355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 24)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

– С передних! Надо подбить хоть какую-нибудь вражескую машину, как только вырвется вперед. У всякого дела должно быть начало.

– Верно! – охотно соглашается Чигирин. – Надо, чтобы люди услыхали о нас… Вот пойдемте посмотрим, какую мы землянку сделали, даже кое-какую печку слепили. Теперь и о бане, и о конюшне надо подумать.

На эти слова Сагайдак только усмехнулся: кто бы, слушая о хозяйственных хлопотах Чигирина, мог подумать, что в гражданскую войну он был грозой контрреволюции?.. А как однажды он обманул скоропадчиков! Когда метель под самые крыши занесла хаты, Чигирин из лесов приехал к своей Марине. Кто-то выследил его, донес в державную стражу, а та всей сворой влетела в село, чтобы наконец живьем взять партизана. Только домчали они к подворью Чигирина, так тот с гребня хаты швырнул в них несколько гранат, а потом с другой стороны вырвал из кровли десятка два снопиков соломы и сбросил на землю, свел по ним с чердака коня, вскочил на него и подался в Леса. Сколько тогда разговоров было в селе, а кое-кто никак не мог поверить, что без нечистого можно было спрятать на чердаке коня.

Со временем кое-кто из суеверных, набравшись за чаркой смелости, спросил об этом Чигирина. А он, пригасив усмешку, так начал отнекиваться, что всякому стало ясно: он знаком с теми, кто за плотиной и в болоте сидит.

– Расскажи, Михайло, все начисто, как было, – чуть не со слезами попросил страшно верующий во всякую чертовщину Гнат Кирилец. – Пособлял тебе хоть немного нечистый?

И тогда Чигирин, оглядевшись вокруг себя и нагоняя страху, зашептал:

– Пособлял, Гнат. И не один, аж двое их было тогда: один возле крыши возился, а второй, постарше, подлез под коня, взял его на плечи и, задыхаясь и валясь с копыт, потащил на чердак. Думал, надорвется нечистая сила, но и до сих пор не надорвалась…

Забытая лесная просека, где между колеями дружно поднялась шелковистая трава, а в ней нашли приют ромашки, деревей и тысячелистник. Сквозь деревья на дорогу падают предвечерние солнечные блики, а даль так и играет чистым барвинковым небом. И нигде ни души.

Но вот на просеку выскакивают тачанка и две подводы. На тачанке рядом с близнецами сидит Сагайдак, на подводе правит лошадьми невозмутимый Саламаха, а позади с братьями Бересклетами – седой и мудрый Чигирин. Старыми узковатыми глазками он первым замечает между деревьями какую-то фигуру, неторопливо прикладывает к плечу винтовку и тут же опускает.

– О! Да это же Гордий Горбенко! – узнает Чигирин своего старого знакомого.

Теперь все замечают старика, а он с кувшином в руке смущенно подходит ближе к просеке, чтобы не подумали о нем недоброго.

– Дед, чего бродите тут? – соскакивает с тачанки Сагайдак.

– Лес большой, вот и брожу. – И уже приветливо улыбается Чигирину: – Добрый день, человече.

– И тебе добрый. Землянику собираешь?

– Да нет, перевозил в село Магазанниково добро, а вам, оглашенным, тайком сбросил мешок соли, – может, пригодится.

– Вот спасибо, Гордий. Где же она?

– Шагах в двадцати от вас, под теми тремя березами, что из одного корня выросли.

– Дед, откуда же вы знаете и о нас, и о соли? – удивляется Сагайдак.

– Потому что на этих днях я с Михайлом Ивановичем встретился в лесах, когда он еще один на бесхлебье да на бессолье пас коров. Вот и бывайте здоровы.

Чигирин дотронулся рукой до плеча Горбенко:

– Гордий, а ты не сможешь раздобыть для нас коней, чтобы были словно ветер?

– Помозгую.

Партизаны прощаются со стариком и трогают коней. Кто только вернется из них, ибо что может сделать эта горсточка смельчаков против нашествия Гитлера? Да, видно, по доброй воле идут на смерть.

Старик, грустно покачав головой, поворачивает к жилищу Магазанника, а партизаны направляются к опушке леса, ближе к той дороге, которая через каких-то полтора-два километра выходит на шоссе; туда теперь не сунешься – там и камень утомился от чужого железа, на дороге же можно подстеречь одну-другую машину. Тут не столько едут войска, сколько шныряют любители чужого добра.

Возле густого березняка, что островком подходит к дороге, партизаны останавливают коней. Гримичи мигом снимают с тачанки «максим», пристраиваются возле него в ложбинке, а слева и справа залегают братья Бересклеты и Чигирин. Все это делается в полной тишине, словно не люди, а тени упали на землю. Первый урок получили побратимы. Жаль, что так мало у него бойцов.

Сагайдак подсаживается к близнецам.

– Все чин чином, – шепотом успокаивает его Роман, – патроны подравняли, чтобы не было перекоса…

– И вода в кожухе ключевая – хоть сам пей, хоть гостей угощай, – скрывая волнение, усмехается Василь.

Хороши хлопцы, не зря он взял их в отряд. Обойдя всех, Сагайдак подходит ближе к дороге, что одной стороной притерлась к лесным теням, а другой – к задумчивым колоскам, и прислушивается, как уходит день. Попадется ли кто-нибудь?..

И, словно отвечая на его мысли, на шляху заклубилась пыль. Сагайдак подносит к глазам бинокль. Нет, это не те, кого он ожидает: по дороге трусят низкорослые лошаденки, а на возу подскакивает несколько ржаных снопов и сидит чернявая молодица, в одной руке у нее вожжи, а другая придерживает возле груди младенца. Вот уже и плач его слышен. А мать, склонившись, то агукает ему, то понукает неторопливых лошаденок, которые тянутся к колосьям. Вот молодица придержала гнедых, прижала к себе младенца, и этот бедный сверток, припав к груди, сразу успокоился, а на смуглом лице матери мелькнула печальная улыбка, да тут же и исчезла – сзади заурчала грузовая машина.

Партизаны прикипели к земле, пулемет и винтовки повернули на цель.

– Отставить! – тихо приказывает Сагайдак: ведь впереди едет мать с ребенком – пусть до самого твоего дома, пусть всю жизнь шумит тебе пшеница. И вздыхает: если бы оно так было в этом мире, в котором не всем хватает разума для жизни…

Машина, выбрасывая из-под себя клубы пыли, обгоняет воз. Из окна кабины высовывается голова немолодого солдата, он машет рукой женщине, на ходу что-то весело кричит ей и исчезает, не подозревая, кто сейчас спас его от смерти.

И снова тревожное и напряженное ожидание. По капельке дремотно вырастают тени, по капельке дремотно течет время, по капельке точат душу сомнения: надо ли было пропускать ту, первую, машину? Наверное, не надо.

Уже сумерки из леса наплыли на поля и погасили багрянец пшеницы, когда на дорогу горделиво, красуясь своей щеголеватостью, выскочил новенький, словно только что родившийся «дюзенберг». Какого высокого чина убаюкиваешь ты на пыльном подольском шляху? Не того ли барона, что приехал мерить тучный чернозем для своего имения?

Вот она и наступила – первая встреча с врагом. Ты, как клещ, вгрызаешься в чужую землю – так ее отмерят тебе!

Когда машина почти поравнялась с Сагайдаком, он махнул рукой близнецам. Роман сразу так нажал на гашетки, что даже пальцы побелели. Задрожал пулемет, задрожал и пулеметчик, бешеными мотыльками вокруг дула заметался огонь.

В машине зазвенело стекло, и, неестественно крутнувшись, она с дороги влетела в пшеницу и остановилась.

Хлопают дверцы, из них опрометью выскакивают двое военных в черном и толстяк в штатском. Он, как пловец, вытянув руки, ныряет в пшеницу, а военные, быстро сориентировавшись, привычно прикладывают к животам автоматы и веерами вгоняют очереди в лес, из которого выбегают партизаны. Еще две очереди, затем свист пуль, перестук «максима» и отчаянный вскрик падающих гитлеровцев. Чигирин первым наклоняется к убитому, поднимает перегретый автомат и видит, как у вояки ниже ломаных молний на петлицах медленно стекает кровь.

А штатский все еще, будто утопающий, барахтается в пшеничных волнах и не может выбраться. Но и он, истошно завопив, клонится, оседает в колосья, а руками намертво зажимает две горсти пшеничных стеблей.

– Вот и есть начало! – говорит Сагайдак, медленно подходя к убитому, и покачивает головой: надо же было тебе из-за этих двух горстей пшеницы тащиться в такую даль…

Партизаны, кроме близнецов, оставшихся около пулемета, бросаются к машине, где, свесив голову, лежит, тоже в черном, водитель. Льняная чуприна закрыла его лицо, закрыла для него мир. Саламаха из-под носа у Ивана Бересклета выхватывает новенький парабеллум, что лежал на переднем сиденье.

– Нечестно так, – недовольно говорит Бересклет и вытягивает из машины огромный, с медными замками, портфель. – Меняю не глядя.

– Нашел глупее себя. То кусок разукрашенной кожи, а это оружие!

– Что же в нем? – не терпится младшему брату Максиму.

Иван щелкает замками, достает плотные, с гербами, бумаги и удивляется:

– Смотри, баронские! И духи есть, французские!

– Скорее в лес! – торопит Сагайдак.

На небе прорезается вечерняя заря, и вечер не торопясь начинает кропить росою землю. И сегодня, впервые за все эти дни, Сагайдак чувствует какое-то облегчение и от вечерней зари, и от росы, что и теперь не забывает обездоленную землю. Что ж, начало есть начало, теперь должен думать о большем. Людей, людей надо собирать. А где достать мины, взрывчатку, детонаторы? Тогда и черный шлях, и железную дорогу можно было бы взять под партизанское наблюдение.

– Скорее, хлопцы, в лес! – торопит Сагайдак.

– Хотя бы машину осмотреть и что-то решить с нею, – с сожалением говорит Саламаха.

– Может, на баронскую кожаную подушку позарился? – насмехается цыганистый Иван Бересклет.

– Мне и на торбе с травой хорошо спится.

Партизаны влетают в лес, где их нетерпеливо ждут Роман и Василь. Саламаха великодушно протягивает им флакон с духами:

– На двоих. Французские! Именно вот такие и любили в нашем селе.

Близнецы пренебрежительно отмахиваются отдухов, хватаются за пулемет и вмиг забрасывают его на тачанку.

– Молодцы, хлопцы, хорошо поработали! – хвалит их Сагайдак, прислушиваясь к онемевшей дороге. – А сейчас правьте к вашему приселку.

– Это ж зачем к приселку? – забеспокоился Чигирин и бросил взгляд на звездное небо. – До утра не успеем заскочить в леса.

– Должны опередить время и успеть! – твердо говорит Сагайдак.

– Зачем же такая спешка?

– Из приселка надо прихватить пушку, а то, чего доброго, ее хозяин сам начнет попусту тратить снаряды. А нам они вот как нужны. Завтра гитлеровцы будут заняты похоронами барона, послезавтра непременно нагрянут в леса.

– Да, наверняка полезут, – соглашается Чигирин. – Тогда пушка и пригодится нам. Хотя бы для переполоха.

– Вот и я думал о переполохе, – насмешливо хмыкнул Сагайдак.

– По коням!

– Разрешите нам махнуть вперед! – молодцевато вытянулся перед командиром Роман Гримич и кивнул на Василя: – Мы знаем, в чьей клуне ночует та пушечка, вот и прихватим ее до вашего приезда.

– Мотайте! – залюбовался парнями Сагайдак и словно увидел свою молодость в червонном казачестве. Эх, пролетели твои весны, и уже седина, как спелое жито, ниспадает на глаза. А кажется, и не нажился… Нашел время для грусти. Фашиста надо бить! Еще Геродот писал о скифах: «Ни одному врагу, напавшему на их край, они не дали спастись». Вот так-то.

Через минуту ударили копыта, заскрипели колеса, замелькали гривы коней, и партизаны под Чумацким Шляхом помчались к броду.

Обогнав всех, не выехала – вылетела тачанка близнецов, которую партизаны прозвали колесницей Ильи-пророка.

– Вот едут, даже оси горят! – позавидовал Иван Бересклет. – Не я буду, если не разживусь такими лошадьми! Слышишь, брат?

Теперь Сагайдак и Чигирин, свесив ноги с грядки, сидят плечом к плечу на возу невозмутимого Саламахи и вполголоса советуются, как им послезавтра встретить врага.

– Дорогу к лесу надо заминировать, – говорит Сагайдак.

– Да, надо, – соглашается Чигирин и кресалом высекает из кремня огонь. – Только чем?

– Хотя бы обманом, – подсмеивается Сагайдак. – Как, ты на это?

– Обманом? – взвешивает и в мыслях, и рукой это слово Чигирин. – Сколько мы знаем друг друга, не слыхал от тебя об обмане. Говори, что придумал.

– Сделать видимость, что дороги заминированы.

– И это дело при нашей бедности, – не торопит Чигирин и снова высекает из кремня искры. – Какой вечер хороший.

– Славный. Земля и небо дымят, а звезды светят.

– Да, светят, – даже вздохнул почему-то Чигирин. – А житечко осыпается. И доля чья-то осыпается… С чем только послезавтра столкнется наша судьба?.. – словно сам с собою беседует он. – Три дороги ведут к лесу. По двум не везде пройдут машины, значит, пойдут они по средней. Вот там, возле впадины, притаившись в лесу, и встретить бы фашистов.

– Как совпадают наши мысли, – будто удивился Сагайдак. – Рисуй дальше картину.

– Рисую. Каким-нибудь пеньком «минируем» дорогу, протянем пару проволочек, – кто будет ехать, остановится. Потом, может, и столпятся все возле нашей выдумки, а мы из засады и чесанем, чем сможем. Главное тут – внезапность. Вот и выбрал я наилучший вариант.

– А второй какой? – повеселели глаза Сагайдака.

– Снова надо внезапность брать в союзники. Не остановятся фашисты возле нашей «мины», пропустим их вперед и ударим с тыла. А пока они придут в себя, скроемся в лесах. Вот и ищи ветра в поле. Какую же ты пушку нашел?

– Малого калибра.

– Может, даже придется подпустить фашистов к нашему копай-городку и там их накрыть огнем, – тихо сказал Сагайдак, а сам подумал: «Какое несоответствие между этим вечером и послезавтрашним, который унесет не одну жизнь…»

Перед самым приселком близнецы придержали своих златогривых, по теням деревьев и колодезных журавлей подъехали к Оксаниной хате. Василь на ходу соскочил с тачанки, сразу же шмыгнул во двор, обошел дом с торца и постучал в окошечко боковушки. Вскоре из него высунулась взлохмаченная голова Стаха.

– Не досмотрели сна, дядько? – тихо засмеялся парубок.

– А-а, это ты, ветровей! – усмехнулся человек. – Чего тебе на ночь глядя?

– Одолжите, дядько, свою пушку, мы на ней сыграем польку фашистам.

– Тоже мне музыканты! Сагайдак прислал?

– Эге ж. Так где ваша Василиса Прекрасная? В сене или в соломе?

Стах покосился на двери боковушки, из оконца выскочил в огород и осторожно пошел с Василем в старую клуню. Раскрыв ворота, они быстро освободили пушку от соломы и уже вместе с Романом выкатили на подворье. Тут Стах посмотрел в даль, освещенную лунным светом, и вздохнул.

– Чего вы, дядько, загрустили? Жаль чужое добро отдавать? – прыснул Роман.

– Вот бы сейчас, хлопцы, из этой бандуры ахнуть по тем полицаям, что на колокольне засели!

У Романа сразу же загорелись глаза.

– Вот и ахнем прямой наводкой! Не пожалеем выродков! – И даже на цыпочки поднялся, всматриваясь в колокольню.

– Жаль только колоколов, – тоже поглядел вдаль Василь.

Неожиданно их остановил голос Оксаны, что неведомо когда вышла из хаты и притаилась в вишняке:

– Что у малого, то и у старого – один ум. А вы подумали, что потом из-за каких-то двоих придурковатых полицаев весь приселок сожгут дотла?

– Вот так, – сокрушенно сказал Стах. – И почему ты не спишь?

– Эге ж, эге ж, – закивали чубами близнецы.

Потом Роман широко улыбнулся Оксане:

– Это ж мы, тетушка, пошутили, а вы уж и переживаете. – И начал носовым платком вытирать утомленным коням вспотевшие уши.

– И я так подумала, что вы шутя запруду делаете, – насмешливо ответила Оксана и вышла из вишняка.

Когда на подворье появились Сагайдак и Чигирин, близнецы предупреждающе подняли на нее глаза.

Оксана молча кивнула им головой.

– Какая вы, тетушка, хорошая, – благодарно шепнул ей Роман.

Женщина только вздохнула, поглядела на колокольню, и тени давних лет подошли к ней.

Сагайдак, осматривая пушку, погладил ее руками, проверил замок и тихо сказал ей:

– Выручай.

После этого слова даже близнецы притихли, ступив на межу перед своим первым боем. Каким только он будет? Они не пожалеют свинца для фашистов, а те не пожалеют его для них.

– Чего вы, хлопцы? – словно заглянув в их души, опечаленно спросила Оксана.

– И какая же вы, тетушка, хорошая, – понял ее печаль Роман.

– Хоть к матери на минутку заскочите.

– Теперь некогда, рассвет начал сеять утреннюю росу.

А в это время в лесном жилище Магазанника стол ломился от яств и вин. Да почему-то тревога все сильнее и сильнее сковывала лица Безбородько и крайсландвирта. Сначала они только бросали взгляды на окна, а теперь не сводят с них глаз. Но безмолвствует под июльскими звездами лес, лишь в хате тихо потрескивают в подсвечниках зеленые с золотой спиралью восковые свечи. Магазанник заменяет их новыми и думает: не поминальными ли станут они, как и эта вечеря? Никто не знает, кому теперь придется кланяться, не жалея загривка, барону или сырой земле.

XII

На хуторе догорает летний день, а вокруг гаснут бронзовые поля перезрелой пшеницы.

Из леса в широких киреях выходят вечер и туман. Они останавливаются на опушке и думают: куда бы это пойти? Потом туман сворачивает налево и сивым дедом бредет по долине к ставку, а вечер крадется к хутору, чтобы послушать, как, заблудившись в вишняке и гречихе, затихают одинокая хата и ульи. Вот здесь он верным любовником дождется ночи, подарит ей перстень луны и исчезнет в вербах да ивняке над ставочком, возле которого пара лошадок, раздвигая кусты калины, блаженствует в молоденькой отаве и настороженно замирает, когда небо наполняется гулом бомбовозов.

С пасеки к жилищу идет старый Гримич. Медовый цвет гречихи ласкает его отяжелевшие руки, снимает и не может снять усталость. Что ни говори, а от старости и на ярмарке не избавишься – нет покупателя на нее. Вот только девчата теперь хотят постарше выглядеть, чтобы не впивались в них злые буркалы.

Возле новой, с отесанной корой, изгороди пасечник останавливается, и под его кустистыми бровями сразу яснеют глаза: из вишняка навстречу ему появилась та непоседа, та метелица, тот щебет, та усмешка и насмешка, что зовется Яринкою. Вот какую внучку послала ему доля, да не угадала, когда ей появиться на свет. Старик невесело улыбается Яринке и говорит только одно слово:

– Завечерело.

– Завечерело, дедушка, – повела черными бровями, меж которыми трогательно дрожат ямочки. Ишь где нашли себе местечко. – Вы пчелу вытряхните из бороды.

– А она мне не мешает. – Однако обеими руками шевелит седую чащу, и из нее с жужжанием освобождается пчелка.

Над поникшей хатой, овдовевшей теперь, пролетают черные крестики диких уток и падают на ставок; сначала крылья звонко бьют по воде, затем затихают, и уж потом тремя нотами прожурчит ручей, что из леса течет в ставок и вытекает из него, касаясь ножек незабудок и чистяка.

– Печалишься, дитя? – кладет старик руку на плечо Ярине.

– Журюсь, – вздыхает девушка, что притихла теперь, словно она – и не она.

– Шла бы себе домой, пока не наступила полуночная пора.

– Там тоже нет утешения. У матери даже глаза от слез распухли.

– По слезам да по крови теперь пошло время. А для скольких оно уже остановилось…

Ярина смотрит на дедуся, приникает к нему головой и не знает, что сказать. А тот, уходя от тяжелых мыслей, говорит уже о будничном:

– Ты, может, и вечерю приготовила?

– Приготовила, а как же.

– Вот и пошли. – И старик медленно идет к хате.

Там, возле завалинки, на вбитом в землю столбике накрыт столик, на нем свежая паляничка, мед в кувшинчике, тарелки и ложки. Яринка выносит из хаты завернутый в полотно горшок и быстро разливает по тарелкам галушки, от которых идет пар.

– Хорошая вечеря. Вот если бы бог послал еще и доброго гостя, – садится дед к столу.

Девушка снова вздохнула. Сколько к ним раньше приходило добрых людей, сколько хороших разговоров, и смеха, и пересмешек, и песен кружило над широким ясеневым столом. А когда хмель разбирал отцовскую компанию, она огородом кралась к татарскому броду, где ее на челне ожидал Ивась Лимаренко. Где он теперь, в эти черные дни? Не раз она по вечерам выбегала к броду, да не было на нем ни вербового челна, ни яворового весла, с которого так певуче скапывала вода. А глупое сердце все ждет и ждет и челн, и весло, и те кудри, что падали на ее плечи. Неужели это было? Или только виделось во сне?.. Ой, броде татарский…

Старик, положив ложку, дремотно смотрит на внучку, покачивает головой:

– Не знаешь, что делать с собой?

Ярина даже вздрогнула: будто в самую душу заглянул дедусь, ибо не знает она, ох, не знает, что теперь делать с собой. Можно бы и ей спрятаться на хуторе, до которого еще не дотянулась лапища войны, можно, присматривая за дедусем, тишком сидеть на пасеке или в ивняке возле ставка и засыпать под жужжание пчел и бомбовозов. Но разве это жизнь? И разве только о себе думает она? Сказала братьям, чтобы взяли ее в леса, так они сначала хохотали до слез, а потом пояснили, что у них нет там ни детсада, ни гуляний. Тогда она в сердцах прикрикнула на них, а сама побежала к Мирославе и у нее выплакалась вволю. И хотя она и обиделась на братьев, да все равно ждет не дождется их. Может быть, поумнеют они? Улыбнулась, снова загрустила и сквозь тишину, что даже звенела в ушах, услыхала вдали, как шлепнуло весло. Предчувствие или что?

На ставке встревожились дикие утки, зашелестели крылья, потом на стежке послышались чьи-то шаги. Только чьи?

– Иди, Яринка, за омшаник, а то кто знает, кого принес вечер.

Девушка проворно убрала со стола свою тарелку и ложку и исчезла в сумерках, а пасечник все еще спокойно вечерял, покачивая заснеженной головой. Какие только вьюги не обрушивались на эту голову, да не выветрили из нее ни человечности, ни гордости, – одни их ненавидят, а другие побаиваются.

Распахнув калитку, на подворье не вошел, а вбежал человечек с винтовкой.

– Здравствуйте, дед Ярослав! Здравствуйте вам! – затараторил человечек, засеменил к столу, заглянул одним глазом в тарелку, и его лицо хитренького черта прояснилось. – Наварили галушек на три пяди в длину?

– Это, Кирюша, может, у вас в полиции такие варят галушки, а у нас обычные щипанцы, – тихо ответил старик, не глядя на полицая.

– А кто же их щипал? Не Яринка? – И Кирюша во все стороны бросает взгляды, в его буркалах мечутся меленькие, как головастики, зрачки. – Вот с кем бы я хотел повидаться да поговорить.

– Не трогай ее, она теперь не расстается с печалью.

– А может, я и развеселю ее каким-нибудь кругленьким словцом? – потирает он руки, но лицо его отражает неуверенность.

– Жаль твоего времени, Кирюша, – словно сочувствует ему старик. – Вот лучше садись к галушкам.

– И сел бы на дармовщину, да уже вечерял, – насупился Кирюша, а глазами снова зыркает по всем уголкам. – Это уже из муки нового урожая?

– Из нового. На жерновах немного растер пшеницы, а то окаменели теперь и ветряки.

– Уродило же в этом году, – немного смягчилось лицо полицая, на которое надвинулись острия ушей.

– Уродило, да радости нет. Как твоя новая служба?

Кирюша собирает морщины на лбу и не знает, бодриться ему или сказать так, как есть. Наконец машет рукой и говорит правду:

– Ко всем чертям такую службу. Сегодня, к примеру, был у нас двойной мордобой – и от начальника полиции, и от крайсландвирта.

Пасечник ресницами прикрывает глаза.

– И кто же лучше мордует?

Кирюша не улавливает насмешки и со злостью отвечает:

– Крайсландвирт! У него руки в кольцах с драгоценными камнями, а бьет наотмашь, вот и оставляет на наших рожах дорогие следы. А потом при нас вытирает камушки носовым платком. Культура! – Он повел плечом, на котором висела винтовка. – Так что нечем похвалиться мне.

– Эге ж, – соглашается старик, – даже черт не хвалится рогами.

Кирюша встрепенулся: не насмехаются ли над ним? Вроде нет, только кто разберет этого деда? И в старой печи огонь тлеет.

– Дед, только о моей службе никому ни звука… А как вы посмотрите на то, чтобы… одолжить мне какой-нибудь бочоночек меда? Люблю сладкое дело, – поворачивает голову к ульям, что и сейчас звучат пчелиным гудением.

– Не рассчитывай, Кирюша, на этот мед, у него есть хозяин. Лучше сходи в лес и поищи там дикую борть.

– Это ж почему в лес? – оторопел Кирюша. Он сразу вспоминает, как убегал от партизан, и по его спине змеится страх. – Разве ж у меня три головы на плечах?

– Чего не знаю, того не знаю, – рассудительно отвечает дед. – Раньше у тебя была одна голова, а теперь, как пошел ты в полицию, не знаю, чем там разжился.

– Разжился девятьюстами марками, что лежат недалеко от смерти. – Печаль и досада пробежали по лицу Кирюши и смыли с него всю хитроватость. – Никогда еще не было такого кровопролития, как теперь.

– Так зачем же ты записался к тем, кто нашу кровь проливает?

– Приневолили, дед, приневолили.

– У кого нет своей воли, того приневоливают, – снова будто спокойно говорит старик, а Кирюша склоняет голову – что-то и в ней тревожное блуждает, – потом искоса глянул на свою полицейскую повязку, подергал ее, проклятую, скривился.

– То-то и оно, – сам себе говорит Гримич, и Кирюша чувствует и свою провинность, и приговор над собой.

– Ваши внуки умнее – подались в леса, а меня подвела безвыходность.

– Кто куда пошел, я не знаю. Теперь у людей дорог вроде больше стало, а жизни и хлеба меньше. Каждый по-своему зарабатывает хлеб – кто насущный, кто кровавый. – Пасечник поднимается с завалинки, идет к амбару и выносит оттуда небольшую, ладно запечатанную долбленочку. – Бери, Кирюша. Это из моего улья.

Теперь темные сжатые губы Кирюши улыбаются.

– Умные вы, дед, да все равно не умеете жить на этом этапе. Я на вашем месте такую бы сладкую развел коммерцию, что святые Зосим и Савватий в самом раю позавидовали бы мне.

– Тогда становись на мое место, а мы посмотрим на твою торговлю и барыши.

Кирюша неодобрительно хмыкнул, глянул в лес, кивнул головой старику и, размахивая долбленочкой, словно кадилом, засеменил со двора.

К дедушке подошла Ярина:

– Чего приходил этот собачник?

– Кто его знает? Зацепился за меня, а думал о тебе. Очень хотел встретиться.

– Пусть он с лихой годиной встречается.

В далеком поле неохотно поднимается еще дремотный месяц и начинает выбеливать облака, что уснули на краю земли. В стороне снова натужно загудели бомбовозы, а возле ставка заржали кони.

– Иди уже, дитя, домой.

– Почему вы меня гоните? Может, кто-то должен прийти к вам?

– Не прийти, а приехать.

Ярина встрепенулась;

– А кто – тайна? Уже и со мной вы начали скрытничать. Может, партизаны?

Старик смотрит на луну и неохотно отвечает:

– Не такая и тайна для своих, но тебе не надо быть здесь. Приедут люди вывозить ульи. Завтра на пасеке не останется ни одного пня. Теперь поняла, что оно и к чему?

– Не совсем.

– Беда принуждает что-то делать. Вот и отдам ульи под расписку надежным людям, а когда вернутся наши, тогда снова соберем пасеку. Вот и все мои тайны.

– А вам за это ничего не будет?

– Поживем – увидим.

– Ой…

Яринка обеими руками обхватила дедуся, прижалась к нему.

– Чего ты, маленькая? – большой рукой прикрывает ее плечо, на котором дремлет вышитая калина.

– Берегите себя, дедусь.

– Постараюсь. Хотя и хорошее место облюбовал себе на кладбище, да не очень тороплюсь туда. Беги, вон уже в долине подводы скрипят. Это ко мне.

Когда Яринка выбежала на стежку, что вела к приселку, пасечник вынес из хаты тетрадь и карандаш, потом засветил самодельную свечку, прилепил ее к столу и стал терпеливо ожидать гостей. Пусть развезут они пчелиную семейку, чтобы не погубили ее песиголовцы. Надо не забыть окропить водой тех пчел, которые ночуют в летках. В зной и насекомым хочется быть на дворе. Учинит ли завтра скандал Магазанник или притворится, что ничего не заметил? И хитрый, и сметливый, и даже умный он, да рубль раскроил и ум его, и душу.

Старик не спеша идет на пасеку, чтобы попрощаться с пчелами. Что ни говори, а печали без них больше. Гречиха снова касается его натруженных рук, а усталость забрела в самое сердце и качает его, как поплавок. С подворья уже слышится тревожный зов:

– Эй, дед, вы живы?

«Тоже мне вопросик. Хотя никогда не мешает проверить, живой ты или нет».

Возле самого хутора заскрипели колеса, как скрипели они ему всю жизнь. Он и сам умел их делать – и из ясеня, и из дуба. А березовые спицы и ступицы вымачивал в колодце, над которым стояла яблоня, потому вода весною пахла березовым соком, а осенью – яблоками.

И снова курлыкнули колеса. Старик оглянулся, но не увидел ни коней, ни подвод, только возле хаты мерцал отсвет одинокой свечи…

Добежав до приселка, Яринка остановилась возле своих ворот, прислушалась к хате и к клуне – не стоят ли там кони, – а потом пошла к броду; в глубине его купались месяц, звезды и печаль.

Съежившись, опустилась на вербовый пень, думая все о том же: как им с Мирославой попасть к Сагайдаку? Или он послушается братьев? Вот если бы в отряде был Ивась Лимаренко, тот бы заступился за нее. Где он теперь, в какой стороне?

И вдруг на татарском броде послышался всплеск весла. Кто это такой поздний?! Она вскочила на ноги, не снимая обуви, вошла в воду, всматриваясь в синюю даль и синюю воду, в которой когда-то у берега ладонями ловила свою звезду. Снова всплеснуло весло. Нет, Ивась не так гребет. Но что это? Неужели его челн? Или только кажется? Нет, так и есть, Ивась! Но почему всплеснуло, а не выпевает или не вздыхает весло? Вот челн скрылся в камыше, вот появился недалеко от нее. Теперь видно – в нем сидит не Ивась, а незнакомый парубок. Ярина торопливо вышла на берег, и тут ее догнал тихий голос:

– Подожди, девушка. Не бойся.

Она остановилась, челн, раздвигая осоку, уткнулся в берег, а из него выскочил чернявый, стройный, с изогнутыми бровями парубок и дружески улыбнулся.

– Ты случайно не Ярина Гримич? Правда Ярина? – улыбается, а смолистые брови как бы обдаются искорками.

– Ярина, – удивленно прошептала она.

– Вот видишь, как легко угадать красу! Приворожить ее тяжелее. А я Дмитро Лелека. Слыхала о таком?

– Слыхала, – чуть не вскрикнула, потому что о Лелеке не раз вспоминал Ивась. – А где же?.. – спрашивает и не решается спросить.

– Послал меня сказать тебе, что живой. Вот я и говорю это, – полушутя поклонился девушке.

– Что с ним?

Парубок стал серьезнее:

– Ранен, Яринка. Рана неопасная, но пока что к тебе приехать не сможет. А жаль.

– Тогда я к нему!

– Когда же?

– Сейчас же! Сейчас! Садись, Дмитро, в челн. Я спихну его и сама буду грести.

– А почему не я?

– Я буду грести тише. Куда его ранило?

– В ногу. Садись. Челн все же я спихну.

Через минуту Ярина так гребла, что челн рыбиной летел по воде, а весло кружило и разбивало звездное крошево.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю