355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 30)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

– Если спасать людей – политика, то и я за политику, – не спускает Лаврин глаз со старосты.

– Зачем тебе этот командир?

– Живое должно жить. Пусть его вылечат люди. – И ткнул пальцем в монету: – У меня еще есть это мертвое золото, забирайте его, а живую душу спасите.

Староста угрюмо глянул на нежданного гостя:

– Не шути, Лаврин, с недолей, когда есть у тебя хоть какая-то доля.

И Лаврин, не моргнув глазом, тоже перешел на «ты»:

– А ты, Семен, тоже подумай о главном – не подмени своей доли чужой. Тогда уже ничто не спасет тебя. Были у тебя нетрудовые деньги – понахватал их на темных торгах, – а долей не торгуй! Говорят, убежать от себя невозможно. Но теперь такое время, что тебе надо убежать от себя, вылущиться из шкуры перебежчика.

– Ты кто такой?! – Хмель улетучился из головы старосты, и он уже со страхом посмотрел на Лаврина. – Кто ты такой?

– Человек, – как-то странно улыбнулся гость, а потом спросил: – Так отдашь людям красного командира?

– Уже не могу – он у полицаев.

– А ты выхвати его оттуда.

– Не могу…

– Теперь и через «не могу» надо переступить. Это если твоя совесть навеки не уснула.

Староста сомкнул глаза и сжал губы, а потом рубанул:

– Так за это, если я скажу хоть одно слово, не дойти тебе до твоего брода.

А Лаврину хоть бы что, он снова усмехнулся, гордо поднялся из-за стола:

– Не пугай меня смертью. По-разному умирают птица и хорек… Да, идя за чужой головой, думай и о своей. И не советую тебе соваться на наш брод. А почему? Так, верно, сам догадываешься, – и он спокойно, неторопливо вышел из хаты, еще и дверью хлопнул.

И тогда страшная мысль забрела в голову старосты: если даже такие, как Лаврин, ударились в политику, то скоро настанет Судный день и для Гитлера, хотя тот уже и на Индию нацелился.

XXI

Ох и день же сегодня выдался, чтоб он в вековечные дебри да болота провалился!

Не успел Магазанник проводить Лаврина, как к воротам нечистая сила приперла бричку с крайсагрономом Гавриилом Рогиней. Этот ненасытный пока свое «угу» скажет, – полкабана с копытами съест: наверное, у него из живота дно выпало. И сам черт не разберет, чем дышит человек, которого Безбородько называет то мумиеведом, то латинистом.

Вот он, высокий, сухопарый, обметанный морщинами, которые увядшим укропом лежали даже на веках, поднимается в бричке, отряхивает ладонями и манжетами со своей костлявой фигуры пыль осени и стропилом становится на землю, потом неторопливо подходит к калитке, обеими руками повисает на ней. Калитка трещит, волкодавы беснуются, а Рогиня, ожидая Магазанника, хранит на потускневшем лице бремя поминок. Кого же он похоронил или, может, кто хоронит его? Это теперь, при новой власти, стало обычным делом. Хозяин, приглядываясь к флегматичному гостю, встречает его со смешанным чувством угодливости и скрытой насмешки и принюхивается, не имел ли уже гость зубополоскания.

– А вы, пан, никак, с гулянки едете?

– С похорон, пан, с похорон, – хмуро говорит крайсагроном и так вперяет взгляд под ноги, словно всматривается в могильную яму.

– С чьих похорон, пан?

– Со своих, с твоих и всех поганых панов, какими теперь стали мы, – неожиданно разговорился агроном. С белой горячки, что ли?

– Такое вы скажете страшное, – попытался успокоить его Магазанник.

– То и говорю сегодня, что будет завтра, – поплелся к хате Рогиня. Тут он перекрестился на золотую и серебряную пену образов, примостился у края стола, взглянул на Магазанника одной безнадежностью. – Нет ли у тебя, пан староста, какой-нибудь бешеной горилочки, чтобы приглушить дурной ум? – и постучал кулаком по тому месту, где его глупую голову прикрыли редко посеянные волосы.

– Это зелье найдется. Только зачем вам горилкой туманить разум?

Рогиня болезненно скривился.

– А что теперь, пан староста, остается делать, если все ходим под властью Люцифера?

– Не знаю.

– И я не знаю. За чечевичную похлебку пошли мы, отступники, на каинову службу к фашистам. А они, знаешь, что пишут о нас: «Сейчас настало время биологического истребления славян». Слышишь: уничтожения не большевиков, не партийцев, не комиссаров, а всех славян! Вот на что замахнулись! – Рогиня рванул из кармана смятую газету и бросил ее на скамью. – Еще не победив славян в бою, фашисты уже думают об их физическом истреблении, только нас, пресмыкающихся дурней и разную труху, сегодня еще панами величают. А завтра и из этих панов кишки выпустят.

Магазанник, побледнев, оторопело слушал агронома.

– Когда вы узнали об этом?

– Вчера. Нацеди своего дурмана.

Рогиня сразу опрокинул чарку горилки и заговорил, обращаясь то ли к старосте, то ли к бутылке:

– Понимаешь теперь, староста, что такое баранья порода? Нас какие-то мелкие боли, мизерные обиды или выгоды ослепили, и мы стали обреченными баранами. Вот и погибнем, как бараны.

– Но ведь Безбородько говорил, что Украине немцы пожалуют протекторат, как Богемии или Моравии, и не тронут ее, пока она будет хлебным амбаром.

– Твой Безбородько – паршивый нечестивец, которому только хвоста не хватает, и запомни: кто черту служит, тому дьявол платит. Безбородько – это хитрец, который и на чужом, даже змеином, яйце сидеть будет. Он с националистами и протекторатом довольствовался бы, но дудки – фигу получит, а не протекторат. Почему тебе этот людоед не сказал, что говорят об Украине Гиммлер и Кох?

– А что говорит рейхскомиссар?

– Налей еще горилки.

Рогиня чокнулся с бутылкой, криво усмехнулся: «Пейте, жилы, пока живы», опрокинул чарку, потом достал из кармана записную книжечку, тряхнул ею, и из нее выпал густо исписанный листок.

– Вот послушай, пан, что глаголил недавно Кох своему отродью: «Ныне над Германией реет знамя вечной Германии. И Украина не плацдарм для романтических экспериментов, о которых еще сегодня мечтают фантазеры без почвы и некоторые полуживые эмигранты. На Украине нет места для диспутов теоретиков о государственном праве, так как нет самой Украины: это название сохранилось только на старых географических картах мира, которые мы властно перекрываем своим мечом. Вместо Украины будет жизненное пространство, неотъемлемая часть немецкого рейха, которая должна стать житницей великой Германии. И нет украинцев. Есть туземцы. Они должны удобрить своими трупами эту землю или работать на этой земле на своих господ и повелителей, пока не придет время их полного уничтожения…

Всем могуществом нашей немецкой энергии мы раз и навсегда должны заглушить бандуру Шевченко. Железом и кровью обязаны мы утвердить наше господство. В бессловесный рабочий скот, в рабов, что дрожат от страха, мы должны превратить тех, кому пока что дарована жизнь…» Кажется, и дьявол не сказал бы такого.

– Вот это да, – съежился, растерянно пробормотал Магазанник и почувствовал, как на лбу, в бороздках морщин, едко пощипывает пот. – Пришли властители мира и освободители!

– Да они из тех, кто душу от тела освобождает! А тут еще и мы, безмозглая труха, безмозглое панство, впряглись помогать погонщикам смерти.

– За кого же бы теперь? – не знает, что и подумать, староста.

– А думаешь, ведаю, за кого? После этих слов Коха я уже, считай, фашистам не служака, а к большевикам страшно вернуться – ведь не поверят. Так и повисла грешная душа без пристанища между небом и землей, – хмельные горести зашевелились на измятой сетке морщин и в пригасших глазах. – Нелегко мне было и в прежние дни сносить обиды – кто только не колол мне глаза половством, – а сейчас, даже не моргнув глазом, отдал бы жизнь за былые годы, только кому она теперь нужна? Налей, да выпьем еще за наши глупые головы, что сами полезли в петлю. Однако, когда придет мой Судный день, одно смогу честно сказать людям: на моих руках нет и не будет ни одной капли чужой крови.

Жутко стало Магазаннику от этой страшной исповеди. А может. Рогиня узнал об аресте Човняра? И снова сквозь него прошли давние годы, а перед глазами встали Човняры – отец и сын. Он торопливо хлебнул самогона, остановил взгляд на Рогине, и вдруг зловещая догадка пронзила мозг: а что, если агроном стал провокатором и проверяет его? Теперь все может быть в этом злобном, исковерканном мире, теперь невзвешенное слово забирает жизнь.

– Растревожили вы меня на весь день. И зачем вы это рассказали мне?

Рогиня словно заглянул ему в душу:

– Ты, пан староста, принюхиваешься, не проверяю ли я тебя? Не опасайся. Видел при первой встрече, что ты не по доброй воле согласился стать старостой, вот и доверился тебе, а теперь тоже мозгую, не продашь ли меня. Видишь, какая жизнь настала. Сидим мы, двое сычей, которые почему-то не смирились с большевиками, не знаем, куда себя девать, а в это время не кто-нибудь, а те же большевики кладут головы, воюя с душегубами… Безбородько же о нашем разговоре ни гугу… У тебя найдется, где проспаться от хмеля и тумана в голове?

– Разве что в другой половине хаты – в маленькой комнатке душно будет. Вам сена или пуховик под бока?

– Теперь сена, а потом – земли, а то люди пожалеют для нас досок на гробы. И правильно сделают.

Магазанник обозлился: «Вишь когда совесть заговорила. Видать, накаркаешь смерть на свою и чью-то голову. Не потому ли тебя и прозвали мумиеведом?»

Пошатываясь, Рогиня пошел на другую половину хаты, где под скамьями, кроватью и столом желтели покрытые жесткой скорлупой грецкие орехи и улеживались груши-дички. По ним сонно ползали горячие, как на огне кованные, осы. Крайсагроном уставился в окно и вдруг с удивлением сказал:

– О, да к тебе, пан староста, красавица идет! Неужели и теперь может быть такое диво?

Глянул Магазанник – и не поверил своим глазам: у ворот стояла, как осенний луч, опечаленная Оксана, а к ней от проволоки тянулись и дотянуться не могли волкодавы. Почему он их не закрыл в конурах? И стыдно стало перед Оксаной за этих псов, что охраняли его, да и за свою жизнь, что как была, так и осталась бесплодной, словно горсть песка.

Магазанник провел ладонью по щекам, чтобы разровнять морщины, выскочил из хаты, цыкнул на волкодавов и пошел к воротам.

– Добрый день, Оксана!

– Нет теперь добрых дней, – даже не взглянула на него.

– Добрый потому, что ты пришла.

– Это горе мое пришло, – вздохнула Оксана, ожидая, пока он откроет калитку.

– Что там у тебя? – искренне забеспокоился Магазанник. – Не корову ли забрали?

– Если бы корову, дядько.

– И до сих нор это «дядько» не перегорело?

– Тогда – пан староста.

– Еще лучше! – насупился Магазанник. – Заходи, не часто у нас такой праздник бывает.

Женщина только плечами пожала и молча направилась к жилью. Вот впервые пришла к нему Оксана, а тут черт знает что делается: в хате не убрано, самогон и цибуля воняют, а на другой половине что-то бормочет тот бесов мумиевед. Хороши гости, да не ко времени! Это ж надо было ждать Оксану столько лет, чтобы вот так встретить.

– Ты извини за кавардак – принимал из крайса такого черта, который безбожно хлещет все, кроме кипящей смолы. Один может бутыль самогона выдуть. У меня французское вино есть, может, пригубишь? – посуетившись, Магазанник с бутылкой становится против женщины, а та одним укором прожигает его:

– Неужели вам, дядько, в такое время до напитков и закусок?

– А почему? Война, прости, не укорачивает живот ни мужчинам, ни даже женщинам. Садись.

– Я и постою.

– Боишься хату пересидеть? – «Боже, что я только плету?»

– Вашу хату никто не пересидит, она ведь на каменных бабах поставлена. – И словно ножом пронзает его: – Может, поэтому и все здесь каменным стало?

– Вон как ты заговорила! – зловеще понизил голос Магазанник. – Так можно не только до сердца, но и до чьих-то печенок добраться.

– И это может быть.

– Добирайся, добирайся. За этим и пришла?

– Нет, не за этим, – строго взглянула на него.

– Говори.

– Разные вы брали, дядько, грехи на душу, но не берите последнего.

– Это ж какого?

– Смерти командира. Отпустите его. За это вам многое простится.

– Кто тебя послал ко мне?! – вскрикнул Магазанник. – Подполье?

Презрение обметало лицо Оксаны:

– Не очень ли многого хочется знать вашей голове?

Магазанник уже спокойнее сказал:

– Не играй, Оксана, с огнем, ты, кажется, и до сих пор не знаешь, что такое жизнь.

– А вы будто знаете? Разве жизнь вас погнала в старосты?

«Вот тебе и встреча со своей недоступной…» Магазанник хмуро глянул на Оксану:

– А знаешь ли, молодица, что за такие идеи в гестапо и красоту бросают солдатам на подстилку?

Оксана вздрогнула, но сразу же овладела собой:

– Тогда бегите, пока ноги есть, в гестапо. Там наградят и за командира, и за меня. Глядишь, за нашу кровь и хуторок вам достанется.

– Как ты говоришь?!

– Как умею.

– Ох, и ведьмочка же ты! Такое сказать! – напрасно хочет заметить во взгляде Оксаны хоть капельку тепла. Неужели и в ней война сожгла его?

– Еще раз и я, и женщины наши просим вас – отпустите несчастного. Подумайте и отпустите.

Она спокойно вышла из хаты, а он, проклиная сегодняшний день, бросился за ней, чтобы защитить от волкодавов.

– Оксана, подожди… Поговорим. Столько не виделись.

Но больше он не услышал от женщины ни слова.

С улицы Оксана повернула на огород, и он еще долго видел, как она шла между зеленой коноплей и последним золотом подсолнухов. Вот дошла она огородами до самой церкви и до той колокольни, где хотела приворожить Ярослава. Теперь тут два полицая, высунув из окон головы, лузгают семечки, пока не увидят жандармского обер-ефрейтора, который муштрует их. Тогда ухватятся за винтовки, и одна бдительность застынет в их буркалах, да все равно от обер-ефрейтора получат свое «швайне».

Через какое-то время, после тяжелых раздумий, Магазанник все же поплелся в полицию, решив сдать Човняра кому-нибудь на лечение. А там пусть и выкрадут его. Но было поздно: полицаи как раз уложили на воз раненого командира, готовясь везти его в крайс.

«Последний грех», – вспомнил староста слова Оксаны. И почему он так сплоховал, когда увидел командира на чердаке у Василины? Разве нельзя было тогда заговорить зубы глупому Терешко?

– Чего вы так спешите с ним? – как бы равнодушно спросил коменданта полиции, который не очень твердо держался на ногах.

– Квасюк нас в шею гонит, говорит, этот командир даже в окружении подбивал немецкие машины. Раненый подбивал! Есть же такие неистовые.

XXII

Каким глуповатым ни был Терешко, а сообразил все же сказать в крайсе, что не он, а староста поймал Човняра, и уже через несколько дней за голову Човняра Магазанник получил желанный хуторок с садочком, сенокосом и ставком. Это был первый выданный немцами надел земли. Ох, как не хотелось, чтобы люди знали, какой ценой достался ему хутор! Но тут уже верховодил не кто-нибудь, а сам Оникий Безбородько, который поклялся выкорчевать в своем крайсе и корни, и семена «социалистического евангелия». А чем же его можно корчевать, если не оружием и частной собственностью? Сама история записала на своих скрижалях, что за святую земельку крестьянин и родному брату проламывал голову. Вот за эту же земельку не пожалеет он теперь головы партизана или подпольщика. Так думал и так всюду говорил Безбородько, сожалея, что новая власть положила малую цену за большевистские головы – от тысячи оккупационных марок до шести гектаров земли.

А Магазаннику Безбородько вырвал хуторок у самого гебитсландвирта. Вручали ему грамоту на владение землей публично, чтобы еще кому-нибудь захотелось стать хуторянином. Село на сходку сзывали десятские и звоном колоколов. Ох, эти колокола старой звонницы, что и до сих пор пахнет зерном и воском. Не радость, а смятение и страх вселяли они в растревоженную душу старосты. Зачем вся эта комедия? Дали бы втихомолку хуторок, да и будь здоров. Ан нет, надо выставить тебя на людское бесчестие, чтобы кто-нибудь потом и угостил свинцом.

Получая грамоту от самого гебитсландвирта, возле которого неподвижным идолом стоял комендант гестапо, Магазанник прятал от людей глаза, но не мог спрятать ушей и несколько раз слыхал, как шелестела молчаливая сходка страшным словом: «Иуда… Иуда… Иуда…»

Такого позора и срама он еще не знал.

И тогда вдруг вспомнился рассказ церковных нищих об Иуде, Люцифера верном сыне, что сидит у него на коленях, а свой кошелек с тридцатью сребрениками держит в руке. И страх прошлого, и страх настоящего тисками сжали его сердце, а со лба начал скатываться холодный пот: и он не хотел держаться на новоиспеченном хуторянине. В оцепенении, словно сквозь вьюгу, доносились до него разглагольствования Безбородько, что теперь священный долг крестьянина – производить как можно больше хлеба и других сельскохозяйственных продуктов для нужд немецкой армии.

– Те общественные хозяйства, которые докажут нам свою надежность и трудовую честь, немецкое сельскохозяйственное управление превратит в хлеборобские союзы. А далее уже прямой путь к вековечной крестьянской мечте – к собственному наделу.

И на это тут же откликнулся чей-то знакомый голос:

– Дождешься, полоумный, два метра личного надела.

«Кто же это? Неужели Лаврин Гримич?» Староста поворачивает отяжелевшую голову и встречает полный презрения и ненависти взгляд скирдоправа. Господи, откуда столько неистовства появилось в глазах такого смирного человека?

После сходки гебитсландвирт, крайсландвирт и комендант гестапо сразу же уехали в крайс, а с Магазанником остался Безбородько и весь незваный сброд, что притащился с ним на гульбище. Все они, кроме Рогини, которого насильно затащили на обед, шумно поздравляли хуторянина, желали ему богатства с земли, с росы да с воды, а хуторянину думалось об одном: рассеял он свои дни, как темную росу, и залез в петлю.

В хате шла гулянка, а в душе – похороны, и нельзя было их утопить ни в заморских винах, ни в домашнем самогоне. Вот бы забраться куда-нибудь, хоть на край света, чтобы забылось все…

Когда сытость смягчила жестокосердие начальника вспомогательной полиции Квасюка, он под грохот печной заслонки, валька и скалки станцевал трепака, а затем, поблескивая двумя обоймами металлических зубов, начал просить Безбородько, чтобы тот спел лирницкую, как когда-то, при большевиках, распевал на ярмарках и базарах. Проголодавшийся Безбородько, стараясь возле телятины, отмахнулся от приставалы, даже блеснул ученостью:

– Мой желудок, наверное, желудок орла, ибо он больше всего любит мясо ягненка. Так говорил Заратустра.

– Так дайте работу не только желудку, но и голосу, – домогался своего начальник полиции.

Тогда Безбородько расстегнул суконную, с кожаной мережкой куртку, чтобы все видели орден «За храбрость и заслуги», внимательно обвел желтыми печатями глаз сборище, взмахнул руками так, словно он держит лиру, сгорбился и низким басом умело повел старинное слово, которое сразу же запало печалью в пропащие души:

 
Зiшла зоря посеред моря —
Ой то не зоря, лишь свята Варвара.
До неї сам круль залицяв,
Святiй Bapвapi подарунок обiцяв.
I казав вiн слугам злота накопати,
Святiй Bapвapi подарунок пiслати.
Свята Варвара подарунка не брала,
Бо йому жоною бути не гадала.
А круль сказав слугам срiбла накопати
Святiй Bapвapi подарунок пiслати.
Свята Варвара срiбла-золота не брала,
Бо йому жоною бути не гадала.
А круль сказав слугам скла надробити
I святiй Bapвapi по тiм склi ходити.
– Господи милостивий, стань менi до поруки,
Не дай терпiти невиннiї муки.
Зiслав господь янгола з неба:
– Уступай, Варваро, на те скло, бо треба.
Свята Варвара на скло наступила,
А жодної краплi кровi не вронила…
 

И вдруг мертвую тишину, которая воцарилась в доме, разорвало надрывное всхлипывание крайсагронома Рогини.

– Очнитесь, пан. Отчего вы так расстроились? – растерянно спросил его Магазанник.

– Варвары мы, богом и людьми проклятые варвары! – вытирал рукой потускневшие глаза Рогиня. – Измученная Варвара ни одной капли крови не уронила. Мы же эту кровь ежедневно квартами цедим, а мозги заливаем вонючим самогоном. Так кто мы после этого?

– Скажи, скажи, злоязычник, кто мы такие?! – окрысился на него начальник вспомогательной полиции с приплюснутыми ушами и с плоским лбом, на котором сразу же от бровей ботвой топорщились волосы.

– Не клади руку на смерть, она сама положит на тебя свою, – не испугался Рогиня, когда полицай рванулся пятерней к кобуре. – А кто мы, скажу. Начну с тебя. Должен был ты, страшилище, родиться человеком, а вылупился чертом.

– Замолчи, отступник, а то навеки заснешь! А перед этим и сукровицей зарыдаешь! – Квасюковой крови стало тесно в жилах, и они, набухая, начали пауками пробиваться на лице.

– А я не хочу молчать, – очнулся, словно из оцепенения вышел, Рогиня. – Потому что страшны в мире тревоги и страшны печали.

– Вот сейчас ты и увидишь эти печали, – вытаращив свои косые студенистые глазки, Квасюк схватил агронома за шиворот и потащил из хаты. – Вот сейчас и узнаем, чей черт старше.

Рогиня, упираясь, не молчал, а еще и угрожал:

– Ты, ублюдок, окаянный, думаешь заслужить серебряный крест второго класса? Заработаешь, только дубовый.

– Я тебе дам и дубовый, и осиновый! До седьмого колена вырежу твое отродье… – Осатаневший Квасюк вырвал из кобуры пистолет с инкрустированной рукояткой.

Но за Рогиню вступился Безбородько, не столько из любви к крайсагроному, сколько из ненависти к начальнику полиции, что перехватил у него место.

Пирушка была испорчена. Гости перессорились, переругались и вскоре уехали в город, оставив в хате чад табака, пота и поганых слов.

Вот и есть у тебя, хозяин, долгожданный хуторок. Не пойти ли хоть сейчас туда, а то завтра можешь опоздать. И, наверное, пошел бы, если бы не побоялся темноты и глаз Човняра, что всюду преследовали его. Не зная, куда девать себя, Магазанник послонялся по подворью, заглянул в просторную клуню, где на току, словно деды, сивели тяжелые снопы жита, которые завтра лягут под цепы; пальцами прикоснулся к колоскам, нашел между ними крохотную головку дикого мака, которая уже рассеяла свои семена и вспомнил давний сочельник и опечаленного отца и услыхал его необычные слова: не утерял ли сын любви к житу, к красному маку в нем? И вдруг страшные цепы Неотвратимости забесновались над Магазанником. Он вцепился обеими руками в один, в другой, в третий сноп, словно они могли вернуть ему то, что было навеки утрачено, а потом выскочил из клуни и, забыв запереть жилище, отправился к отцу Борису.

Неласковым взглядом встретил его старый батюшка, который, возвратившись с церковной службы, уткнулся не в Священное писание, а в какую-то житейскую книгу. Вдыхая застоявшийся дух ладана, Магазанник растерянно остановился в дверях.

– Я к вам, отче.

– Чего вам, пан староста? Подати или налоги привели?

Это раньше он был для батюшки ребенком, отроком, юношей, Семеном, а теперь стал паном старостой. Даже поп отделяет его от людей.

– Прошу вас, преподобный отче, отслужить панихиду… – запнулся Магазанник.

– Панихиду? По кому? Неужели по сыну? – смягчился воск старческого лица.

– Да нет, не по сыну… По одному человеку… По Човняру.

– По Човняру? Которого ты отдал за хуторок?

Магазанник безнадежно махнул рукой:

– Так уж случилось, батюшка. Не ты носишь корни – корни носят тебя…

– А кто-нибудь и подрубает корни людские, – снова уткнулся старик в книгу.

– Вот вам деньги за панихиду, – и Магазанник положил на стол чужие бумажки.

– Забери свои деньги, пан староста.

– Это почему же?

– Забери!

– Но…

– Забери! – как заклинание, в третий раз сказал отец Борис.

И Магазанник должен был забрать деньги.

– А как с богослужением?

– Отслужу.

Магазанник еще помялся возле стола:

– Вы, батюшка, презираете меня?

– Ты спроси у сельчан: кто теперь не презирает тебя? Дети наши бьются с василиском, со скорпиею, а ты душегубством наживаешь землю. Не уродит она тебе ничего, кроме лиха.

У Магазанника пересохло во рту, пересохло и внутри. И тут наглотался позора под самую завязку.

– И что вы посоветуете?

– Почему же ты, пан староста, раньше у меня совета не спрашивал? А теперь скажу одно: сколько ни старайся, а вчерашний день не вернешь. И вчерашней воды не догонишь – со всеми грабителями и даже с самим Гитлером не догонишь.

Еще сентябрь мало думает об осени – под старыми придорожными липами жаром пышут золотые короны девясила, а в дуплах лип не поселились ветры. Вот только на сенокосах и в низинах скошенные отавы пахнут не столько травой, сколько свезенным сеном. Этим, верно, осень и похожа на старость: дух прожитого более властно колышется над ней, чем дух нынешнего дня.

Как сама старость, идет себе шляхом отец Борис, прощается с летом или с летами и все же несет в торбе целительные травы, ибо кто теперь достанет людям лекарства? В молодости отец Борис мечтал стать лекарем, но родители силком заставили единственное чадо пойти в попы. Вот и прошел его век между церковью и кладбищем, и только целебные травы теперь утешают старческие руки, напоминают о тех далеких годах, когда мечталось сделать людям больше добра, чем сделано.

Слева блеснула петляющая речечка, возле нее на лугу, в отаве, пасется старый, отработавший свое конь; услыхав шаги, он подымает рябую голову и синим глазом, в котором залегла умная, прощающая человека печаль, смотрит на старика, потом, вздохнув, снова склоняется к отаве, что пахнет свезенным сеном. Позади затарахтела подвода, на ней неподвижно сидит Семен Магазанник. Вот с кем не хотелось бы встречаться ни на этом, ни на том свете.

– Садитесь, батюшка, подвезу! – еще издалека крикнул он.

– Тебе же не с руки.

– Ну и что?

– Езжай уж, пан староста, куда собрался.

– Пренебрегаете мной?

Старик помолчал и только теперь заметил, что в зеленоватых глазах Магазанника еще больше стало серого песчаника – тоже к осени идет. Уже миновав батюшку, староста вдруг остановил коней и ткнул кнутом в сторону притихшего хуторка:

– Батюшка, а что, если я отпишу хуторок церкви? Возьмете?

– Нет, пан староста, не возьму.

В голосе Магазанника зазвучала угроза:

– Смотрите, батюшка, чтобы не каялись потом!

– А ты не стращай меня, – чуть слышно ответил старик, – у меня уже вечереет в глазах, я прожил свой век и ничего не боюсь, кроме бога. Себя стращай и сам страшись.

– На что же вы надеетесь, батюшка, сегодня? – с нажимом вымолвил Магазанник последнее слово.

– Один бог знает, что будет завтра, – ответил на его слова отец Борис. – Ты лучше подумай, как в теле душу от черного духа спасти.

Староста еще что-то хотел сказать, но передумал, люто стеганул кнутом коня и исчез, словно черт, в облаке пыли.

Вот и его хуторок, его садочек, его ставок и отава. Стучат, падая на землю, яблоки, и стучит его растревоженное сердце, а сам он не знает, на каких жерновах, на каких мельницах можно размолоть свои грехи.

Когда-то давно такой сентябрьской порой он провожал на хутор отца. Тот медленно шел возле старых печальнооких волов с полыми рогами, что гудели в непогоду. Эту скотину уже давно надо было продать мясникам, но Мирону жаль было ее: она тоже работала на хлеб. Старик, покачивая седой головой, прислушивался к тихим звукам предвечерья, к скрипу колес, к скрипу нагруженного на воз домашнего скарба и невесело радовался, что будет жить подальше от сына и его хитростей.

«И пусть живет отшельником – не будет каждый день мозолить глаза».

Из свежевыбеленной, что аж смеялась, хаты навстречу им выбежала разгоряченная от работы и печи Василина: молодость и задор чувствовались в каждом ее движении, а вокруг ее тугого стана вытанцовывала клетчатая юбка, и вытанцовывала возле нее молодая, с желтыми кукушкиными черевичками, отава. С головы молодицы соскользнул платок, и теперь затанцевали ее вьющиеся волосы золотой и поздней осени.

Василина недружелюбно покосилась на Семена и весело защебетала возле отца:

– Вот хорошо, что вы засветло приехали. Снимайте с волов ярма – да и к столу. Я уже вам чумацкую вечерю приготовила…

Для отца было кому приготовить и обычную, и чумацкую вечерю, а тебе теперь никто не приготовит; возись сам возле печи, как черт в пекле, толки беспрестанно страх в своей ступе, что когда-то была умной. Да куда подевался тот ум, погнавшись за лукавой копейкой?.. Раньше он не раз подсмеивался или насмехался над теми, кто жил хлебом насущным, трудами праведными да разными, как ему казалось, устаревшими добродетелями и не имел за душой ни копейки. И вот наконец что же вышло из его насмешек? Если бы только можно было вернуть утраченное время, вернуть отца, Василину – считай, и не надо ничего больше. А теперь хоть плыви, хоть бреди – все равно берега спасения нет.

Синей-синей чашей упал в глубину усадьбы ставок, а в нем расцвели по-весеннему белые облака. Из камыша выплыла та самая уточка, за нею завьюнился тихий след. А вот какой след оставишь ты? Не слишком ли поздно начинает человек думать об этом?..

В селе, как с того света, глухо ударил колокол. Кого и для чего сзывает или по ком печалится он? И пусть печалится с теми, кто в селе, а ему хочется побыть наедине с самим собой, с тишиной, с последним стрекотом кузнечиков. Сейчас распряжет коней, достанет удочку, да и сядет в маленький челн, что словно выплыл из детства. От этой мысли даже полегчало внутри.

И вот уже торчком на воде стоит поплавок, и в камыши уплывает уточка, и за камышами стрекочут кузнечики, а из села, как с того света, все еще выплескивается медь колокола. Чего тебе, неугомонный? Кого ты хоронишь?

Зашевелился поплавок и пошел, и пошел, и пошел по воде! Магазанник дернул удилище – и в воздухе чистым серебром блеснула увесистая красноперка. А потом началось что-то неимоверное: только закинешь немудреную снасть – так и тянешь или карпика, или красноперку, или плотву. Ох, и выдался же день! И уже не слышно ни стрекотанья кузнечиков, ни медной печали колоколов, ни пофыркиванья коней, а только раздается посвист орехового удилища.

– Пан староста! Пан староста! – запыхавшись, кричит позади него полицай Терешко.

Магазанник сначала бросает в челн рыбину, а потом неохотно оборачивается к верному служаке.

– Что там у тебя, придурковатый, горит?

– Пан староста, ой, пан староста… – словно раздувая мехи, тяжело дышит Терешко и пятерней размазывает на лице пот.

– Чего ты одним словом подавился? Говори же что-нибудь!

– Пан староста, горит ваша хата!

– Ты что?! – сразу оторопел Магазанник, бросая взгляд то на Терешко, то вдаль, а ноги сами хотят бежать и не могут.

– Ей-богу, правду говорю.

– Какая же хата? – не может оторвать ног от челна. – В лесу или в селе?

– В селе.

Господи! А там же под подоконником, в стене, схоронено его золото. Хотя бы только крыша сгорела.

И лишь теперь Магазанник выскакивает из челна на берег, вглядывается в ту сторону, где между деревьями пробивается дым. У Магазанника от страха онемело сердце и застучали зубы.

– Кто же это мог сделать?

– Было бы добро, а поджигатель найдется, – и неожиданно Терешко по-глупому усмехнулся. – Вот ведь когда бежал к вам, слыхал, что говорили старые бабы. Кто-то из них своими глазами видел, как из трубы вашей хаты сначала клубами повалила черная пылища, из нее на огненном помеле вылетела молодая ведьма, а уже потом загорелась крыша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю