355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 17)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

– А я их всегда вижу перед собой.

– И в темноте?

– В темноте они мне светят, словно звезды.

– Ой! – с болью встрепенулась девушка.

– Ты чего?

– Мама говорила, что ей в молодости то же самое говорил отец. А когда женился, то начал пригашать те звезды.

– Так это при капитализме было. У нас такого никогда не будет.

– И не должно быть…

Диденко смущенно улыбнулся:

– Кому-то любовь, а кому бумажки… Так как же ты, Данило, ко мне попал?

– Пришел как к отцу. Посоветоваться пришел, что мне делать на этом свете… Вы уже все знаете обо мне?

– Знаю. Худая молва не лежит, – вздохнул Диденко. – Ступач тебя преследует?

– Ступач.

– Это безрассудный, жестокосердный человек. Когда-то он был батраком у такого дьяка-плута, которого даже попы называли сатаной. Наглотался там зла, да и начал лихом копать свое поле. Ох, эти недалекие, озлобленные копачи… Что же делать с тобой, с самым лучшим председателем в районе?

– Вы думаете, я знаю? Голова совсем кругом пошла. Легко было моей родне говорить: «Держись ума и плуга». Да иногда ум и плуг не держатся нас…

– К сожалению. – Диденко начал ходить по комнате. – Что же я тебе могу посоветовать, что могу сделать для тебя? Что? Ведь у меня тоже нет большой власти… Когда-то ты мне говорил: нам время не дало легкой доли. Помнишь?

– Помню, – понурился Данило.

– И это, очевидно, правда: пока время не дает легкой доли. И какая бы доля ни выпала тебе, какие бы испытания ни выпали бы на твои дни, ты должен быть Человеком. Даже в самую тяжелую минуту, когда уже все покинет нас, мы должны оставаться со своим евшан-зельем, с безграничной любовью к Отчизне. А она нас не забудет. Это говорю тебе как человек верящий – как большевик и твой друг, который, правда, не очень сумеет теперь защитить тебя. Понимаешь?

– Думаю.

– Вот и думай, что оно и к чему, казнись своими горестями, но оставайся человеком. Это если о великом и высоком думать. А теперь о будничном: подави свои печали как мужчина и пока что оставайся у меня садовником. Переходи в курень, что стоит посреди сада, да и орудуй. А далее будет видно. Я верю в это, ибо верю в разум людской, в разум времени. Согласен?

– Спасибо. – Данило с благодарностью глянул под утомленные, потемневшие веки, за которыми стояла большая печаль. – Не страшно вам с таким «элементом»?

– Не так страшно, как неудобно. По рукам? – и протянул темную от загара руку.

– Еще раз спасибо. Пасека есть в вашем саду? – спросил Данило, забывая и не забывая о своем.

– Стоит небольшая. Вот так-то, голубь сизый. Пусть наш сад убережет тебя от недоброго глаза. Работы же в нем ой как много.

– Разве меня когда-нибудь пугала работа?

– Это я знаю. Вечерял?

– Нет.

– Повечеряем холодной индюшатиной. И поведу тебя в курень. Там есть сено, одеяло, подушка.

– Не знаю, Максим Петрович, как и благодарить вас.

– Обойдемся без этого. Неужели ты думаешь, анонимка или нашептывание смогут сделать нас мелочными?.. Мы же советские люди. Советские! Слышишь?

– Слышу.

Вдалеке запели петухи, а в саду испуганно отозвалась девушка:

– Ой, уже петухи поют. Бегу, бегу!

– А, пропали бы они! Вот пакостная птица. Ну, еще капельку постой.

– Знаю я твою капельку. Прощай, бегу.

– Я тебя на руках донесу…

– Вот для чего нужны руки человеку, – подбадривая Данила, усмехнулся Диденко.

XX

Над самым татарским бродом за какие-то две недели расцвела подснежником новая хата-белянка. Летом ей о чем-то дремотно шепчут обленившаяся волна и камыш, осенью испуганным звоном откликаются привязанные челны, а зимой в деревьях потрескивает или дедом покряхтывает мороз и в окна бьют крыльями ветровеи, стучат метелицы.

А когда же постучит Данило?.. Где он теперь, где его очи и где его большие добрые руки? Может, время взяло и их, и то, что считалось-звалось любовью?..

От такой мысли стон вырвался из груди девушки, как из той метелицы, что никак не может найти себе пристанища. Так и у души Мирославы нет теперь пристанища: все бьется она в кручине, в отчаянии, все кружит в поисках той дороги или стежки, па которой лишь в снах появляется Данило. Только сны связывают ее с ним. Только сны…

А вокруг так беснуется метель, что не поймешь, где небо, где земля, где речка, где приселок. Мирослава наугад, увязая в сугробах, бредет из амбара домой. Метель выбивает из нее дух зерна, выжимает и слезы. А сколько их вылилось в новой хате-белянке, в которой никогда не запираются двери?!

«Ты не запирай двери, я скоро вернусь…»

Это «скоро» обернулось месяцами. Да какими месяцами?! Пусть бы их и через века никому не довелось пережить…

Кто из нас в тревожной молодости, хотя бы тайком, не мечтал о необычной любви: ты будешь так любить своего суженого и он тебя так, как никто не любил. Как никто! Вот и пришла к ней такая любовь, какая, верно, мало у кого была. Да только веет от нее сейчас полынной горечью. Тот день, когда она узнала обо всем, стал для нее роковым и мучительным. Даже седой тато, приехав как-то в гости к ней, еще больше опечалил Мирославу:

– Уже можно и не ждать. Видать, не судьба. Выходи, доченька, за другого. Ведь что такое девичья краса? Блеснет, словно роса, и туманцем сойдет, как роса летом. А жизнь есть жизнь, и она требует своего: если не любви, то материнства.

Может, в этом тоже есть какая-то мудрость старости, но как любви смириться с нею?

И дочь напомнила отцу, как он к ней, еще ребенку, наклонил с нивы несколько сизых, со слезой, колосков.

– Тогда вы сказали: всегда заботься о колосе, о хлебе святом. А разве о человеке надо меньше заботиться?

Отец озабоченно покачал головой, что тоже испытала на веку всякое, посмотрел на свои большие руки, которые словно взвешивали что-то.

– Так где же он, тот человек? На земле или в земле? Наверное, беспощадной мачехой стала ему судьба. – И пошел запирать на ночь двери.

– Не запирайте, тато.

– Это ж почему? – удивленно соединил дуги седых бровей: не тронулась ли его дочь? – А если кто-нибудь заберется и обворует?

Одной скорбью посмотрела на него Мирослава:

– Самое дорогое уже украдено, а тряпок не жаль.

– Оно-то так, тряпок не жаль, а рода жаль. – Словно седой туман, зашатался у дверей старик. – Мне чуть ли не каждую ночь снятся внуки. Неужели я не дождусь их? Может, ты уехала бы из этого села, чтобы забыть все?

– Я ничего не хочу забывать! Ничего…

Да и вправду, как она могла забыть ту первую ночь в полях и первые хлопоты жатвы под прищуренным взглядом Данила, и тот ветряк, который поднимал ее волосы, и те руки, что впервые поднимали ее, и те ворота, что стонали чайкой, и те уста, что искали ее уст? Увяли ее уста, и вся она стала словно оброненный после жатвы стебель.

Хоть печаль сковала ее душу, да не смогла выжать любви ни к Данилу, ни к людям. Наверное, потому уважают и жалеют ее в селе. Даже эти горделивые парубки, что колдуют возле машин, не подшучивают над ней, как подшучивали прежде. Они же и подбили приселок сообща поставить ей хату: может, в новом жилище меньше станет печалей у молоденького товарища агронома. Да не угадали добросердечные парубки, которые назвали ее хату гнездом перепелки. Надо же такое выдумать!..

Вот и постаревшие прибрежные вербы да гибкий ивняк. Придерживаясь за его веточки, с которых свисали нерасцветшие сережки, Мирослава осторожно спустилась на лед, прошла несколько шагов и почувствовала туман от испарений, которого не могла одолеть и метель. Это, видно, рыбаки сделали проруби и до сумерек ловили вьюнов. Вот и обходи стороной, чтобы не бултыхнуться в воду.

Пошатываясь от порывистого ветра и изнеможения, она перешла брод и подошла к калитке, но не смогла ее открыть: столько намело со двора снега. Тогда взялась обеими руками за ворота, немного приоткрыла их, и они неожиданно отозвались тревожным стоном чайки. Даже вздрогнула: неужели дерево дереву может передать свой голос? Так почему же тогда Данило не подает своего голоса?

Отряхнувшись на пороге, Мирослава концом платка вытерла влажное лицо и тихо вошла в жилище, наполненное живительными запахами летнего поля и луга. Каких только снопов, снопиков, связок трав здесь нет! Увидел бы их Данило, взял бы ее руки в свои и сказал: «И чего только эти рученьки не умеют! Что-то колдовское есть в них».

«Ты и про глаза так говоришь…»

«И в глазах есть колдовство. Вот бросили вечер и луна в них чары – и уже сохнешь, как трава».

«Не мелите несусветного, товарищ председатель. И только без рук».

Где они, те руки, теперь?

Стукнула ставня, и Мирослава бросилась к окну. Но это лишь вьюга зацепилась за хату и понеслась дальше, к татарскому броду, и там застонали вербы, как вдовы. А кто же она? Ни жена, ни вдова. Неужели такая ее судьба?

Будто кто-то возится у порога. Вот хлопнули двери сеней, скрипнули – хаты, и в жилище влетела разгоряченная Яринка. Кое-как стряхнув с платка и кожушка снег, она повела задорным глазом на Мирославу и продекламировала:

– Не варила, не пекла и в сельклуб пошла… Как ты на это?

– В такую метелицу?

– Метелица, метелица, почему старый не женится?.. А что нам эта вьюга-метелица? Ноги же взаймы не брали и не покупали! Разве ты не любишь метель?

– Люблю. Она так хорошо укрыла озимые, что теперь и мороз не страшен им.

– И как в таком хрупком теле вместились все хлеборобские заботы? – засмеялась Яринка. – Так побежали?

– Ты же видишь, что делается на дворе. Хаты качает!

– Что нам непогода! Разве плохо бежать и разрывать петли метели?

– Ой, Ярина, Ярина, кому ты и красотой, и характером счастье принесешь?

Девушка вдруг задумалась, вздохнула.

– А может, не пойдем в клуб? Вместе будем грустить?.. Когда уж эта грусть отойдет от тебя? – Обняла подругу и снова вздохнула. – А к нам позавчера Степочка приезжал, о тебе почему-то спрашивал. Он в область собирается, «набил руку в районе». «Набью в области руку – и подамся выше», – передразнила молодого Магазанника, засмеялась и начала поправлять снопики, что стояли на сундуке. – Запахи от них волнами идут. Эта пшеница с селекционной станции?

– Ага. В прошлом году мне ученые только одну шапочку семян дали, а в этом году у нас уже несколько мешков и впрямь золотого зерна. Как бы этому радовался Данило!

– Я тебе хоть вечерю подам. – Ярина отодвинула печную заслонку, вынула миску с рыбой и грибами и, прислушиваясь, поставила на шесток. – Не гости ли к тебе? Кто бы это?

– Наверное, Геннадий Шевчук, – подумала о председателе колхоза.

– А если?.. – Ярина из-под ресниц глянула на подругу.

– Разве это может быть? – пугаясь, спросила сама себя Мирослава.

– А почему не может?.. Вот в какой-нибудь вечер постучит в двери, встанет на пороге, вот так, улыбаясь, как он умеет, и спросит: «Соскучилась?» А ты его назовешь бессовестным.

– Я бы его и совестью своей назвала, лишь бы только откликнулся.

Возле сеней затопали чьи-то шаги, затем кто-то постучал в дверь.

– Заходите! Заходите! – в один голос ответили Ярина и Мирослава.

И вот медленно открылась дверь, и на пороге появился Степочка в новом добротном кожушке и в сивой смушковой шапке. Он снял ее, рукой бережно поправил волосы, заиграл мельничками ресниц. За своими думами и не заметил, что за ним не закрылись двери.

– Здоровы, чернобровы! – с деланной веселостью поздоровался и начал расстегивать кожушок, чтобы увидели его новехонький, из синего сукна, френч.

– И чего тебе тут надо?! – возмутилась Мирослава.

– А чего вам сразу гневаться? – передернул плечами Степочка. – А-а-а! Вы все еще, Мирослава Григорьевна, сердитесь за давний выговор в переходный период? Пора бы уже и забыть. Каждый из нас, если поскрести душу, наберет на выговор, и вообче…

– Скреби свои руки и не лезь с ними в людские души, – отрезала Ярина.

Степочка хитровато-примирительно усмехнулся ей, приложил шапку к сердцу.

– А почему мне, скажи, не лезть к людской душе, если я уже поэт?

– Ты – и поэт?!

– А почему бы и нет? – Степочка вынул из внутреннего кармана френча вчетверо сложенную газету. – Вот, почитай, если не разучилась. Это ничего, что в райгазете. Набью руку в ней – и в областную, набью там руку – и в энциклопедию с портретом.

Девушка вспыхнула:

– Если бы тебя с портретом – да в самую глубокую прорубь! Вот была бы радость и энциклопедии, и всему селу.

– Эх, сельская самодеятельность, – презрительно махнул шапкой Степочка. – Еще влепи какую-нибудь реплику.

– И влеплю: ты не замечаешь, что у тебя в глазах полпуда нахальства?

– А не врут ли твои весы?

– Степочка, сделай одолжение, удались туда, откуда пришел, – попросила Мирослава.

– Не могу! – покачал головой Степочка. – Это выше моих сердечных и интеллектуальных сил. Я, конечно, знаю, что у каждого человека есть сладкое время любви. Было это время, догадываюсь, и у вас, Мирослава Григорьевна, и вообче. Да сладкое время быстро проходит, а приходит реальность, от которой никуда не сбежишь, даже на коне не ускачешь. И вот, чтобы вы поверили в серьезность моих планов, я даже при Яринке, при свидетеле своей юности, значит, скажу, что есть у меня мечта и намерение жениться на вас…

Вдруг из сеней послышался знакомый голос:

– Я невольно становлюсь вторым свидетелем, – и в хату вошел запорошенный снегом Ступач.

– О, это вы подоспели? – словно растерялся, но в то же время и обрадовался Степочка. Поклонившись, снова приложил шапку к сердцу. – И как вы попали к нам?

– Метель загнала. Правда, она уже будто успокаивается. Так ты имеешь мечту и намерение жениться?

– Точно так, Прокоп Иванович. Это скажу и при вас, и при всем приселке, ибо уже и для Степочки наступила семейная пора.

Мирослава гневом опалила и «жениха», и Ступача:

– Пусть он женится на рубле, на котором повисла его торгашеская душа и совесть!

Ступач смущенно глянул на Мирославу:

– Это вы напрасно. Степан Семенович человек скуповатый, но теперь не рубль, а поэзия руководит им.

– Вы еще не раскусили его: он за рубль продаст и поэзию, и вас вместе с нею.

– Что она мелет, как элемент?! – вдруг налился свекольным соком Степочка. – Вот в чьей душе, видать, сидит враг. Она и до сих пор любит того, что вон на стене висит. С ней надо что-то делать.

Ступач махнул рукой:

– Это уже не наше дело.

– Как не наше, когда она отбрасывает принципиальную любовь во имя вражеской? Ее надо прорабатывать, громить, и вообче!.. – расфыркался женишок.

– Ого, какой ты воинственный, Степочка. Ты забыл, что перед тобой девушка. – И что-то дрогнуло в голосе Ступача, и вина мелькнула в глазах. Он обернулся к Мирославе: – Простите, что не вовремя зашел. Проси, Степочка, и ты извинения.

– Ну, если даже вы говорите, то куда мне деваться? Сдаюсь! Хотя бы на вашем месте… – Степочка поднял руки вверх и так вышел из хаты.

Ступач поклонился Мирославе и почему-то вздохнул. Почему бы?

– Еще раз извините. Будьте здоровы, – и пошел вслед за Степочкой, который что-то недовольно бормотал в сенях и повторял свое «вообче».

Яринка спровадила непрошеных гостей со двора, потом вбежала в хату, обняла Мирославу.

– Когда много красоты, то еще больше хлопот. Ох, и растревожил мерзостный греховодник! И все равно – лихое минует и ты будешь с Данилом, чует мое сердце! – Она снова подошла к печке. – После такого сватания и повечерять можно. С каких позиций ты смотришь на рыбу, грибы, и вообче?.. – передразнила Степочку.

– Ой, Яринка, Яринка… А где же твоя любовь?

– Чего нет, того нет. Да я могу еще подождать. А вот почему Роман и Василь до сего времени никого не нашли? Столько же есть красивых девчат…

– Что они пишут?

– Примерно служат на заставе. Соскучилась я по ним и их шуткам! Где они идут, там и смех раструшивают. О, да метель уже утихла. Прощай, сестра. – Она поцеловала Мирославу, выскользнула из хаты, и подковки ее чеботков звякнули на мельничном кругу у входной двери, который после жатвы Роман и Василь привезли Мирославе.

Мирослава походила по хате, зябко пожимая плечами, посмотрела в окно, за которым уже чувствовалось колдовство еще невидимого месяца, и подошла к фотографии Данила. Он доверчиво, чуть грустно улыбался ей или кому-то… Может, и вправду теперь улыбается кому-то, забыл ее, – чего не случается в жизни? С такими невеселыми думами она разделась и снова глянула на фотографию.

«Хоть во сне приди, если не можешь иначе. Слышишь?»

Поправив снопики, выключила свет и не легла, а упала на постель. Еще какую-то минуту слышала, как возле хаты, стихая, кружился и вздыхал ветер. Потом в окна так хорошо врезались промерзшие звезды, в стекла постучал месяц, покачнулась земля, и она перенеслась в детство, когда с поля, бывало, ждала мать, у которой тоже был сноп золотых волос и с вечерней синевой глаза. Очень рано ушли они в землю и барвинковым цветом проглянули на могиле.

Теперь ветер всхлипнул, как дитя… А отец так хочет дождаться внуков…

И уже не слыхала, как слегка звякнула щеколда, скрипнула дверь и в хату крадучись вошел Данило. Он не закрыл за собой дверь, боясь ее скрипа, боясь себя, боясь лунного марева, в котором, словно жнецы в белом, стояли снопы. Захлебываясь настоем лета и тоски, так и застыл у порога человек или тень его. Как его теперь встретит Мирослава: проклятиями или печалью да слезой? Ведь ничего же не дал ей, кроме горя.

Когда немного угомонилось сердце, он услышал дыхание и тихонько подошел к кровати, склонился над нею, вглядываясь в лицо Мирославы, что было полузакрыто волной волос: они и дымились, и блестели в лунном свете.

Скорбь выступила на ее пересохших губах, между бровей, и во сне трогательно вздрагивали венчики ресниц и тени возле них. Прикоснуться бы к ним губами, услышать, как просыпаются глаза: испуг, а потом улыбка… И такое дорогое слово – «бессовестный».

Да имеешь ли ты право на это? Посмотри на свою любимую, словно на дорогую картину, и иди куда глаза глядят. Не терзай и не карай эту красу, эту нежность, эту печаль.

И, преодолевая себя, он шагнул назад, прощальным взглядом окинул Мирославу, ее ножки, что выбились из-под тонкого одеяла, вдохнул запах ее волос и повернулся к дверям – так, верно, лучше будет для нее. Он оставит ей свой подарок и пойдет в холодные снега, в безнадежность.

И тут, вопреки разуму, взбунтовалась любовь или сомнение: а может, только тебя, дурня, и ждала Мирослава, может, для тебя и ночью не запирала дверей?

Еще не зная, что делать дальше, он тихо-тихо прошелся по хате, постоял возле снопиков и неожиданно увидел в простенке свою фотографию. Где же она взяла ее? Такая была только в его хате… Вон оно что… Глубокая благодарность наполнила его душу, и он, неуверенно улыбаясь, снова подошел к постели, смотрел и насмотреться не мог на свою любовь.

«Мирослава, любимая», – звал ее в мыслях, а затем, незаметно для себя, позвал и вслух.

И вдруг Мирослава проснулась, положила руку на грудь, вздохнула. Даниле стало страшно, он отклонился в тень.

А девушка, откидывая волосы со лба, села в кровати.

– Так ясно услыхала его голос… Ой, что это?! – В голосе ее зазвучали испуг, удивление, слезы, а в настороженные глаза вошла луна. И только погодя спросила: – Сон?

– Сон, Мирослава.

– Данило! Данилко! Ты?!

– Я.

– Пришел?

– Пришел.

Мирослава со слезами бросилась к Данилу, потянула его к окну.

– Данилко, родной, это ж ты!.. Не может быть, ой, не может быть! – и упала ему на грудь, веря и не веря, что это он. – Не может быть…

– Выходит, может, – поцеловал ее волосы, что и теперь, как в давнее время, собирали лунные блики и грусть маттиолы.

Вдруг Мирослава испуганно отшатнулась от него.

– Ой, подожди, я же раздета…

Прикрыв рукой вырез сорочки, она метнулась к кровати, подняла руки к вешалке, зашелестела одеждой и через минуту, смущенно улыбаясь, терла пальцами ресницы. Затем подошла к нему, положила руки ему на плечи, потрогала: вправду ли это Данило?

– Почему же тебя так долго не было? Чего я только не передумала. Как ты, любимый?

Данило помрачнел:

– Как?.. Разве это жизнь? Будь она проклята вместе с. теми, кто покалечил ее!

– Данило, ты озлобился?! – ужаснулась Мирослава, отстраняясь от него.

– От такой жизни и мертвый камень может озлобиться. Бьюсь словно рыба об лед и не могу придумать, как мне жить, что делать.

Мирослава сжалась в болезненный комочек и, не спуская взгляда с Данила, твердо сказала:

– Что хочешь делай, как хочешь делай, только не озлобляйся. Тебя же не Родина, не люди осудили, а слепая ненависть Ступача.

– Вот как! – подобрел, разгладил морщины Данило, обнял Мирославу и не стал ей пояснять, что не озлобился он, а только у него большая душевная боль. – А для тебя кто я теперь?

– Ты для меня все: любовь, муки, надежда, муж, отец моего сына или дочки.

– Неужели это может быть? – не поверил ей, не поверил своему будущему.

– Это все будет, Данило. Увидишь: и я, и наши дети, и добрые люди будут еще гордиться тобой, если ты не озлобишься и не измельчаешь, как мельчают в злобе.

– Какой же ты стала!.. – с удивлением глядел на нее и наглядеться не мог.

– Какой, Данилко? Постаревшей?

– Нет, мудрой… словно лето.

– Хотя и не было у нас весны, – загрустила Мирослава. – Вот у меня в разлуке и морщины появились.

– Это не морщины, это мудрость!.. – Данило начал целовать тот сноп, что вобрал в себя солнечное утро, те очи, что подобны синеокому вечеру.

Мирослава льнула к нему, как никогда не льнула, не отстраняясь ни от его уст, ни от его рук.

Что-то бухнуло у завалинки, и они от испуга замерли.

– Это, наверное, груда снега свалилась с крыши, – подошла Мирослава к окну. – А еще возле хаты иногда зайцы прыгают. Я для них сноп овса положила. Вот, смотри!

Припав к стеклу, они увидели, как по золотисто-белой скатерти луга катился живой клубок; вот он вскочил на подворье – и прямо к снопу.

– Вот и есть у нас кусочек сказки, – горькая усмешка мелькнула на устах Данила.

Мирослава лицом прижалась к его плечу.

– Не забыл, как нам с поля или из леса родители приносили хлеб от зайца?

– Не забыл. Я тебе тоже что-то принес.

– Не мели несусветное… – и запнулась, чуть было не сказала удивительное: «Не мели несусветное, товарищ председатель».

Данило расстегнул портфель, вынул из него что-то завернутое в белую бумагу, бережно развернул ее.

– Вот тебе, – подал ей какие-то три стебелька.

– Что это? – удивилась Мирослава.

– Посмотри.

Она включила свет и увидела три молодых пшеничных колоска, что нежно-нежно набирали цвет.

– Это откуда же такое диво?

– Из теплицы Диденко. Новый надежный сорт выводит он, а я возле него верчусь.

– Спасибо, Данилко. Пусть этот колос будет для нас колосом надежды, счастья.

– Если бы оно так было, – помрачнел Данило, а потом достал из котомки большой тернового цвета платок. – Вот тебе мой первый, пусть будет не последним.

Мирослава, положив колоски, радуясь, погрузила руку в красные цветы платка.

– Значит, помнил?

– Не было и часа такого, чтобы не думал о тебе.

– А обо мне и не спрашивай, – и слезы появились в глазах и в голосе. Чтобы погасить их, сказала буднично: – Данилко, может, повечеряем?

Он глянул в окно, покачал головой звездам, что уже меняли ночные краски на предрассветные, вздохнул.

– Мне уже надо идти. Скоро рассвет. Я теперь боюсь рассвета.

Мирослава, наверное, не расслышала его последних слов.

– Какой ты хороший, Данилко.

– Я хуже стал в своей душе.

– Ты лучше стал в моем сердце.

– Мне пора…

– Нет-нет! Ты сейчас не пойдешь. Эта ночь будет нашей.

– Что ты, Мирослава! Я же вне закона.

Она пригнула его голову к себе, он чубом коснулся ее груди.

– Любовь не может быть вне закона.

– Это говоришь ты?

– Нет, моя любовь.

– Ты не боишься ее?

Мирослава одной искренностью заглянула ему под ресницы:

– Материнства не боятся – ждут…

Эта ночь была их первой ночью. Забыв обо всем, Данило и передневал у Мирославы, только она, идя в амбар очищать зерно на посев, впервые за эти месяцы заперла хату… И вторая ночь была их, и третья. С этих пор, кажется, вся его жизнь стала ожиданием этих зимних лунных вечеров, из которых, словно сама любовь, приходила к нему Мирослава. Она приносила запахи мороза, встревоженного зерна и лучшую на свете улыбку. Кого благодарить, кому кланяться до земли, что ты, моя доля, есть на свете?..

А на четвертый вечер, когда Мирослава вернулась домой, возле их ворот блеснули фары машины…

«Кто бы это мог быть? Неужели снова по мою душу?»

Зароились мрачные мысли, Данило побледнел, но ничего не сказал Мирославе, которая возилась возле печи. Кажется, само сердце отстукивало шаги неизвестного. Но почему он один? Данило не выдержал:

– Мирослава, к нам кто-то идет.

– Ой! Так я сейчас!.. – отчаянно вскрикнула, заметалась, бросилась к дверям, закрыла их, хлопнула другими.

«Нет тебе счастья, моя забота чернобровая», И вдруг, словно с того света, услыхал:

– Добрый вечер!

«Кому-то, может, добрый, а кому-то…» Но в голосе прибывшего послышалось что-то знакомое. «Вот сейчас и узнаешь обо всем». И Данило так посмотрел на пшеничные колоски, словно искал защиты у них.

Вот открываются двери – и он не верит своим глазам: в хату вслед за Мирославой шагает улыбающийся Диденко, вносит с морозом свою широкую, будто колокол, кирею и несколько полумесяцев морщин вокруг уст.

– Максим Петрович!

– Узнал? – словно удивляется человек и не стирает улыбки с лица.

– Да вроде узнаю. Но, как говорят старые люди, каким ветром?

Диденко поздоровался с Данилом и подпер бровями высокий лоб. Своей широкой киреей он занял почти половину хаты.

– Чтоб не мучить тебя догадками, сразу все расскажу, но при одном только условии: на столе должно быть и жареное, и тушеное, и пареное, ибо по твоей милости голодный, как старый волк.

– Из-за меня? – не верит Данило.

– Конечно, – коротко отвечает Диденко и уже серьезно, даже как-то торжественно начинает говорить, словно читает грамоту: – Так вот, человече добрый, писал ты в инстанции письма о себе, а я тихонько писал о тебе. Замирая, ожидал ты ответа, тревожась, ждал и я. И вот сегодня ко мне прилетела добрая весточка, как ласточка прилетает весной.

– Откуда? – побледнев, не голосом – душой спросил Данило и приложил руку к груди: голова это или весь свет пошел кругом…

– Из высокой инстанции! Спасибо ей, все напасти от тебя отброшены. Слышишь?

– Ой! – вскрикнула Мирослава, сделала шаг к Максиму Петровичу, да остановилась и посмотрела на Данила.

А тот в круговерти нахлынувших чувств онемел, потом встрепенулся, будто освобождаясь от некогда навалившегося на него горя и бездонной тоски; молча подошел к Диденко и молча, вздрагивая, крепко обнял его. Припала к гостю и Мирослава, не вытирая слез, что катились и катились по щекам.

– Да хватит, хватит! – с деланным неудовольствием начал отбиваться от них Диденко. – Кирея станет мокрой от слез. – А потом повел глазом на печку: – Вижу, самому придется варить картошку, ибо вам уже не до меня.

Мирослава и Данило улыбались, еще веря и не веря в то, что произошло.

– Подсмеиваются над стариком, – махнул рукой Диденко и только теперь увидел в вазочке на столе свои колоски и снова изломом бровей подпер лоб: – Воровство напоказ?

– Такой мне подарок привез. А я и сказала: пусть этот колос будет для нас колосом надежды, счастья, – защебетала Мирослава. – И сбылось загаданное.

– Пусть так и дальше будет! – снова торжественность пробилась в голосе Диденко. – По этому случаю прочту вам слова выдающегося польского писателя: «Вырастить на голой земле что-то такое таинственное, такое чудесное своим строением, своей жизнью и смертью, как колос пшеницы, разве это не значит стать сотворцом дива?»

– Хорошо сказано! Эти слова – как постижение разумом чуда! – наконец заговорил Данило. А его лицо до сих пор то бледнело, то лихорадилось огнем.

Максим Петрович пристально посмотрел на Данила:

– Знаю, ты у меня работать не будешь, так скажи, что думаешь делать?

И тот, коснувшись снопа, твердо ответил:

– Снова пахать, сеять, изучать мудрость земли, растить урожай, человечность и любовь.

– Растить урожай, человечность и любовь… – задумчиво повторил Диденко. – Для этого стоит жить и работать, даже до изнеможения…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю