! – тряхнул сединой старик и начал взбираться на бричку. – Чего это вы приехали? Для разноса? – И осекся, ибо вспомнил, какое прозвище влепили колхозники Ступачу: Разнос.

Но прокурор этого еще не знал, а разносить он умел – и в городе, и в деревне.

За селом они догнали старого Корния, который тяжело шагал с серпом в руке. Гримич коснулся плеча возницы, и тот остановил коней.

– Садитесь, Корний Иванович, подвезем.

Старик остановил взгляд на Ступаче, покачал головой:

– Нет, с этим судьей мне не по пути.

– Это ж почему?! – сразу вспыхнул Ступач.

– Раньше у нас судьей был бог, а что будет, если судья станет богом? Езжайте…

Гримич прыснул, Ступач выругался, а кучер насмешливо прикрикнул на лошадей…

Чтобы как-то рассеять неприятное впечатление, Ступач спросил старика:

– А наш первенец комбайн исправно работает у вас?

– Не работает, – невесело ответил Гримич.

– Как это не работает?! Поломали?! – и лицо сразу стало таким, словно он вдоволь нахватался злости.

– Не поломали – в соседнее село перебросили, так как мы, мол, и без него вовремя уберем хлеб.

– А… – привяла злость, и привял неспокойный румянец. Ступач сам себя упрекнул за горячность. Да что поделаешь – характер! А его не выплеснешь, как воду из кружки. «Продукт» за глаза называет его Мусульбас. И что только за этим словом кроется?

Данила Бондаренко застали на косьбе: он как раз косил с косарями жито, и, видно, это доставляло ему немалое удовольствие, хотя белая вышитая сорочка уже дымилась паром на плечах. Ступач долго-долго присматривался к косарю, перебирал тени на лице и мысли в голове. «Кто же он? Кто?» Потом, осторожно наступая на стерню, чтобы не поцарапать хромовых сапог, подошел к нему, глухо поздоровался, бросил подозрительный взгляд на косу и тихо спросил:

– Что, в народники или в хуторянство записался?

– Люблю косить, – грустно улыбнулся Данило и печально поглядел на косу, затем положил ее так, чтобы вошла она под покос, и пошел за молчаливым Ступачом, а тот, жалея обувь, не отрывал глаз от стерни.

Они вышли на полевую дорогу, что терялась в сплетении вьюнка, деревея, пижмы и где по-девичьи доверчиво смотрели на мир голубые глаза цикория. Высоко в небе печально простонал коршун, а над мягким золотом ширококрылых нив неровно, как у чаек, поднимались-опускались крылья косилок, и до самого неба пестро цвели фигуры жниц и вязальщиц, возле них на глазах вырастали аккуратные чубатые полукопны. Это даже Ступачу понравилось – порядок! Хотя председатель и своевольник или, может, что-то и похуже, а в поле порядок… А если и это вражеская маскировка? Имеешь тогда уравнение со многими неизвестными. И даже вздохнул от жалости к себе. Ступач тяжело поднял настороженные зеницы и начал ими сверлить Бондаренко.

– Не смотрите так грозно, а то перепугаюсь, – улыбнулся Данило, хотя на душе защемила тоска: как ему надоели глупые ступачовские подозрения, неумное вмешательство, нотации, нагоняи и диктаты, за которые должны расплачиваться хлебороб и земля; виновных же из этих краснобаев шаблонщиков, кажется, не так часто брали за ушко да на солнышко.

– Неуместные шутки, – сказал Ступач, но прикрыл глаза отяжелевшими веками, посреди которых ровно пролегли черточки еще молодого жирка. – Твоему своеволию, председатель, уже нет предела.

– О каком своеволии суд речет? – Данило шуткой пытается отбиться от Ступача.

– А ты, бедненький, и не знаешь?

– Таки не знаю.

– Ты же не будешь отказываться, что танком от меня позавчера начал выдавать людям хлеб? Говори!

– Говорю: выдавал позавчера, вчера, выдаю и сегодня.

– И сегодня?! – ужаснулся и вытаращился на Бондаренко Ступач. – Ты, председатель, в полном уме или у тебя большой недород на него?

– Так зато есть урожай в поле.

– Ты, наверное, не знаешь, что делаешь с хлебом?

– Знаю! – твердо ответил Данило. – Укрепляю веру крестьянина в наш общий труд. Уверен, что самое большое преступление – подрывать веру человека.

– Брось эти высокие слова и единоличные потребительские тенденции! – уже молнии взметнулись под ресницами Ступача. – Думаешь, ты самый умный из нас?

– Я пока что не задумывался над этим очень важным для вас вопросом, – начал горячиться и Данило.

– Так вот, своим безрассудством ты не столько укрепляешь веру крестьян своего села, сколько подрываешь авторитет большинства председателей своего района! Понял?

– Это уже что-то новое в теории! – и, как ни горько было ему, Данило засмеялся.

– Он еще и смеется! – Ступач ударил сапогом по кустику цикория, и тот испуганно затрепетал синими огоньками. – А что, глядя на вас, скажут колхозники других сел? Чтобы и им сейчас же выдавали зерно? И начнется там анархия с выполнением плана, как уже тут началась. Вон и ветряк мелет у тебя! – показал рукой на ту деревянную птицу, которая всегда радует человека, когда машет крыльями. – Сейчас же прекрати выдачу зерна и забей ветряк!

Данилу страшно стало от этих слов, ибо ветряк для него всегда был живым, как человек, а тут – забить гвоздями! Как далеко надо стоять от хлеба насущного, как очерстветь, чтобы такое пришло в голову!

– У нас ветряк никогда не заколачивали гвоздями! Окна заколачивали, а ветряк – нет!

Ступач поморщился:

– Как-то у нас с тобой никогда не получается разговора. Ты думаешь, я меньше переживаю за проведение кампаний?

Данило вздохнул.

– Может, и так, может, за кампании вы больше переживаете, только за кампаниями вы забыли тех, кто проводит их. Еще с зимы вы спрашиваете меня, вывезен ли навоз, отремонтирован ли инвентарь, очищены ли семена, в каком состоянии скот, и никогда не спросите, а в каком же состоянии люди, чем они живут, чем должны жить… Не приходило ли вам в голову, что мы должны прежде всего заботиться о человеке, о его дне сегодняшнем и завтрашнем, о хлебе насущном на столе и радости в душе? Я, например, никогда не ощущал вашей душевности в степи, в селе, может, вы оставляете ее в своем кабинете?

Ступач возмущенно хмыкнул: что же стоит за этими словами – человек или хитромудрая тень его?..

– Душевность – это сантименты, особенно в селе, где у каждого из нутра так и прет мелкий собственник.

– Так о чем же и беспокоится наше государство? Чтобы из вчерашнего мелкого собственника вырос новый хозяин земли – щедрый в деяниях, в красе и душевности человек.

Ступач саркастически взглянул на Данила.

– Сколько романтического тумана накопилось в твоем котелке. Из-за своей крестьянской душевности и разных архаизмов загремишь под гром! Хотел бы я увидеть, как ты тогда заговоришь о спокойствии, обивая пороги разных инстанций. Так вот, пока не поздно, впрягайся в график и тяни его, как черный вол: то есть немедленно сдавай хлеб!

– Вот и вся музыка, – вздохнул Данило.

– О какой еще музыке говоришь?

– О вашей, о вашем бубне, о ваших тревогах одного дня или одной кампании. У сельского хозяйства сотни вопросов, а вы их сводите только к одному. И принижаете этим людей и святой хлеб – гениальное открытие человека.

Под скулами Ступача задвигались два клубочка, но он сдержал себя.

– Заговорил, философ. А я твою философию снова должен бить практикой: немедленно вывози зерно, стремглав гони на ссыпной пункт все машины, всех коней и даже волов.

– Вот там бы пригодились ваши громы!

– На ссыпном пункте? Это с чего бы? – непонимающе пожал плечами.

– Потому что там, как у врат рая, стоят люди в длиннющей очереди перед одними весами. Но самое худшее не это, а то, что наш район вынужден сбрасывать в бурты даже влажное зерно и с болью смотреть, как оно начинает куриться дымом.

– Почему же куриться? – растерялся Ступач.

– Потому что есть такое страшное слово – самонагревание – и оно до тех пор будет пожирать наш труд, гноить хлеб, пока хлебоприемные пункты будут стоять под открытым небом. Подумайте над этим!

– А это уже не наша забота, – махнул рукой Ступач. – Пусть у них болит голова за свое, а у нас за свое. Что я должен доложить о выполнении плана?

– Повторите, что план будет выполнен и перевыполнен, что у людей уже есть черный хлеб и седая паляница.

Ступач хмыкнул:

– Седая паляница! Смотри, чтобы за эту паляницу голова не поседела. Вот закончил ты институт, а так и остался с одними хлеборобскими заботами.

– По-хлеборобски люблю родину.

– Вот тут вся твоя ограниченность как на ладони.

– Это слова не мои, а великого писателя.

Ступач скривился, пренебрежительно махнул рукой:

– Писатели тоже хоть кому забьют баки… Как будет с ветряком?

– Ветряк будет молоть, как и надлежит ему.

– Так, наконец, он же отрывает рабочие руки от жатвы!

– Нет, он дает в руки ту радость, которая так необходима и для жатвы, и для людей, и для политики.

– Даже для политики?! – удивился, но и смягчился Ступач.

– А как же! Не вам говорить, что душа нашего крестьянина еще не освободилась от страха перед природой, от страха за завтрашний день, и потому хлебороб сегодня еще цепко держится за свой клочок огорода. Хорошим общественным хозяйствованием, подходящей оплатой, сердечностью мы должны завтра освободить его от копеечных забот, от страха, должны сделать из него мыслителя, героя, творца. Это сам народ, мечтая о будущем сказал: «И хлеба надо, и неба надо!» Вот об этом, о насущном и высоком, должны теперь думать!

– Вон куда мы залетели! Аж до неба! – улыбнулся Ступач. – Ну, крестьянский философ, может, в чем-то ты и прав, только не знаю, что скажут где-то о твоих художествах. Я категорически против них! Но, зная, что ты слов на ветер не бросаешь, я в одном спокоен – план будет выполнен.

– И перевыполнен. А дождемся сентября, так еще, надеюсь, сдадим какую-нибудь тысячу сверх всякого плана.

– Почему же в сентябре? – недоверчиво встрепенулся Ступач.

– Потому что сегодня после озимых сеем горох и гречиху.

– А мне хотя бы слово сказал! – отразилось недовольство в уголках рта Ступача. – Что ж, это вы хорошо придумали.

– То-то и оно, хочется думать не об одном дне кампании, а смотреть немного дальше, не забывать о сложной жизни человека, о его радостях на земле и от земли, не забывать и о душевности.

– Опять то же самое! Что ты словно дятел долбишь. Не забыл, как у нас о дятле говорят? Днем он долбит и долбит, а ночью стонет, потому что от того долбежа голова болит. Смотри, чтобы и у тебя от той душевности голова не заболела. И чтобы ты знал – от душевности распускается народ и требует большего, чем имеет, – уже не сердясь, поучающе говорил Ступач, а про себя решил: из этого анархиста можно и два плана выбить. Обойдется без седой паляницы. Пусть попрыгает-поскачет, а мы будем на виду. Он подал Данилу тяжеловатую руку и пошел к бричке, возле которой стоял угрюмый кучер. Что-то и он имеет против него, верно, и ему надо душевности? Да откуда же ее возьмешь на всех? И это тогда, когда всюду столько врагов? Сказал было как-то об этом Бондаренко, а тот будто с луны свалился: «Побойтесь людей и бога! Неужели мы только и делали, что выращивали врагов?..» Нет, надо все-таки укротить его норов. Своей самостоятельностью он взбунтует немало горячих голов. Недаром просил в райкоме: «Разрешите мне так похозяйствовать, как люди хотят, для эксперимента позвольте, ведь нельзя одному хозяйству заниматься тридцатью культурами – от жита и пшеницы, турецких бобов, мака и до петрушки и пастернака»… Вишь, даже рифму нашел, чтобы откреститься от мака. Так и сядешь маком с таким хозяином, тоже мне, экспериментатор нашелся! Хотя и умная голова, да к какому берегу прибьется или уже прибился этот ум? Теперь нам возле земли не мыслители, а исполнители нужны. Может, в дальнейшем и мыслители потребуются, но когда это будет…

Ступач обернулся, поглядел на ветряк, который весело открещивался от него, на упрямую фигуру Данила, что спешил к ветряку.

«Этот не в ветряк, а в тебя забьет гвозди произвола, а еще о душевности говорит. Будешь иметь, Прокоп, душевность, когда за розданное зерно кто-то начнет снимать с тебя стружку». Страх растопыренной пятерней вцепился в самую душу Ступача, и он теперь смотрел на ветряк и на горячее марево, дрожавшее за ним, как на своих врагов. «Ничего, вот как накинем селу удвоенный план, так ветряк и опустит крылья».

– Поедем, – подошел к кучеру, поставил ногу на подножку и носовым платком начал вытирать пыль с сапога.

– Можно и поехать. Ведь я вас, Прокоп Иванович, сегодня последний раз везу.

– Как это – последний?

– Теперь уродило, люди хорошо обжинаются, вот и я вернусь к житу, к пшенице, к земле, потому как землю сам бог пахал.

– Это где же ты видел бога за плугом? – глумливо спросил Ступач.

– Не видел, а слыхал в песнях.

– Корчевать эти песни, этот архаизм и эту этнографию, надо! Корчевать!

– Зачем же корчевать, когда там и об урожае, который нам уродит земля, так поется: из колосочка будет горсточка, а из снопика – мера. И в старину, видать, об агротехнике думали.

Ступач даже присвистнул от такой неожиданной «философии», а потом сокрушенно покачал головой:

– Темная ты ночь, темное село.

Кучер наершился:

– Хоть и темный я, а больше вас возить не буду…

Выезжая на шлях, Ступач встретился с военкомом Зиновием Сагайдаком, который верхом ехал по укороченным теням лип.

– К своему любимчику, что ближе к житу-пшенице? – с насмешкой спросил Ступач.

– Да, вы юридический ясновидец, – не остался в долгу Сагайдак. – В нашем районе один живет ближе к житу-пшенице, а другой – к пирогу.

Ступач сразу скис:

– Это шутка или намек?

– Понимайте как хотите, – невинно смотрит на него Сагайдак. – Вольному – воля, а спасенному – рай. Как там Бондаренко?

– В добром здравии и в добром настроении. Но сегодня придется испортить ему настроение.

– Это ж почему?

Кого-то копируя, Ступач однообразно прогнусавил:

– Есть принципиальное мнение содрать с него удвоенный план. Он его вытянет, будет кряхтеть, но вытянет.

– Шутите? – насторожился Сагайдак.

– Правду говорю.

Военком нахмурился, соскочил с коня, кивнул головой, и Ступач неохотно слез с брички. Взвинченные, они подошли к липам, которые стояли в золотой дреме солнца, цвета и пчелиного звона.

– Прокоп Иванович, вы не первый год вертитесь возле сельского хозяйства, знаете, какие у нас большие трудности с селом, с хлебом, с трудоднем, с крестьянской долей. Знаете и то, как мы радуемся, когда тот или иной колхоз честно, без копеечных хитростей, выбивается в передовые. Почему же вы хотите то хозяйство, что уже сегодня тянет большую ношу, чем другие, подорвать и сделать слабосильным?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю