355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 29)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)

– Добрый вечер вам.

– Кому добрый, а нам нет, – отозвался из середины чей-то голос.

– Закончили копать? – пытается Магазанник перехватить взгляд Марии и наконец перехватывает зеленые лезвия презрения и ненависти. Даже жутко стало: откуда столько злобы в таких привлекательных глазах?

Он остановился на краю дороги, а женщины, сторонясь его, молча пошли полем, что уже облачалось в вечерний наряд. Была когда-то у человека любовь, а теперь осталась одна ненависть. В прескверном настроении он подходит к челну, сматывает удочку, прячет ее в камыше, бросает в торбу карпа и быстро направляется в повечеревшее село. Можно было бы наведаться к Лаврину, да кто знает, что ждет в той хате, из которой подались в партизаны близнецы. Еще нос к носу встретишься с ними.

Большое у них село, да некуда деть себя, свои терзания и распри с самим собой, не с кем заглушить их горилкой или любовью. Никто раньше не мог успокоить его лучше, чем Василина, которая в последние годы была для него советчицей и отрадой. Но после того вечера в лесу, после той ссоры, Василина сторонится его и тоже под ресницами держит одну злость. Да время и поладить с нею.

В селе, хотя оно и улеглось на ночь, Магазанник уже не улицами, а огородами да задворками крадется в тот закоулок, где живет Василина, и все думает, как улестить ее. Вот зайдет, поклонится ей, сердечно улыбнется, бросит карпа на скамью и скажет:

«Прости, Василина, если еще гневаешься за глупое слово, а я пришел просить прощения: очень соскучился по тебе, будто целый век не видел».

«И в старой печи черти дымят?» – насмешливо поведет глазами она, просветлеет, зальется обольстительным смехом, зашелестит юбками и горячими устами растопит сумятицу и тревоги… И почему ж он эти уста бросил?

Уже совсем смерклось, когда Магазанник вошел на сонное подворье Василины. Не часто он сюда заглядывал – Василина больше ласкала его в лесах, которые любила во все времена года, даже когда вьюга вышибала из них стоны. А как-то в марте нашла двух зайчат, что замерзали в снегу под кустом. За пазухой принесла их к леснику, бросила за печку, налила в черепок молока. И все-таки выходила их, а потом выпустила на волю. Верно, если нет материнства, то ко всему живому пробуждается любовь.

Он тихо стучит в окно, как и прежде стучал. Но безмолвствует хата и все вокруг нее. Еще сильнее стучат пальцы по стеклам, отражающим осеннюю печаль. А он и теперь даже кончиками пальцев чувствует жажду встреч. Ох, женщины, женщины, из самого пекла вынесли вы сладкий огонь обольщения. Как только не казнятся из-за него мужчины, казнятся, но не зарекаются.

Наконец к окну припадает искаженное испугом лицо женщины.

– Кто там? – зазвучала дрожь в ее голосе, и задрожали стекла в окне.

– Это я, Василина.

– Чего вам, пан староста, в такую пору? – немного отошла женщина.

– Пусти в хату.

– Я ночью никого не пускаю.

– Какая же теперь ночь? Только стемнело.

– Эге, стемнело! Люди уже давно отдыхают.

– И долго мы через окно будем говорить? – начинает сердиться Магазанник. – Открывай двери!

– Идите, пан староста, домой, все равно в хату не пущу.

– Пустишь! Дело есть! – уже бесится Магазанник и бьет кулаком по раме. – Я тебе сейчас и окна, и двери высажу.

– Будь ты неладен, оглашенный! Как только отделаться от тебя… Сейчас открою. – Василина бежит к дверям, грохает ими, а затем, на пороге, внимательно присматривается к нему и начинает совестить: – Хоть бы людей постыдились. Вон на ваш грохот соседи каганцы зажигают.

– А что мне твои соседи? – у Магазанника сразу спадает гнев, и он обеими руками тянется к женщине, к ее соблазнительно полной груди, что приподнимает белую сорочку.

Но женщина бьет его по рукам и отступает в сени.

– Чего вам?

– Соскучился по тебе, словно вечность не видал.

Василина почему-то облегченно вздыхает и, шелестя юбкой, заходит в хату.

– Чего ж ты молчишь?

– Не верится, чтобы вы могли по ком-то соскучиться.

– Если ты прогневалась за какое-то неразумное слово, то извини, – хочет обнять Василину, но она ускользает из его объятий и становится еще желаннее.

– Идите, Семен, домой, не дурите, – выпроваживает она. – Наше уже миновало.

– Почему же это миновало? – Магазанник ошеломленно остановился посреди хаты.

– Потому что все проходит. Был когда-то угар, а теперь развеялся.

– Так, может, хоть повечеряем вместе? Я вот хорошего карпа принес.

– И вечерять не будем, – глянула на него не глазами, а кругами темени. – Отвечерялось наше.

– Ты, может, примака или постояльца приняла. Так и говори! – гневаясь, Магазанник вынимает из кармана свечечку, зажигает ее и настороженно присматривается к женщине: что теперь отражается на ее лукавом лице? Да смотрит он не на лицо, а на волны волос, что обвивались вокруг женского стана; ни у кого он не видел такой роскоши, что соединила колера и ранней, и поздней осени. И зачем он снова потянулся к ней, как в тот давний петровчанский вечер? Так, может, любовь, перегорая, и находит свой запоздалый берег, свои косы, где, подобно разливу, гуляет многоцветье осенних красок и пробивается запах душицы. А как ей хотелось стать матерью, да он опасался колыбели больше, чем могилы… Вот всматривайся в женские соблазны и думай о чем-то недодуманном, ибо и твои года уже предчувствуют свою межу… На каких только весах взвесить все?.. И, наконец, нужны ли весы твоей осени? Да еще такой страшной осени?..

– Не сверлите меня глазами, как буравчиками, – недовольно сказала Василина и погасила трепетный огонек свечечки.

Магазанник встрепенулся, подавил неожиданные сантименты, но в душе так и не нашел путного слова.

– Так есть у тебя примак или полюбовник?

– Не мелите, Семен, глупостей, не сваливайте своих грехов на других. – И насмешка прорвалась в ее словах: – Не потому ли пришли ко мне, что нет теперь охочих навещать старосту?..

– Что ты мне этим старостой глаза колешь? Неужели забыла все, что было между нами?

В голосе Василины послышалось глубокое возмущение:

– А что у нас было, кроме угара и срамоты? Разве ж вы хоть немного любили меня? Только груди каждый раз калечили мне, – коснулась их рукой. – Уходите!

– Пойду, не выпроваживай так скоро, – вспыхнул Магазанник. – Еще гляну, что у тебя на другой половине хаты делается.

– Там только овощи и квашенина.

– А если кого-то скрываешь?

– Придете днем – и осмотрите хату.

Василина не может подавить своей тревоги, а старосту мучает подозрение: что же она скрывает от него? Ох, этот ведьмовский род! Кого он только не обманывал, начиная с Адама…

– Так показывай вторую половину.

– Соленых огурцов да помидоров не видели?

– Посмотрим, посмотрим, какие у тебя помидоры.

– Еще кур прячу в соломеннике.

– В соломеннике? Это ж почему им такая честь?

– Чтобы собачники не добрались до них.

Неожиданно откуда-то, не с чердака ли, послышался протяжный стон. Магазанник вздрогнул, мгновенно выхватил из кармана пистолет, а хозяйка замерла на месте.

– Кто там у тебя?! Кто?!

Василина задрожала.

– Никого нет.

– Не ври хоть теперь! Признавайся! А ну, пойдем в сени.

– Не надо, Семен, – мольба прозвучала в ее низком голосе… – Вот я лучше вечерю приготовлю.

– Вишь когда про вечерю вспомнила! – приходит в бешенство Магазанник. – Теперь обойдемся без нее. Кто у тебя? Комиссар, партизан?

– Разве я знаю?

– А кто тебе подсунул его?

– Сам ночью по огородам приполз. Он тяжело ранен в руку и в грудь.

– В грудь? Вот заберем его в крайс, а там уж разберутся.

– Ой, не надо, Семен! Умоляю тебя, не надо! – заплакала Василина и руками и станом припала к нему.

– Так что ты хочешь? Чтобы твои соседи донесли на меня и я из-за кого-то на виселице качался? – Он оттолкнул женщину, быстро вышел в сени, снова зажег свечку и приказал Василине: – Лезь первая.

– Одумайся, Семен. Зачем тебе этот грех?

– Лезь!

Причитая, вытирая платком слезы, женщина начала подниматься на чердак. На верхних ступеньках остановилась:

– Опомнись, Семен. Не охоться за чужой душой, если и твою могут убить.

– Умной ты очень стала, – подсвечивает ее голые ноги свечечкой. – Вот из-за тебя и не стало бы моей души.

– Кому она, гадкая, нужна, – всхлипывает женщина, поднимается на чердак и уже кому-то несет свои слезы и причитания: – Прости меня, добрый человек, что не спасла тебя… Прощай и прости… Прощай и прости…

Магазанник услыхал чей-то слабый успокаивающий голос и, щурясь, влез на чердак, который, казалось, весь качался в неровном свете восковой свечечки. И лучше бы он не видел того, что увидел: сверла страха сразу вбуравились в его мозг, в нутро, и страшные минувшие годы глянули на него глазами раненого, который лежал, скрестив руки на груди.

Неужели так могло сместиться время?! Из метелей восемнадцатого вышел зимний день, когда державная стража вешала молодого командира с такой красивой фамилией и такими глазами, что, наверное, и в снах не забываются. И, идя на казнь, они ясно улыбались людям, словно и не тужили о жизни. И вот теперь, через двадцать три года, на Магазанника снова смотрел Човняр, словно он и не прощался с белым светом.

– Ты кто?! – вскрикнул он.

И той же самой, знакомой с восемнадцатого года усмешкой перечеркнул, раскроил его раненый.

– Человек! А ты кто? Правнук Иуды? Или пособник смерти?.. Не плачьте, тетка Василина. Пусть он, грешный, плачет, что не человеком, а фашистским прихвостнем стал.

И тогда женщина начала проклинать Магазанника:

– Будь ты навеки проклят, Черт со свечечкой! Чтоб твои глаза и утра не дождались! Чтоб тебя настигло возмездие как палача! Чтоб мои слезы пришибли тебя!

Магазанник отмахнулся рукой от проклятий и, уже не допытываясь, кто он – командир, комиссар или партизан, хрипло спросил:

– Твоя фамилия? – и застыл в нечеловеческом напряжении.

– Човняр, – насмешливо ответил раненый, что горел как в огне или догорал болезненным румянцем.

Магазаннику не хватило воздуха, он пошатнулся от ужаса, от кого-то отмахнулся, нащупал ногой лестницу и быстро начал спускаться с чердака.

Господи, неужели это возможно? Неужели так могут сойтись годы? Неужели он под корень должен подрубить чей-то род? Неужели он и теперь должен стать пособником смерти?.. И зачем ему было приходить к этой шальной бабе? Лучше бы поплелся к Лаврину и его мертвому золоту… А может, он никому не скажет, что увидел тут? Да, так и сделает, если никто не проследил за ним, когда он шел к Василине.

Решив так, Магазанник на какое-то мгновение почувствовал облегчение, вытер пот со лба и украдкой вышел из жилища, которого лучше бы никогда и не знать.

В соседней хате светился огонек. Не услыхал ли кто-нибудь их разговор на чердаке? Прислушиваясь, подошел к плетню, над которым покачивались темные листья вишняка. Будто никого нет. Еще постоял возле плетня, повернул к воротам и как вкопанный остановился: против него с винтовкой в руках стоял какой-то человек.

– Кто это?! – вскрикнул Магазанник, шарахаясь в сторону.

Человек шевельнулся, засмеялся:

– Не узнали, пан староста? Это я, Терешко. Стою себе возле ворот, а прислушиваюсь к хате – подозрение есть у меня. Что там у Василины на чердаке делается?

Снова сверла страха пронзили Магазанника, а мысль заметалась, словно в западне. Так и приходит неминуемое: не ты кого-нибудь, так кто-нибудь тебя. Сжавшись от безысходности и холода, сказал чужим голосом:

– У Василины на чердаке лежит ваша добыча.

Терешко встрепенулся:

– Партизан?

– Это уже сами дознавайтесь.

– Так я сейчас!.. – Полицай, как ошпаренный, крутнулся и побежал за подмогой.

И, уже повернув на другую улицу, Магазанник тоскливо подумал: «И почему было не сказать, что это примак Василины, и пойти с Терешко пьянствовать, чтобы залить ему мозги?»

Да было уже поздно, торги с совестью закончены. Страх начинал их, страх и закончил. Какая это адская сила! Господи, если бы можно было снова начать жизнь!

В тишине Магазанник слышал, как бухал сапогами Терешко, а перед собой видел глаза раненого, и заснеженные челны на подворье старого Човняра, и тот челн на хуторском ставке, где всегда очищается вода. Да не всегда очищается наша душа. Ох, не всегда…

XX

Когда время поворачивает на осень, то и утро, словно дитя, не спешит выпростаться из пеленок тумана.

Стоит Лаврин Гримич возле раскидистой яблони, что нависает над криницей и тыном, вглядывается печальным взором в ту желтую латку неба, за которой угадывается печать солнца, и не думает вовсе, что в хату надо принести воды. На щеках Лаврина еще веснушками гуляет лето, а в чуб уже забрела осень: как начали чужеземцы охотиться за его сыновьями, так и присыпало изморозью голову человека. Вон и с Яринкой бог знает что творится: стоит в городе за шинкарской стойкой и не журится. Кто бы мог подумать о таком безобразии? Да и сам Лаврин начал что-то скрывать от жены. Соберется на рассвете раскапывать курган, а еды наберет полнехонькую торбу.

– Это ж для кого, муженек? – наконец начала приставать Олена.

– Для себя, – неохотно пробормочет Лаврин, а лицо его сразу скисает: мол, нашла о чем говорить.

– Что-то ты никогда столько не ел.

– У войны широкий рот, – смежит золото ресниц и, недовольный, поплетется из хаты, задребезжит в сенях своими причиндалами, да и махнет к девичьему броду, к тому кургану, что, как скорбь, седеет в степях.

Девичий брод так девичий, но не заходит ли Лаврин к какой-нибудь вдовице? Хоть и рыжий, и долговязый, и не очень разговорчивый ее муж, да женщины что-то находят, в нем. Только что?

– Цибулю, – пожимал на это плечами Лаврин, у которого был настоящий талант огородника. – И сеяную, и дымку-одногодку.

Нет, все-таки что-то происходит с ее мужем: уже дважды и ночевать не приходил домой.

– Задержался, потому и переночевал в степи, возле кургана, чтобы какой-нибудь трупоед с перепугу не подстрелил.

Оно, может, и так, а может, и не так! И когда недавно Лаврин до полуночи не вернулся домой, Олена, замирая от страха, пошла в степь, к тому кургану, который раскапывал ее муж.

Задворками да огородами она выбралась в тихую задумчивость склонившейся отавы и верб, что стояли по-над бродом, как женщины в прощанье, и плакали тоже, будто женщины. А может, они и были когда-то женщинами? Из девичьей красоты выросла калина, так могла и верба вырасти из материнской боли… Сыны мои, сыночки, где вы? На земле или в земле?

Плачут печальные вербы, молча плачут, будто матери, и молча плачет мать, как верба, хотя ей порой и кажется, что идет она не тропинками боли, а тропинками сна. Оборвется сон – и все изменится в мире: из лесов примчатся ее горбоносые красавцы, из старости выйдут помолодевшие вербы, и месяц набросит им, как девчатам, на плечи платки голубого шелка, да и она станет моложе под цветом молодых очей, под вечерним влюбленным воркованием, которое должно прийти к ее сыновьям.

Где-то за речкой раздался выстрел, чей-то голос неистово крикнул: «Хальт!» Полицаи! Из какой норы повыползали вы, изуверы и предатели, и почему вас так потянуло на, кровь людскую, на жизнь людскую?

Вот девичий брод дохнул прохладой, сонно зашуршал стрелами камышей и саблями татарского зелья, а вода отозвалась всхлипыванием; вот и бывший сторожевой курган показался. И страшно-страшно стало женщине в опустевшей степи, над которой одиноко стоял обведенный золотым сиянием месяц; он уже обошел все небо и спускался с него в свой предутренний сон или покой, какого теперь не было у людей.

Подойдя к заросшему полынью кургану, Олена остановилась и тихонько позвала:

– Лаврин, где ты?

Но никто не откликнулся. Ни на кургане, ни в раскопанной глубине мужа не было, только лопата, ломик, длинный странный нож, молоток, скребок и круглая щетка лежали на сухой пыли, хранившей следы человека.

– Лаврин! – крикнула она в отчаянье, и мир темноты закружился вокруг нее. Горькая тоска лезвиями безнадежности пронзила женщину, и она, обессиленная, протянула руки к степному мареву и упала на курган. Никогда Олена не плакала по своему мужу, а теперь не выдержала. Бессовестный, в такое тяжелое время покинул свою жену на произвол судьбы, а сам где-то погуливаешь! Завтра же бросит это чудовище – пусть ему остается и огородная цибуля, и раскопанное золото, а она перейдет жить к матери.

И даже теперь Олена не очень ругала своего Лаврина, а все проклятия посылала на голову неведомой колдуньи, которая сумела соблазнить ее доверчивого мужа: ведь он такой, что и в спокойное время ленился приглядываться к ведьмовскому отродью. Кажется, даже к ней, когда была девушкой, не очень присматривался. Бывало, притащится к ее садочку, нависнет над ней своими рыжими усищами и молчит, как гриб в траве, – то ли мысли, то ли золото усов взвешивает. Столб с глазами, да и только.

И она не выдерживает:

– Чего ты молчишь, Лаврин?

– А я звезды считаю, – улыбнется ласково-ласково и поднимет голову к небу.

– Кто-то считает деньги, а ты – звезды?

– Каждому свое, – бережно обнимет руками ее плечи да и снова молчит. Вот будет кому-то с таким скуки на весь век. Тогда и в мыслях у нее не было, что выйдет за Лаврина.

А время шло. Отскрипела возами осень, на санях уехала зима, и вербовым челном к их бродам прибилась весна. А весной, отваживая других хлопцев, к ней каждый вечер начал приходить Лаврин. И надо было бы прогнать его, да почему-то жаль было обидеть молчуна, вот и выстаивала в садочке за полночь, посмеиваясь над ним и удивляясь себе: весело проводит время.

Однажды вечером, когда уже зацвели сады, сорвался бешеный ветер и вишневый цвет, выкупанный в лунном мерцании, закружился вокруг них.

– Метель, – прошептал Лаврин и впервые несмело обнял ее.

– Какая метель? – хотела освободиться она из его объятий, но почему-то застыла, как завороженная.

– Метель вишневого цвету.

– Как ты хорошо сказал! – удивилась она. – Словно по писаному.

– Я еще лучше могу сказать, – почему-то глухо пробормотал Лаврин.

– Да? – не поверила она.

– Вправду могу.

– Так скажи, Лаврин… – и замерла в его объятиях.

Надо было бы оттолкнуть парня, да куда-то подевалась сила в разомлевших руках…

И тогда, весь усыпанный вишневым цветом, он наклонился к ее устам, коснулся их и тихо пробормотал:

– Выходи за меня, Олена, а то не могу больше смотреть, как возле тебя дурни вьются. Так, чтобы не пришлось считать кому-нибудь ребра, выходи.

Она хотела отшутиться, как часто отшучивалась от парней, но вдруг почувствовала, что куда-то подевались и ее шутки, и голос, а что-то пугающее и сладкое волнами начало затоплять ее. Не метель ли вишневого цвету?..

Теперь уже Лаврин спросил ее, как не раз она спрашивала его:

– Чего же ты молчишь?

Она только вздохнула, не понимая, что творится с нею ичто делать ей, а он руками потянулся к девичьему стану.

Стыд и страх охватили ее. Неужели вот так и приходит судьба?..

– Какие у тебя груди красивые, – проворковал Лаврин и поцеловал распадинку между ними. – И вся ты очень славная. Ни у кого нет такой привлекательности.

Верно, это и доконало ее. Вдоволь не нагулявшись, она уже будет принадлежать ему.

– Лаврин, родной… мой… – тихо прожурчала, вверяя ему свое девичество, свои дни, что прошли и что придут.

Тогда парень выпрямился, крепко обнял ее и прошептал:

– Еще раз скажи это.

Она выскользнула из его объятий:

– Что, Лаврин, сказать?

– Что я родной… твой. Это так хорошо.

– Родной, мой… Правда же мой? – и впервые доверчиво склонилась к его груди. И откуда он взялся на ее голову, и откуда взялась та метель вишневого цвету?..

«Господи, почему же я не проклинаю ту метель, и Лаврина, и те усы, в которые до сих пор не заглядывала осень? Идол ты, идол, и больше ничего. Хотя бы детей постыдился!»

Вспомнив близнецов, Яринку, еще горше затужила женщина, забывая о грехе мужа. Да через некоторое время она услыхала от брода топот копыт. Вытирая платком лицо, Олена приподнялась и увидела, что к кургану приближается всадник. Кого это по ночам носит в степи? Не полицию ли? И каково же было ее удивление и возмущение, когда она узнала своего Лаврина. Вишь, едет от полюбовницы, курит трубку, еще и мурлычет что-то себе под нос. Злость сразу высушила женские слезы. И когда конь приблизился к кургану, Олена, злая, как само лихо, вскочила на ноги:

– Так где ты, греховодник, время проводишь?! Только не ври мне!

– Олена?! Да не может быть?! – удивленно вытаращил глаза Лаврин, словно увидел жену на помеле, а затем тихо засмеялся, вынул изо рта свою трубку и соскочил с коня.

– Так весело у той полюбовницы было? – становится Олена против мужа, готовая выцарапать ему глаза.

– Подожди, подожди, не тарахти, как соломорезка. У какой полюбовницы? – удивляется муж.

– У той, с которой ночуешь, лучше бы ты в этом кургане ночевал.

– Тю на тебя, сумасшедшая, – не рассердился, а добродушно рассыпал из-под идольских усищ смех и капельки луны. – Вот кино на старости лет.

– На старости, на старости! – передразнила Олена. – А где же ты погуливаешь в заполуночную пору? Так захотелось тебе стать людским посмешищем?

– Все вы, бабы, одним миром мазаны, – безнадежно махнул рукой Лаврин. – Это ж надо – из-за глупых ревностей глухой ночью притащиться в степь. И кроволюбов не побоялась!

– Не заговаривай мне зубы этими кроволюбами! Говори, где был! Чего молчишь?

– Не все и жене можно сказать, – уже посмеиваясь, рассудительно ответил Лаврин.

– Тогда приводи свою задрипанную не только для спанья, но и для работы, – и Олена крутнулась от мужа, чтобы идти в село.

– Да угомонись, наконец! Чего так раскипятилась? – Лаврин сжал руку жены.

– Если не скажешь, где был, только и видел меня! – пылала она гневом, а в глазах вместо нежного бархата метались осы.

– Да скажу, сумасшедшая, – повел плечом Лаврин. – Вытаращилась ты на милю, а не видишь и на пядь. Неужели вправду глупая ревность одурманила твою умную макитру? – и снова усмехнулся той усмешкой, что так волновала женщин.

– Говори, не тяни!

– Так вот, был я на болотах. Видишь, как промочил одежду?

– На болотах? Зачем тебя туда черти носили? Там же курганов нет!

– Еду носил раненым.

– Раненым? – и женщина почувствовала, как с нее начал слетать гнев, а вместо него проснулось к кому-то, и даже к Лаврину, сочувствие, – Почему же они на болотах?

– Подожди немного. Зиновия Сагайдака знаешь?

– Почему ж не знать, если наши сыновья у него.

– Вот он и нашел на болотах безопасное место для раненых.

– Так ты тоже с Сагайдаком знаешься? – уже начинает догадываться и боится своей догадки Олена.

– Выходит, знаюсь.

– Так ты, Лаврин, тоже партизан?! – вскрикнула Олена. Разве ж можно было подумать, чтобы такой мирный человек стал партизаном?!

– Партизан или не партизан, а что-то такое есть, – и улыбка заиграла под усами мужа. – Теперь, может, завяжешь в узелок свою ревность?

– Ой, Лаврин, Лаврин, зачем тебе это партизанство? Пусть уж дети там… – Олена сделала шаг, обхватила руками мужа и снова заплакала. – Может, пока не поздно, отступился бы от Сагайдака?

– За кого же ты меня принимаешь? – рассердился он. – Хочешь как в дупле жить? Не такое теперь время!

А если уж сказал Лаврин, то никакими доводами не переубедишь его.

– Это я с перепугу, Лаврин, – и она вытерла слезы, уже готовясь к своей новой судьбе. – Так это и за тобой могут охотиться гитлеряки?

– Если дознаются, то могут. Теперь подорожают и моя цибуля, и моя голова, – усмехнулся Лаврин. Было бы чему усмехаться.

– Ой, муженек, муженек… – припала к его груди, всхлипывая.

Лаврин успокаивающе положил руку ей на голову.

– Да не раскисай ты, Олена. В этой метели и мы можем на что-то пригодиться.

– Я же думала, что в партизаны одни верховоды идут, а оказывается, и ты…

– Такова жизнь, жена. Я бы вот теперь немного поспал у тебя под боком. Как ты на это смотришь?

– Идол ты… Идол!.. – не нашла ничего лучшею сказать Олена. – Всегда обманывал меня.

– Только один раз было такое, – добродушно прищурился Лаврин.

– Когда же это?

– Когда была метель вишневого цвету.

– А была ли она? Сошли года, словно вода, да и к войне прибились…

Вспомнив все это, Олена выходит из хаты и идет к кринице, где как вкопанный стоит ее муж.

– Ты все еще не набрал воды?

– А у тебя что, горит? – Лаврин начинает вытягивать утопленную клюку, затем, снимает с нее ведро, в котором плавают два краснобоких яблока. Каждый год до самой зимы он вытаскивал их из криницы, а доживет ли теперь до зимы? И жаль ему стало своих грядущих дней, в которые он заглядывал и заглядывать боялся. Вышли бы из войны его сыновья, дочка – и не надо большего счастья. Расплескивая воду, он направляется в хату, а за ним, как тень, идет Олена. И жена у него, хотя и любит поворчать, славная и до недавнего времени любила играть глазами, да и было чем играть.

Он поглядел на гнездо аистов, которое увенчивало хату, вздохнул: улетели до весны птицы, улетели и их аистята. Если бы только до весны…

– Сегодня не идешь к девичьему броду? – уже в хате спросила Олена.

Лаврин наморщил лоб.

– И пошел бы, да с чертовым Магазанником надо встретиться.

– Вызывал он тебя?

– Нет.

– Так зачем же тогда?

– Будешь много знать – скоро состаришься.

– Кто же старит жену, если не годы и не муж? Говори уж.

– Вот видишь, шкуродеры, полицаи значит, схватили раненого командира – у Василины на чердаке нашли. Так надо как-то подговорить Магазанника, чтобы не торопился отвозить его в крайс. А как сунешься с таким делом к черту? И с чего начинать разговор?

Олена задумалась, подперла щеку рукой и сразу будто постарела.

– А может, Лаврин, возьмешь какой-нибудь вырытый талер или полталера и пойдешь к Магазаннику за солью – он же втихую торгует ею. Приценишься, поторгуешься, а далее видно будет.

– И то правда. – Лаврин удивленно глянул на жену, хмыкнул и полез в сундук, где ждали своего времени его сокровища. Вот он развернул белую тряпицу с древними монетами, и на его руке блеснула червонным золотом узкоглазая княжна или королева, которую не состарили и века. Это ж надо – столько лет копаться в курганах и только теперь, в войну, найти вот такую красу!

– Ты ж не вздумай понести ее Магазаннику, а то не отцепится от тебя, – предостерегает Олена, приглядываясь к женской красоте…

Смежив ресницы, стоит в раздумье осеннее утро, прислушивается, как на огородах шуршат подсохшие подсолнухи и маковки, как в садах падают яблоки, как на речке и лугах тревожится перелетная птица. Да что теперь эта птичья тревога против людской?! Разве для того родители растили детей, чтобы они снопами лежали на полях или истекали слезами и кровью в застенках? И как земля, что родит святой хлеб, женскую красоту, красную яблоню, золотой подсолнух, может породить таких людоедов, как Гитлер?

Вот так, думая о своих и чужих болях, Лаврин и подходит к подворью Магазанника, на которое столетними ветвями свисает с огорода грецкий орех. Говорят, что ему двести лет, но и сейчас он все еще роняет на землю свои последние плоды.

Не успел Лаврин коснуться калитки, как на подворье завизжала проволока и клубками шерсти и злости завертелись бешеные волкодавы, те, о которых говорят, что они и черта разорвут, и ведьму задушат. Да не ловят, а стерегут черта эти волкодавы. Из хаты вышел взлохмаченный, хмурый хозяин, глянул на Лаврина – подобрел.

– Вот кого не ждал, так не ждал!

– Да где уж вам, начальству, думать о нас.

Магазанник скривился:

– Эх, помолчи, не донимай этим начальством. У тебя есть что-то ко мне?

– Да, выходит, есть.

– Тогда заходи. – Староста прикрикнул на волкодавов, и они неохотно потянули в новые конуры визжание проволоки, ощетинившуюся шерсть и злость. – Как у тебя чеснок, цибуля?

– Уродили, да вам они, верно, не нужны для торга.

– Теперь не нужны, – даже будто помрачнел Магазанник, вспоминая былую торговлю.

В хате Магазанник бросился к печи, к посуднику и начал собирать на стол еду и ставить напитки.

Лаврин удивляется, догадываясь, почему так засуетился пан староста, и молча вполглаза следит за ним.

– Садись, человече, потрапезуем, пропустим по чарочке, – растягивает уста в доброжелательной улыбке. – У меня горилка сварена с хмелем.

– Вот так с утра и пить?

– Когда ее теперь не пьют? Тяжелое время настало. – Староста садится под строгими и печальными богами, которые заняли в хате целых две стены.

– Неужели и для вас тяжелое время? – снимает Лаврин кирею.

– И для меня, – чокается Магазанник и одним духом выпивает сивуху. – Лучше б я в Сибирь твой чеснок возил, чем угождать чужой власти.

– Это тоже правда, – верит и не верит Лаврин, а сам думает: будто за одним столом сидим, а живем как на двух концах света.

– Что же тебя привело ко мне?

– Соль. Хотел бы обменять на чеснок, цибулю или купить за марки.

– Почему ж за марки? – снова чокается Магазанник. – На тебя, говорят, золотой дождь обрушился?

– Так золото – за соль? – притворно удивляется Лаврин.

– А нашел что-нибудь?

– Кто ищет, тот иногда находит, – нехотя отвечает Лаврин.

– Хоть покажи, – печать жадности пробивается на лице Магазанника.

– Придете ко мне, покажу. – И не выдерживает, чтобы не похвалиться: – Такую княжну или королеву откопал, что ей только в музеях красоваться.

– Золотую или глиняную?

– Из чистого золота.

– Пофартило тебе, Лаврин. Что же ты хочешь за царевну?

– Разве ж красота продается?

– И красоту за деньги можно купить, – нахально усмехнулся Магазанник.

– Не красоту, а распутство, – насупился Лаврин.

– Что же ты с этой королевой будешь делать?

– Дождусь наших, да и сдам в музей.

Теперь нахмурился староста:

– Дождешься ли, когда немцы уже захватили Москву?

– Хвалилась овца, что у нее хвост как у жеребца. – Презрение заиграло на губах и на всех веснушках Лаврина. – Так что вы зря впутались в старосты, нелегко вам будет выпутаться из этой западни.

Магазанник рассердился:

– Ты меня учить пришел?

– Нет, соли купить, – спокойно ответил Лаврин.

– Хороший покупатель. А помимо королевы ты каких-нибудь побрякушек не выкопал?

– И их нашел: пару золотых украшений с солнцем, что называются по-ученому фаларами, и несколько кругленьких. – Лаврин вынул из кармана потертый кожаный кошелек, покопался в нем и бросил на стол золотую монету с кудрявой головой какого-то древнего царя.

Магазанник бережно берет золото, присматривается к нему, взвешивает в руке, потом кидает на стол, чтобы по звону распознать, не фальшивое ли оно.

– Этого царя на все зубы хватило бы. Что тебе за него дать?

– Не продается.

– А ты подумай, человече, – неспокойными пальцами ощупывает голову царя Магазанник.

Лаврин решительно взглянул на старосту и прожег его неожиданным словом:

– Берите этого царя и отдайте селу красного командира, которого у Василины нашли.

Лицо Магазанника свела судорога, монета выпала из руки, покатилась по столу. Он накрыл золото ладонью и отдернул ее, будто за это время металл раскалился.

– Ты что? Тоже ударился в политику?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю