355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 23)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Лесник, давясь словами, умоляюще взглянул на Безбородько.

– А что, Оникий Иванович, если я не хочу быть старостой?

– Ты не хочешь быть старостой?! – Между облысевшими веками с удивлением и раздражением округлились глаза змееяда. – Это, пан Семен, не послышалось мне?

– Не послышалось, – ответил тот тверже.

Безбородько надулся, как индюк, поднялся из-за стола, бросил свою тень на Магазанника и выкатил из груди клубок возмущения:

– А кем же ты, пан и благодетель, хочешь быть в теперешнюю завируху? Какие у тебя замыслы и намерения?

– Хочу быть обычным пасечником, каким и мой отец был. Мне и пчела может дать пропитание.

– Пасечником! – зазмеилась язвительность на синих губах Безбородько. – Он впал в детство, хочет теперь жить отшельником… Не выйдет, голубчик, сиднем сидеть и лежнем лежать! Не то время! – так и пышет угрозой его разбойничье лицо.

– Угу, – подал голос и крайсагроном, что даже пыхтел, безбожно уплетая окорок; где только у него, обжоры, помещается он? Вот так и разделает все до косточки.

– Почему же не выйдет?

В голосе Безбородько заклокотала желчь:

– Еще не догадываешься? А кто должен быть помощником немецкой власти? Ты подымал над этим своими верчеными мозгами? Не Дон-Кихот ли заморочил их? – ткнул пальцем-обрубком в книгу.

– Пусть те, кто помоложе, помогают новой власти, а меня уже хвори одолели.

– Что ты вздор несешь? С молодицами заигрывать он еще здоров, а тут… И куда твоя былая нахрапистость подевалась?

– Время и война надломили ее, – и так и сяк упирается и отговаривается лесник. – Время и камень точит.

– Время, какое оно ни на есть, летит на крыльях – лебединых или вороньих – и на плечи человека сбрасывает не перья, а тяжелую ношу, – пробубнил чьи-то чужие слова Рогиня; все на нем и в нем выражало безнадежность, только одни зубы вспыхивали золотым огоньком.

– Что, Семен, тебя лихорадит? – малость поостыв, что-то прикинул Безбородько. – Крестьянская осторожность или страх?

– Хотя бы и страх.

– О былой фортуне войны вспоминаешь?

– И от нее осталась память: еще и до сих пор ее колокола гудят в ушах.

– И напрасно. Кайзеровскую ошибку Германия не повторит. Неужели ты не видишь, как теперь текут политические воды и какую силу имеет Гитлер? Вся Европа уже дрожит перед ним, а он не только на Москву, но даже на Индию нацелил глаза и танки. Ему история записала на своих скрижалях победу. Вот закуем большевиков, и ты за усердную работу на немцев заграбастаешь хутор своего отца. Герасимом Калиткой, правда, и при немцах не станешь, но хутор добудешь. Тогда можешь днем пасечничать, а ночью досматривать мужицкие сны.

– Не хочу я ни хутора, ни должности старосты.

– Угу! – уже с любопытством взглянул на Магазанника Рогиня, у которого работали не только челюсти, но и ежик щетинистого, подбитого сединой подбородка.

Безбородько на минуту умолк, нацелил на лесника свои шершни и ударил, как ножом:

– Постой, постой, старая лиса! А тебя, умника, случайно большевики не оставили в подполье? Если так, я сам намылю петлю и заарканю твою шею. Помнишь, как это делалось при Скоропадском в державной страже?

Страшная угроза и воспоминания о прошлом выжали на лбу Магазанника холодный пот. Хотелось бросить в глаза шляхетному выродку: «Ешьте, жрите, гости, мой окорок, но не торгуйте моей жизнью». Но, склонив голову, сдержал себя, зная жестокосердие Безбородько. Верно, навсегда связал их черт своей веревочкой.

Не дождавшись ответа, Безбородько зловеще понизил голос:

– Видно, ты недаром когда-то обозвал Гитлера таким словом, за которое теперь гестапо растерзало бы тебя в кровавые клочья.

Магазанник, ужасаясь, вспомнил это слово, мерзкий испуг змеей прополз по спине и, кажется, вконец доконал его. Не отрешившись от страха минувшего, он, как в черную воду, входил в новый и чувствовал, что уже нет ему спасения. Вот так и принимаешь в себя вторую душу, чтобы лишиться единственной… Ох, как тяжело, словно они стали каменными, поднимал в мольбе глаза на своего гостя и палача: не говори, не говори такое при свидетелях.

Безбородько, кажется, понял его и уже спокойнее спросил:

– Служишь большевикам в подполье?

Лесник рукавом вытер со лба холодный пот.

– Так бы они и доверили мне. У них сейчас в подполье или в партизанах служит военком Зиновий Сагайдак.

– Где он? – хищно встрепенулся Безбородько и поглядел на закрытые ставнями окна.

– Это уж пусть ваша полиция и гестапо разнюхивают. В моих лесах его не было, – соврал, не моргнув глазом: зачем иметь лишние заботы да хлопоты?

– Появится – сразу же дай знать! – наморщил лоб Безбородько. – А это случайно не тот Сагайдак, который был в червонных казаках?

– Тот самый.

– Тогда птица времени снова сводит меня с ним, – и заважничал, что ввернул такое слово. – Дай боже хоть теперь сломать ему саблю и шею. Так вот, следи и готовься стать старостой.

Магазанник нехотя выдавил:

– Не хочет петух на чужую свадьбу, да несут…

– Если бы ты был умнее, то я назвал бы тебя дураком, а теперь не знаю, как назвать. А править должен по совести. Знаешь, почему погибла наша империя?

– Нет.

– Потому что ее последний император царствовал без веры, любви и увлечения.

– Ему ни вера, ни надежда, ни любовь не помогли бы, – давясь окороком, сам себе сказал Гавриил Рогиня.

– Вот тип! – брезгливо покосился на него Безбородько. – Сделали этого низкопробного мумиеведа крайсагрономом, а он все недоволен. Тоже с какой-то копотью в голове. – И снова к Магазаннику: – Так вот, еще по полной, а то времени у нас мало, да сядем на мою телегу и помчимся к вашему попу.

– Зачем же нам, грешникам, к попу? – удивился Магазанник. – Замаливать грехи?

– Глупый ты еси. Прикажем попу: пусть он завтра при всей общине отслужит панихиду по погибшим немецким воинам. Потом не где-нибудь, а возле церкви выберем тебя старостой, и снова в церковь – отслужим молебен за спокойствие души нашего пророка. Чтобы все было для не зараженных большевизмом мужиков хитро-мудро, державно и по-божьему.

Лесник выпил имбировку, словно яд, и еще потянулся к бутылке: может, подпоить этих гостей, да и…

– Хватит набрасываться на горилку! Нагостевались, – поднялся из-за стола Безбородько. – Поехали.

И Магазанник заплетающимися ногами пошел за своими новыми правителями. Чтоб их пораспирало от его харчей!

Когда он встал на порог, его плеча осторожно коснулась рука деда Гордия, она и теперь пахла земляникой.

Магазанник вздрогнул:

– Чего вам?.. Хату закройте изнутри.

– Разве теперь о хате, о душе надо думать, – зашептал старик и потянул его в сени. – У тебя же есть ум в голове. Не продавайся выродкам, не поддавайся их наущению. Слышишь?

– Как будто я этого хочу! Тянут насильно, как на аркане, – и тоскливо вздохнул.

– Беги, Семен, от них. Потом будешь каяться, да поздно будет.

Магазанник печально покачал головой:

– И вы, дед, кинулись в политику?

– Какая же это политика? Одна беда. Беги от нее.

– Как же, вы думаете, можно убежать?

– Если нет смелости, то убегай зайцем – и не оглядывайся.

– Уже не те ноги у меня.

– Тогда деньгами откупись. Не пожалей даже проклятого золота. Сыпни им хоть в горло червонцев. Не суй свою голову в чужой котел.

Магазанник снова вздрогнул, а от ворот его окликнул Безбородько.

– Уже зовут.

– Это зовущие на тот свет.

Старый Гордий махнул рукой, вышел из сеней и повернул в леса.

– Дед, а ночевать?

– У тебя и днем страшно, – отозвался из темноты непримиримый голос.

Над лесом уже роились звезды петровок, и им не было никакого дела до людской ничтожности, что когтями хваталась за видимость власти и за чьи-то души. Чьи-то души ему ни к чему. А вот хуторок может пригодиться. Только бы скорее закончилась военная вьюга… Это ж подумать только, какая сила у Гитлера, – даже на Индию нацелился.

Когда Магазанник стукнул воротами, на дубе спросонок каркнул тот ворон, у которого была простуда в голосе и хромота в ногах.

«Чур меня, поганец! Неужели ты и ночью почуял чью-то кровь?»

«Кр!» – ответил на его немой вопрос ворон, по-змеиному зашипел крыльями и пролетел над головами гостей.

«Чтоб ты сдох еще до утра! А не сдохнешь – застрелю».

Они подошли к фаэтону, в фонариках которого слепо горели свечи.

«Словно за упокой души», – полоснул Магазанника суеверный страх.

Не успели рассесться на мягких сиденьях, как решетоликий полицай гикнул, свистнул и кони, мотнув гривами, полетели на проезжую дорогу, по обе стороны которой зашевелилась темень, зашелестели дубы, что держали на своих руках столетия и звезды.

Через час въехали в онемевшее село и, минуя церковь, свернули к жилищу отца Бориса, который уже с полвека был тут попом. Он и крестил, и венчал Магазанника, наверное, раз наступила такая жизнь, и хоронить будет. Лесник с сожалением подумал о ненадежности своей жизни и перекрестился…

XI

Оксана спросонок соскакивает с кровати на земляной пол. Он и трава на нем холодят ноги, а в сон ее, в тело ее гвоздями вбивается таинственный стук. Кто ж это в заполуночную пору? Не черное ли воронье? Такое теперь время. Женщина пугается и стука, и холода, который сковал ее. Что же делать? Что?.. Но кто-то снова стучит в наружную дверь. Растерянная Оксана припадает к постели, будит мужа:

– Сташе, проснись! Слышишь, Сташе? Кто-то стучит к нам. Слышишь?

– Что?.. Это ты, Оксана? – со сна, не раскрывая глаз, улыбается муж, тянется руками к ее голове, к ее волосам, к ее сорочке, от которой всегда пахнет татарской травой, лугом или степью.

Удивительно, но и до сих пор Стаху не верилось, что Оксана его. Потому и хлопотал, как мог, возле нее, стараясь не отпускать жену от себя. Пойдет она в поле, к картошке или льну, а ему уже кажется – пошла за тридевять земель, вот и найдет какую-нибудь причину, чтобы самому притащиться.

– Чего тебе? – и таит улыбку, и сердится: разве ж он не знает, что скажут болтливые женщины?

А он, винясь, пробубнит тихо то ли земле, то ли певучим, с золотыми головками, снопикам льна:

«Вот гляну одним краешком глаза на тебя, на твою красу, и пойду потихоньку к своей работе. Разве ж я виноват, что ты меня словно приворожила? Эге ж, не виноват?»

«Сташе, не дури мне голову, слышишь же, как сзади нас посмеиваются?»

«Неизвестно, кто кому навеки задурил голову», – ответит да и пойдет не спеша. А она еще долго будет смотреть ему вслед, приложив ладони к глазам…

– Сташе, проснись, – уже начинает трясти его плечо, чтобы стряхнуть сон.

– Ты чего? – со сна ничего не может понять муж, перебирая рукой пахучие волны ее волос. Вот жаль только, что в них начинают влетать паутинки «бабьего лета». Давно ли он встречал ее девушкой возле татарского брода. Кому она тогда несла вечерю?.. Э-хе-хе, как быстро пролетели годы…

В каморку вдруг открылась дверь, и послышался перепуганный голос Миколки:

– К нам какой-то человек просится. Прижался к косяку и стучит.

И только теперь Стах подхватывается с постели, тянется всем телом на стук. В дверь снова дятлом застучали чьи-то пальцы. Сна как и не бывало.

– Кто же это, Сташе? Не полиция? – и даже в потемках он видит побледневшее лицо жены.

– Чего ей к нам? – Прислушиваясь, второпях одевается, кладет руку на шелковые кудри Миколки, прижимает его к себе и собирается выйти из каморки.

– Подожди, Сташе, лучше я, – крестом стала на пороге Оксана и не пускает Стаха. – Ты окно открой: может, бежать придется.

– Оксана, – уже улыбается ей, – ты не очень того, пугайся. Это, верно, наши.

– Какие наши? – не сходит она с порога.

– Вот сейчас увидишь. Только не дрожи, – успокаивающе касается ее плеча, на котором повис надломленный стебель травы, так как до поздней осени на Оксаниной постели лежит лесное сено с ромашкой, деревеем, пижмой.

Оксана, веря и не веря, смотрит на Стаха.

– Правда наши?

Стах все еще прислушивается.

– Говорю же тебе. Это условный знак.

– Почему же ты скрывал от меня? – Оксана сторонится и все равно со страхом смотрит на двери сеней, к которым прямо с постели, босой, подходит муж. Теперь всего можно ожидать. Вон и Гримичи сколько пережили, когда полиция приехала за Романом и Василем.

Стах останавливается перед дверью и тихо спрашивает:

– Это вы?

– Я.

И сразу гора сваливается с Оксаниных плеч. Словно выстрел, отдался в ее ушах стук засова, и в сени вошел неизвестный. Стах то ли придерживает, то ли обнимает его, и так они стоят минуту, не говоря ни слова.

– Зиновий Васильевич! – вскрикивает и прикладывает руку к губам Миколка. – Заходите же.

– Сейчас, Миколка, зайду, – хрипло говорит Сагайдак, закрывая двери, и, пошатываясь, направляется к каморке. – О, тут вся семья… Здравствуйте, Оксана, здравствуй, Миколка. Как ты?

– Плохо, Зиновий Васильевич, – опустил голову хлопец. – Кругом плохо.

– От Владимира весточки нет?

– Нет, – вздыхает Оксана. И только сейчас набрасывает на голову платок. – Поехал со своим техникумом, а доехал ли?

– Будем надеяться…

Оксана торопливо, кое-как застилает кровать, одеялом занавешивает единственное окно каморки, в которой теперь почему-то норовит спать муж, зажигает убогий, по теперешнему времени, свет, ибо что говорить об электричестве в селе, когда его и в районе нет. Слабый огонек покачивает тени, освещает чистое золото Миколкиных кудрей, печальное лицо Оксаны, задумчивое Стаха и измученное Сагайдака. Морщины горечи, морщины утрат как-то сразу подсекли его губы, небрежно избороздили высокий лоб.

– Вы, наверное, голодны?

– Голоден, Оксаночка, как волк в лютую зиму, – пытается улыбнуться Сагайдак.

Он снимает фуражку, и три пары глаз изумленно смотрят на него.

– Чего вы? Чего? – с удивлением спрашивает и оглядывается вокруг: что же они увидели такое странное?

– Ничего, ничего, – первой приходит в себя Оксана, хотя в голосе ее еще дрожит печаль.

Зиновий Васильевич растерянно обводит всех взглядом:

– Что с вами, люди добрые? Какая-нибудь беда? Может, мне лучше уйти от вас?

– Нет, нет, дядя! – льнет к его рукаву Миколка. – Побудьте с нами.

– И не подумайте куда-то уходить, – грустно говорит Стах, – а то ведь скоро уже начнет рассветать. Раздевайтесь. А ты, Оксана, иди к печи, если там что-нибудь есть.

– Так что же, наконец, с вами?

– Это не с нами, – не знает, что сказать, Стах. – Это вас вон среди лета снегом занесло.

– Снегом? – не понимает человек и невольно подходит к небольшому зеркалу. В нем тускло заколебалось осунувшееся лицо. Но не оно поражает, а чуприна, в которую так неожиданно вплелась седина. Он провел по ней рукой, однако изморозь не осыпалась – вечной стала. Как видно, не прошел даром тот холод, что бил его на подворье Бойков. Вот и прощай лето – зима сразу упала на голову, верно, для того, чтобы по гроб жизни не забывал тех, кто уже никогда не вернется. Память переносит его к Бойкам, где старость оплакивала молодость и где в гробу лежали те зернышки жита, что пойдут в землю и никогда не взойдут на ней.

Он отгоняет от себя видения, оборачивается к Стаху, Оксане, Миколке и на их печаль отвечает словами старинной песни:

– «Як упала зима бiла, – голiвонька моя бiдна…» Мой отец поседел в шестьдесят с гаком, его сын в сорок… Да если бы только печали, что эта.

– И то правда… На каждую голову рано или поздно приходит своя метель. Подавай, жена, вечерю или завтрак.

Оксана и Миколка вышли из каморки, а Сагайдак стал против своего связного.

– Ты знаешь о нашем горе, о черной измене?

Стах вздрогнул.

– Немного знаю. И колокола по убиенным слыхал в окрестных селах, – прислушался к предрассветной тишине, словно в ней и до сих пор таился похоронный звон. – Беда никогда не ходит одна, – и провел рукой по лбу и глазам.

– Это правда, беда никогда не ходит одна – немало у нее подручных есть.

– На одного уже меньше стало, – намекнул Стах на казнь Кундрика.

– Как Гримичи?

– Позавчера ночью к ним ворвалась полиция, обыскала хату, амбар и клуню, даже в сено из винтовок стреляли. Но, к счастью, Романа и Василя не было дома.

– Догадался шепнуть Лаврину, чтобы хлопцы не наведывались в приселок?

– Сказал, – коротко ответил Стах и вздохнул. – Тетка Олена с горя словно тронутой стала, я сегодня в сумерках видел ее возле ворот. А Яринка приходила ко мне и про вас допытывалась, да я ничего не мог ей сказать. Тогда она обозвала меня бессовестным и злая, как огонь, вылетела из хаты. Такой я ее никогда не видел.

– Чего ей? – забеспокоился Сагайдак.

– С Мирославой Сердюк намерилась идти в партизаны, а близнецы подняли сестру на смех: мол, там только такой болтливой не хватало. И впервые Ярина поссорилась с Романом и Василем, назвала их бестолковыми и расплакалась.

– А о других что-нибудь слыхал?

– Только о Петре Саламахе, – и даже почему-то усмехнулся. – Недаром о нем говорят: если он руки осмолит, то и черта словит… Схватили его полицаи на рассвете в родной хате, а Петро, попрощавшись с женой, только об одном попросил их, чтобы позволили взять с собой четверть горилки. Те обрадовались, рассмеялись, посоветовали еще и закуску прихватить. Вот человек по дороге и начал потихоньку прикладываться к бутыли и словно бы забывать обо всем на свете. Не выдержали полицаи, остановились в лесу позавтракать, еще и Петра подняли на смех, что, мол, нализался натощак, и тоже начали причащаться бесовским зельем. А Петро выждал благоприятный момент, да и улизнул в лес. Только и видели его. Пришлось им за это оплеух в райполиции нахватать. Квасюк на это мастак.

– Где же теперь искать Петра?

– Это же самое он, верно, думает и о вас, кружа по лесам.

– Теперь, Сташе, ко мне на старое место пока не приходи – и его продали.

– Выходит, нет базы?

– Нет, с корнями вырвали. Все, все надо начинать сначала. – Сагайдак помолчал, твердо взглянул на связного. – Может, после этого будешь чураться меня?

Стах сразу нахмурился, сгорбился, собрал морщины на лбу и у переносицы.

– Вы, Зиновий Васильевич, засомневались? Боитесь за меня?

– Не боюсь, человече. Но, может, ты после всего, что случилось у нас и в отряде, растерялся? Может, веру на неверие поменял?

У Стаха беспокойно зашевелились руки, он их сжал до боли, а затем полез за кисетом.

– Почему же молчишь?

– Что мне говорить, если у вас зароились такие мысли? – горечь скрытой обиды прозвучала в голосе Стаха.

– А ты не удивляйся: такое время. Я уже не одного видел растерянного и изверившегося. Потому прямо, как на суде, и спросил.

Стах обиделся:

– К чему разговоры о суде? Разве эта война не суд для каждого? Разве она не разделила все на грешное и праведное? – и замолчал.

Сагайдак понял, что его неосторожное слово ранило душу человека. Как мы часто в суете сует не замечаем этих ран!

– Если я что-то не так сказал, то прости. Но все равно ты должен сказать то, что надо сказать. Говори!

Стах сосредоточенно посмотрел на Сагайдака.

– Тогда скажу, и столько, сколько никогда не говорил. Так слушайте. Я вас тоже спрошу, как на суде, прямо: а кто из нас вот тут, при чужой власти, при сатанинских виселицах, при драконовских приказах, где только и слышишь о расстрелах и смерти, не растерялся? У кого из нас не болит и не плачет душа? Разве ж она знала когда-нибудь такую боль? Но это одно дело, а вера – другое. И если меня сейчас потянут на виселицу с крупповскими блоками, которая уже стоит в нашем селе, если сейчас распнут на гестаповских крюках, – все равно веры моей не распнут, пока я человек, а не требуха. Я могу до поры до времени затаиться, но не покорюсь неволе. Если же вы засомневались во мне, если хотите, чтобы мы пошли с вами вразброд, тогда накормим вас, дадим на дорогу хлеба, дадим самосада – да и бывайте здоровы. А сами тоже начнем думать, куда деваться в эту бешеную годину. Хотя я и мягкий человек, но ни воском, ни глиной не стану в чужих руках, а сам чужие руки буду укорачивать. Вот, к примеру, приехал к нам какой-то вельможный барон и вынюхивает наилучшие земли для своего имения. Так думаете, мы, хотя и растерялись, будем его хлебом-солью встречать? Тогда плохо вы нас знаете. Вот так, Зиновий Васильевич, и не иначе. Одно только и до войны не раз меня обижало: почему некоторые, например, из района, считают – если ты живешь в селе, то уже меньше любишь свою землю, меньше уважаешь революцию и непременно должен быть глупее или непременно с каким-то пережитком? Вот же некоторые, слишком мудрые, назвали нашего украинского хлебороба «хитрым дядькой», еще и радуются, как они умно окрестили его. Не в ту сторону, в какую надо, рос у этих кумовьев ум, так он и черт знает во что может перерасти. Только кому же это, каким радетелям, и для чего необходимо?

– Прости, Сташе, проклятые нервы заговорили, – Зиновий Васильевич обхватил связного руками, поцеловал, а сам себя выругал в мыслях: как мы мало знаем тех, чей огонь годами горит для добрых людей, и как часто хитромудрые советчики бросают тень или подозрение на человека, который молчаливо и верно идет за своим плугом!

– Такой уж я хороший? – удивился, смущенно улыбаясь, Стах.

– Хороший – не то слово! Красавец!

Стах покачал взъерошенной со сна головой:

– Своей матери и я казался красавцем, а вот девушкам – не очень. Так не увольняете меня со службы, за которую буду иметь целых тридцать дней тревог в один месяц?

– Не увольняю, дорогой человек. И каюсь, что о таком заговорил с тобой.

– Может, так оно и надо, – неуверенно сказал Стах, – чтобы потом не было накриво, ведь не одного теперь напугали те мундиры с черепами и скрещенными костями. Да только мертвые черепа и кости, на которые смотреть противно, не одолеют живых людей.

В каморку со сковородкой и хлебом вошла Оксана, а Миколка принес тарелки и ложки. Стах из какого-то закутка достал бочоночек с вишневкой.

– Не попробуем ли этого прошлогоднего зелья? Оно еще в мирное время настаивалось.

– Не стоит, – ответил Зиновий Васильевич.

– Может, и не стоит. Но я сегодня выпил бы, – на что-то намекнул Стах. А на что – Сагайдак догадался. И как у него вырвалось глупое слово о суде?

– Тогда наливай.

Хозяин поднял бочонок и налил вишневки в кувшин, затем разлил в стаканы, чокнулся с женой и гостем.

– За веру, чтоб сгинуло неверие и недоверие!

– За веру!.. – и Сагайдак дружелюбно взглянул на Оксану: – Перепугал тебя, красавица?

Тени пробежали по ее лицу.

– Напугали-таки.

– Что поделаешь? Такое настало время. Да, глядя на тебя, и теперь спросишь: откуда только берется женская красота? Даже опечаленная.

– Ой, не говорите такое…

– Ну, не буду, – и тут вспомнилась ему Ольга и минута прощания с ней возле ворот… Как она там?

Когда Оксана и Миколка вышли из каморки, Стах спросил:

– Где же вас теперь разыскивать, если старое место провалилось?

Сагайдак вздохнул:

– Вот и я думаю над этим. Думок много, а толку пока что мало.

Они помолчали, потянулись к куреву. Погодя Стах посоветовал:

– А что, если вам на какое-то время перебраться на болота? Там в давности и от орды прятались люди. В этом гиблом месте я нашел бы сухие островки, куда прежде на лето прилетали журавли.

– Ты еще помнишь их?

– Помню. Это красивая и осторожная птица.

Сагайдак подумал, вспомнил болота, вспомнил и журавлей еще по двадцатому году, и снова на ум пришла Ольга. Не потому ли, что ее хата стоит неподалеку от болота?

– Что ж, ищи, Сташе, сухие островки. Там, верно, будет хорошее убежище для раненых. А нам надо в лесах искать себе место, чтобы врага бить. Мы не имеем права прятаться в болотах.

– И то правда, – сразу согласился Стах. – Я сегодня пойду с Миколкой на болото.

Зиновий Васильевич забеспокоился:

– Не надо с Миколкой. Иди один.

– А все-таки лучше с Миколкой. Жизнь есть жизнь: не станет меня – дите заменит. И когда задождит, то добраться туда сможет только подросток.

– Не знаю, что и сказать на это.

– Ничего не надо говорить. Миколка тоже собирается биться с фашистами: уже две винтовки с патронами есть.

И в это время из полуоткрытых дверей послышался тихий шепот:

– Уже три, тату. Третья – немецкая.

Стах возмутился:

– Третья!.. Как тебе, сыну, не стыдно подслушивать нас?

Миколка начал оправдываться:

– Тато, я и не думал подслушивать. Я хотел хоть немного побыть с Зиновием Васильевичем… Честное пионерское.

Сагайдак грустно улыбнулся.

– Иди сюда, Миколка. Почему же ты хотел побыть со мной?

Мальчик тихонько, виновато переступил порог и стал возле него.

– Я думал, Зиновий Васильевич, спросить вас: не понадобятся ли мои винтовки?

– Понадобятся, сынок, еще как понадобятся. – Военком положил руку на Миколкину кудрявую голову и загрустил. Никому бы не знать этих войн! Да не минуют они ни старых, ни малых. – Сагайдак протянул руку Стаху: – А теперь прощайте.

– Куда же вы? – с тревогой спросил Стах.

– Искать своих да что-то делать.

– Так вот-вот забрезжит рассвет. Перебудьте у нас.

– До утра еще проскочу в леса.

– Смотрите. Душе виднее, чем глазам.

Сагайдак попрощался с Миколкой, Оксаной и за Стахом вышел из хаты. Уже на пороге про себя с удивлением сказал:

– Это ж подумать – Миколка три винтовки нашел.

– Тут, верно, есть и моя вина, – прошептал Стах.

– Какая?

– Вот сейчас.

Стах обошел подворье, постоял у ворот, потом подошел к Зиновию Васильевичу и повел его в клуню. Он долго возился возле дверей, которые были закрыты на два засова.

– Не золото ли прячешь в клуне? – усмехнулся Сагайдак, входя в настой лугового сена и снопов.

– Увидите, – коротко ответил Стах и начал разбрасывать снопы, что в беспорядке лежали на току. Потом он взял за руку Сагайдака. – Вот потрогайте.

Сагайдак дотронулся до металла и не поверил себе:

– Что это, Сташе? Неужели пушка?

– Она, правда, маленькая, да большей не нашел. Притащил на всякий случай. Думаю, не пригодится вам, так пригодится мне.

– А для чего же тебе?

– Разве нельзя выждать удобный момент и ударить из нее по какой-нибудь машине или по колокольне, которую осквернили полицаи?

– А стрелять ты умеешь?

На это Стах рассудительно ответил:

– Если есть из чего стрелять, то найдется и кому стрелять.

– Спасибо, Сташе! Твоя пушка очень пригодится нам.

Сагайдак один вышел на подворье, огляделся вокруг. На востоке у самого горизонта пробивался уже из темени ночи рассвет, и нигде ни шороха – даже вода в броде заснула, только еще более резкими стали запахи татарской травы, маттиолы и увлажненной ржи с ее вдовьей грустью.

Выскользнув на улицу, он осторожно пошел по-над тынами, что держали над собой росистые платки вишен и золотую стражу подсолнухов. И вдруг Сагайдак остановился: у самых ворот Гримичей увидел женскую фигуру. Не Олена ли Петровна высматривает своих близнецов? Так оно и есть. Он подходит ближе, тихо здоровается с женщиной, а та в мольбе и надежде раскрывает трепетные ресницы, под которыми слились и боль, и печаль.

– Зиновий Васильевич, не видали моих Василя и Романа?

Это было так сказано – не голосом, а исстрадавшейся душой, – что не отважился Сагайдак еще больше опечалить женщину.

– Видел, Олена Петровна.

– И когда? – даже застонала и потянулась к нему.

– Вчера.

– Живы-здоровы? – тревожится женщина.

– Живы-здоровы, Олена Петровна. Идите и отдыхайте.

– Какой теперь отдых? Спасибо вам, дорогой человек… Спасибо.

Вот и получил благодарность за вранье.

– А как дядько Лаврин?

– Утешает меня, а сам тоже грустит и от печали или причуды собирается раскапывать старый курган.

Сагайдак быстро прощается, идет приселком, а в ушах еще долго-долго звучат горестные слова женщины.

За приселком, недалеко от шоссе, тихонько поскрипывал старыми крыльями ветряк, словно жаловался полям на одиночество – покинули теперь его и мельник и помольщики. Хорошо, что хоть тут не угнездилась полиция, как угнездилась с пулеметом на колокольне, днюет и ночует там воронье – так приказал жандармский начальник.

Уже совсем рассвело, когда Сагайдак вошел в леса, что по колени стояли в тумане. Леса, леса! Сколько же вы спасли людей в гражданскую и сколько спасете теперь! Из ваших зеленых глубин выйдем и ударим по врагу, ибо скорбь скорбью, а борьба борьбой. Скорее же за святое дело, чтобы сгинуло грешное!

Он перебирает в памяти имена тех, к кому наведается на днях, с кем пойдет в первые засады, а сам все больше и больше начинает волноваться: приближается к тому глухому месту, которое он облюбовал для партизан. Найдет ли кого-нибудь из них? Близнецы должны быть тут. Да и Петро Саламаха…

Что-то треснуло впереди. Сагайдак выхватывает из кармана пистолет, приглядывается к зарослям, откуда послышался треск, и вскоре замечает корову, что пасется неподалеку от того ручейка, который должен был поить водой его отряд. Вон другая корова, третья. Откуда же они взялись в этой чаще? Еще несколько шагов, и он видит седую охапку бороды, коренастую фигуру и широкую, до ушей, улыбку Михайла Чигирина, что стоит в утреннем тумане, как добрый сон.

– Михайло Иванович?! – не верит своим глазам Сагайдак.

– Угадали, Зиновий Васильевич! – Движением широких плеч старик сбрасывает кирею и спешит навстречу командиру.

Они бросаются друг другу в объятия, целуются и улыбаются.

– Наконец дождались вас. Чего только не передумали, – радость звучит в голосе Чигирина. – Вашу конспиративную хату сожгли каратели.

– А что с Ганной Ивановной? – с тревогой спрашивает Сагайдак.

– Ее не было дома, вот и осталась живой.

– Как вы тут?..

Старик становится сосредоточенным и даже немного торжественным.

– Пока помаленьку, не торопясь. Вот стадом и тремя парами коней да тремя возами разжился. И санки одни есть.

– Санки? – не поверил Сагайдак.

– А чего ж, зима еще придет, – спокойно ответил Чигирин. – Также восемь цинковых сундучков с патронами захватили. А из села притащил пилу, три топора, несколько мисок и немного муки, ведь и есть что-то надо. Коржи печем, а хлеба нет. Да и с солью туго. Непременно надо наведаться к немцам на продовольственный склад.

– Кто из наших прибыл? – и Сагайдак замер в тревоге.

– Первыми, известно, Гримичи прилетели. Вот уж сорвиголовы – настоящие партизаны. Они где-то и пулемет «максим» добыли, они же и Кундрика порешили. Только после этого два дня ничего есть не могли – все мутило хлопцев. И Петро Саламаха вырвался из лап полицаев. И Мирон Бересклет с младшим братом вчера пришел, с тем, что в окружение попал. Боевой, не с пустыми руками, а с немецким автоматом явился. Это надо понимать… Все мы так вас ждали.

– Не упали духом наши хлопцы после того, что произошло?..

– Как вам сказать? – задумывается Чигирин и еще больше становится похожим на гриб боровик. – Горестей у нас много, а ненависти еще больше – все хлебнули лиха. Пошли будить партизанскую семью?

– Подождем немного, подумаем, как новый день встретить.

Лицо старика прояснилось: он сразу догадался, какой у них будет разговор, – и все равно потихоньку спросил:

– Что будем делать?

– Дракону зубы рвать! С корнями!

– Зуб зубу неровня: есть передние, есть и коренные, – хитро щурится Чигирин. – Так с каких начнем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю