355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Четыре брода » Текст книги (страница 22)
Четыре брода
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:01

Текст книги "Четыре брода"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

IX

На рассвете с речки надвинулся такой туман, хоть ножом режь, и заскрипели под его тяжестью старые косточки вдовьего крыльца. А может, это беда уже подбиралась к жилью? С этой тревожной мыслью Сагайдак и погрузился в сон, и к нему снова вернулась молодость, и те дороги, и те кони, которых уже нет, – на них он с саблей в руке проскакал от Донца до Збруча.

Когда Зиновий Васильевич проснулся, в его комнате стояла белая как полотно Ганна Ивановна. От отчаяния кривились морщины на ее лице, вздрагивали обескровленные губы.

– Что?! – вскрикнул, вскочив с кровати, Сагайдак.

– Немцы проехали селом. На мотоциклах… – и заплакала.

– Сами видели?

– Сама. Веселые такие, что-то кричат, на губных гармошках играют. Смеясь, настреляли с десяток кур и поехали дальше. Что же мы теперь будем делать?

– Недолго будет веселиться наш враг. А вас, Ганна Ивановна, я попрошу дома теперь не ночевать.

– Это ж почему?

– Воевал я и в гражданскую, знаю, сколько выпало горя на долю тех людей, которые помогали нам. Так вот, днем вы хозяйничайте себе, вечером – к дочери.

– А что же я скажу ей?

– Скажите, что теперь боитесь одна ночевать.

– Пусть будет по-твоему. Пойду-ка еще на разведку, пусть бы никому не приходилось в нее ходить. – Открыв двери, она настороженно остановилась на пороге. – Слышишь, как гудит на шляху? Даже земле тяжко. Это уже пушки или танки пошли.

Замерев, он услыхал рокотанье чужих машин, но все равно не мог поверить, что отныне его земля становится пленницей, что враги пришли отобрать, у людей неотъемлемое. И застонала его душа от тоски и бессилия.

Так прошла страшная неделя, когда день не был днем, а ночь – ночью. Но Сагайдак должен был ждать своего часа. По ночам он все порывался уйти в леса, а днем метался по жилью, как в клетке, не находя себе места от уныния и горьких мыслей.

И вот наступила новая неделя. Вечером Ганна Ивановна ушла ночевать к дочери, а он, как неприкаянный, слонялся от окна к окну, припадал горячей головой к стеклам, приглядывался к молодому месяцу и снова мерил шагами свою комнату. Пора бы уже и спать, да не приходит к нему сон, как приходил в гражданскую войну. Тогда он мог заснуть и в седле, и под дождем, и в снегу. Что значит молодость!

Вдруг послышалось гудение мотора. Сагайдак сразу схватился за оружие, сунул в карманы лимонки и прикипел к окну. К дому юрко подкатила темная машина, почти уперлась в ворота и остановилась. Хлопнули дверцы, из них выскочили четыре фигуры – трое военных в высоких фуражках, четвертый в штатском.

«Измена!» – как молотом ударило в голову единственное слово. И не испуг, а страшное негодование охватило Сагайдака. Он немного отвел голову от окна, пристально следя за тем, что делалось на улице.

Без суеты трое, пригнувшись, вошли на подворье, а четвертый с автоматом направился к дверям, что выходили к лесу. Этого он не тронет: если попытается уйти, тот сразу же скосит его из автомата. А трое уже встали на пороге и прикладами так начали колотить в дверь, что в хате задребезжали стекла.

– Открывай, партизан! Открывай!

«Измена!» – снова ударило в голову то же самое слово.

Однако спокойно, на удивление спокойно, он встал в сенях слева от дверей и ждал, когда они слетят с петель; пальцы до боли впились в рукоятку пистолета.

Еще удар. На него посыпалась штукатурка. Сагайдак наклонил голову, чтобы не запорошило глаза. Вот хрястнул, сломался деревянный засов, отскочили двери, и в рамке косяка шатнулся серп луны, зашевелились три фигуры, две – с автоматами.

Почти не целясь, Сагайдак всадил в них всю обойму. Послышался стон, ругань, вопли, глухой шум падения тел. Он перескакивает через них, цепляется за чью-то фуражку, чуть не падает, потом наталкивается на старый челн и бросается в огородик, за которым спросонья вздыхает вода. Позади раздается автоматная очередь, а затем отчаянный крик. Наверное, тот, четвертый, увидел своих.

Сагайдак останавливается возле подсолнухов, переводит дух. И только теперь его пронизывает холод страха: а что же с остальными? И за ними также охотятся? И ничем же, ничем он не может помочь… Нет, может! Должен! Знает же он адреса некоторых партизан. Немедленно к ним! Ближе всех отсюда к учителю Ярошенко. Так вот к нему.

Через пару часов Зиновий Васильевич добрался до небольшого, разбросанного на глинистых холмах села, которое славилось яблоневыми садами. Мертвая тишина стояла вокруг: ни тебе людского голоса, ни песни, ни даже собачьего лая. Только возле плотины несмело журчала вода, будто и она боялась кого-то.

С пригорка в овраг, из оврага на пригорок шел он к школе, где жил Ярошенко. Вот и школьное подворье, и четырехугольник молодых тополей, и пришкольный дом для учителей… и неутешное женское рыдание.

«Измена… Кундрик…»

Неужели на белом свете нет больше красавца Марка Ярошенко, что так грезил партизанской героикой? Да не с героикой, а с черной изменой встретился ты. Забирала она лучших людей когда-то, забирает и теперь.

Все уже было понятно, но все равно он подходит к учительскому дому и в двух окнах видит тусклый свет. В комнате мигает свечечка, а за столом надрывно плачут две женщины – старая и молодая. И никто уже не утешит их, никто, только, может быть, время как-нибудь зарубцует боль.

Поклонившись женщинам, Зиновий Васильевич рукою вытер глаза и повернул со школьного подворья. И снова – с пригорка в овраг, а из оврага на пригорок, и с той же ношей горя, которой бы никому не носить.

И хотя уже звенел рассвет, он все же направился туда, где жил Демко Бойко. Не скрываясь войдет в село. Он понимал, что не должен рисковать, понимал – и шел навстречу опасности.

Никто его не встретил на краю села, – видно, новая власть еще не успела выставить своих полицаев. Уже взошло солнце, когда он подошел к дому Бойко. Открыл калитку и заметил под навесом седого-седого, словно вышедшего из какой-то сказки, деда. Сделал несколько шагов и тяжело остановился – старик с фуганком в руках подравнивал посизевший, бог знает когда сделанный гроб.

Неимоверным усилием Сагайдак оторвал ноги от земли и пошел к деду. В гробу кроме стружек он увидел зерна жита. Очевидно, гроб когда-то был сделан для старика, а пока он жил, в нем, по давнему обычаю, лежало зерно для нищих и обездоленных людей.

Дед услыхал шаги, оглянулся, в выцветших глазах, в морщинах, в позеленевшей бороде его стоял печальный сумрак. Он положил потемневший от времени фуганок на скамейку, пристально посмотрел на Зиновия Васильевича, вздохнул.

– Ты к моему Демку пришел?

– К Демку, – снял фуражку Сагайдак.

– А его уже нет! И не будет никогда! Сегодня фашисты убили… И песню его убили. Думалось, похоронит Демко меня, а должен хоронить его я. Так разве есть правда на свете? – Старик тихо заплакал, слезы его беззвучно падали на бороду и в гроб, на зернышки жита, которые тоже пойдут в могилу.

Молча заплакал и Сагайдак, чувствуя, как адский мороз начинает сковывать его сердце и голову. Даже солнце не могло вышибить из него холода. Что-то надо было сказать, чем-то утешить старика, но бессильно слово утешения в час скорби, в час прощания. Да и уста не слушались его – холод льдом лег и на них. Он обнял старика, припал к его сединам, ощутил их влажность и быстро пошел огородом, где буйно зеленели и цвели печальные купальские цветы.

Неужели страшная измена погубила всех его побратимов, неужели он не увидит больше ни мудрого Чигирина, ни пылких близнецов Гримичей, ни озорного Бересклета, ни невозмутимого Саламаху? Нет, нет! Кто-то из них должен спастись. Спокойного Чигирина не так легко обмануть, а Гримичи собирались в эти дни раздобыть коней, тачанку и станковый пулемет… Сагайдак запускает руку в чуприну, хочет отогнать туман, холод, а в мозгу в который раз стучит одно и то же слово: «Кундрик! Кундрик!» Сегодня же он доберется до него. Сегодня. Но не Кундрика, а опечаленную Ольгу видит перед собой. Тоже судьба – не позавидуешь…

С огородов Сагайдак выбрался в поля, отыскал в высокой ржи стежку и под дремлющими колосьями пошел к дубраве, чтобы оттуда добраться до того села, которое, как рана, вызывало теперь в нем боль и смотрело на него женской скорбью. Колоски касались его плеч, лица, словно хотели и не могли утихомирить страдания человека.

Через дорогу прошли две женщины с серпами на плечах, потом проехала немецкая машина, в которой на досках сидела несколько солдат с автоматами на груди. За чьим добром или за чьей душой торопитесь вы? А дальше виднелась и та дорога, что вела к Ольгиной хате.

Вот уже и зазеленел тот низинный луг, за которым начиналось гнилое болото, вот показался и деревянный мостик, по обе стороны которого стояли раскидистые старые вербы. Но почему так беспокойно кружит над ними воронье? Сагайдак настороженно остановился на краю поля, приглядываясь и к мостику, и к вербам, и к пересохшей дороге. Как будто нигде никого. А что это за нарост на крайнем, с сухой верхушкой, дереве? Еще прошел несколько шагов. Неужели это человек, привязанный к стволу? Так оно и есть.

Не доходя до мостика, он, пораженный, остановился: к старой, суховерхой, с потрескавшейся полусорванной корой вербе был привязан мертвый Кундрик. Из его обезображенного рта торчал кусок грязной тряпки, а с шеи свисала в рамочке под стеклом какая-то бумажка. Выходит, кто-то разобрался в темных делах торгаша. Но кто? Сагайдак еще ближе подошел к лавочнику, который ботинками упирался в корневище дерева, вот только голова не имела опоры и упала на грудь. Сагайдак старается не смотреть, чтобы не видеть обезображенного лица и грязной тряпки. Но в глаза бросаются буквы – наши и немецкие. Так это же разрешение, выданное новой властью Кундрику на право держать частную лавку. «Частную! Вот за какую плату ты загубил людей!» – ложится тень на лицо Сагайдака.

Позади послышался простуженный хрип или клекот. Сагайдак обернулся. На краю мостика стоял, опираясь на палку, в высокой бараньей шапке и пожелтевших сапогах сухощавый, хилый дедок, один из тех, которые жизнь провели чабанами в степях. У него были выразительные влажные глаза, а поверх его легкой, с проседью бороды красиво лежали еще темноватые корешки усов.

– Смотришь на грех? – спросил старик.

– На страшный, – кивнул головой Сагайдак.

– Вправду страшный, – и повел палкой в сторону Кундрика. – Всю жизнь хитрил, мошенничал, наживался да поедом ел людей. Но всему конец приходит, настигла и его кара. Поделом вору.

– Дедусь, не знаете, кто его?

– Спрашиваешь, кто его порешил? – пристально-пристально посмотрел на Сагайдака. – Об этом уже все село знает… Сегодня, как только солнышко взошло, открыл Кундрик собственную лавку. Дождался своего при Гитлере. Вот торгует, аспид, вьюном извивается между людьми, задабривает краденым товаром, даже в долг дает, а должников в толстую книгу записывает. Как вдруг к его лавке нагрянула новенькая тачанка, а из нее соскочили двое – око в око, чуб в чуб – одинаковых парня, и при оружии, да и сразу к Кундрику. Увидел он их – и челюсть отвалилась, задрожал, дьявол, да и наутек через черный ход. Да там его хлопцы в четыре руки перехватили, скрутили, потащили в лавку и начали вытряхивать карманы.

«Не ищите денег, они там», – показывает взглядом Кундрик на прилавок.

Да, видать, не деньги нужны были хлопцам. Вот они вытянули из его кармана какой-то документик, развернули, глянули на него, осатанели и ткнули Кундрику в морду.

«Иуда!» – и снова в морду, которая сразу начала распухать.

Лавочник только взвыл и мешком повалился хлопцам в ноги. Те со всей силой оттолкнули его от себя сапогами, а всем, кто был в лавке, показали страшную бумагу:

«Люди, это удостоверение тайного агента гестапо».

– Тайного, – вздрогнул Сагайдак.

– Эге ж, эге ж, тайного. Значит, за эту иудину бумажку и за лавку Кундрик, сказывают, продал партизан. Люди закричали: «Смерть ему!»

Кундрик заголосил:

«Простите и помилуйте. Не по своей вине вышло у меня, ой, не по своей… Увезли меня на машине гестаповцы, а потом потащили к их главному… «С вами будет говорить шеф гестапо, – объявил мне переводчик. – Если скажете хоть слово неправды, окажетесь там, – и ткнул пальцем в пол. – Туда приходят, но оттуда не возвращаются».

Глянул я на шефа гестапо – и чуть было не умер: его сапоги были забрызганы каплями свежей крови. Она и доконала меня… Под страхом смерти и вытянули из меня все».

«И агентом гестапо стал со страху?»

«Я страшно оробел перед гестаповцами. Простите и помилуйте, что я струсил и отдался врагу. Я еще пригожусь вам. Все мое добро забирайте даром…»

И тогда люди снова сказали:

«Смерть ему».

Как падаль, выволокли хлопцы торгаша за руки и за ноги из лавки, раскачали, бросили на тачанку, а тут и порешили его.

«Близнецы Гримичи судили изменника! Выходит, живы хлопцы!»

– Дедусь, а куда же те отчаянные делись?

– А кто их знает? Но думается – помчались карать врагов. Как ветры, полетели… А ты ж, сыну, издалека?

– Издалека, дедусь.

– Теперь столько ходит народу. Если нет пристанища, заходи ко мне. Мы тебе со старухой чабанских галушек наварим, а потом отдыхай в хате или в клуне на сене, как раз привез его с раскорчеванной лесной делянки – земляникой и ромашкой на всю улицу пахнет.

– Спасибо, дедусь. А вы Ольгу, что за Кундриком, знаете?

– Почему не знать. Славное, доброе дитя. Билась, билась, как рыба об лед, с этим Кундриком и бросила его. Да разве ж у нас может любовь ужиться с жадностью? Так пошли ко мне, к моим галушкам, к моим целебным травам. Я тоже трех сыновей на войну отдал. Теперь только и слышу плач невесток.

– Дедусь, а как вас звать-величать?

– Зовут меня Миколой, а фамилия с деда-прадеда – Чабан. Вот искони и на веки вечные мы чабаны.

– Почему же на веки вечные? – удивился Сагайдак.

– Потому что пока светит солнце в небе, должен быть и чабан на земле, – поучающе сказал старик. – И хотя мой старший сын стал уже ученым, но и поныне не забывает ни отца-матери, ни степей, ни чабанов.

X

С раннего утра и до вечерней зари гудит, прогибается, стонет черный шлях. На восток торопится чужое войско, чужая песня, чужое железо. Наделали же его тьму-тьмущую, да все на погибель людям.

Выйдет осторожно из леса Семен Магазанник, глянет, что делается на шляху, да так и не найдет себе покоя; не знает, где ему теперь жить – в лесу, в селе или перебраться на старый хутор, где и до сих пор плодоносят наполовину выродившиеся яблони и напевно перечищаются воды. В лесах теперь страшно, с хутора могут прогнать, а жить в селе – на виду – тоже малое утешение. Что теперь будет с ними, грешными, и с обездоленной землей? Если бы хоть одним глазом можно было заглянуть в то время, что придет. У всякого о нем свои догадки, всякий по нему сеет свои думы и надежды, только ни мудрец, ни дурень не знают, кто станет жнецом.

Вот недавно заезжал в леса один такой исполненный злобы, спешил скорее захватить должность начальника районной вспомогательной полиции. Предаваясь обжорству, он поучал двух своих приспешников и хозяина, что теперь пришло время сильных и беспощадных варягов.

Тебе, прислужнику и вешателю, может, и нужны сильные варяги, а мне они ни к чему: уже видел, как эти варяги с гиком охотились на кур и из автоматов стреляли в самый большой улей с роем-ссыпчаком. Вот и пришлось пасеку перевезти в лес, к бортям, кур спрятать в сушилке, а коров и телок загнать в чащу. Да спрячешь ли все? Не было покоя при большевиках, нет его и при новой власти. Это только шляхетный огарок Безбородько все свои надежды возлагает на фюрера. Его же, Магазанника, надежды давно развеялись. И верит он теперь не людям и не властям, а только тем деньгам, из которых и время не вышибет золотой души. Вот и все, что светит ему теперь. Видать, года!

На западе предвечерье одевается в зеленовато-золотые ризы, а на шляху еще грохочут и грохочут машины, даже земле тяжко – и от колес, и от гусениц, и от чада.

«Освободители! – с насмешкой и в то же время со страхом говорит про себя лесник. – А где ваши отцы, которые «освобождали» Украину в восемнадцатом году? И они, и вы дали такую волю смерти, что и сами от нее не отделаетесь. Так оно всегда было. Но что теперь делать с собой? Что?.. Пора, пора, человече, отшельником забиваться в уединение, на пасеку, присматривать за пчелой да ставить свечку перед богом за отпущение грехов, а то, как видно, не для твоей головы этот вертёж… Вот только за какие деньги теперь продавать мед? За бумажные – ненадежно, а золотых почти ни у кого не осталось. И над этим, пока живешь, надо ломать голову».

На подворье заскулил пес, – верно, кто-то из своих зашел. Только кто? Бросает отяжелевший взгляд на дорогу, прораставшую синевой.

Из сумерек тихо выходит его давняя утеха Василина; не спеша несет свою высокую утихомирившуюся грудь – то искушение, без которого тоже не проживет человек. Вот с кем он проведет вечер, прислушиваясь к ставшему теперь чужим шляху и к своей тревоге.

– Что тебе, Василина? – приглядываясь к подернутому печалью лицу, спрашивает постаревшим голосом.

– Тяжко, Семен, – вздыхает женщина, вздыхает тяжесть ее груди, на которой не почивало ни одно дитя, а почивали, наверное, только чубы мужчин, хотя и божится молодица, что, кроме него, ни с кем не греховодничала. Так он и поверил, если один соблазн всегда проглядывал с ее округлого и до сих пор красивого лица, если в низком голосе таилась одна жажда утехи. – Тяжко, – снова вздохнула Василина.

Лесник скривил губы и не подумав ляпнул:

– С чего бы это и тебе тяжко? Твоих же детей нет на войне.

– Постылый! Так людские же есть! – неожиданно вспыхнула Василина, круто повернулась и быстро пошла не к лесниковой хате, а назад, к селу.

– Куда же ты на ночь глядя?! Что за чушь взбрела тебе в голову? – удивляясь, возмутился Магазанник. И, не услыхав ответа, бросился вдогонку за женщиной. На поляне остановил ее и, запыхавшись, спросил: – Зачем тебе эта ссора?

И впервые непримиримость и презрение к нему блеснули в тех глазах, в которых всегда были то загадочность, то хмель любви.

– Прочь с дороги, ненавистный! – мотнула, зашелестела юбками и обошла его, словно зачумленного.

– И почему ты такой занозистой стала? – все еще хочет остановить ее.

– А потому! Как был ты Чертом со свечечкой, так им и остался! – в сердцах отрезала уже через плечо и гордо пронесла между деревьев и гнев, и злость – но не любовь!

Эти слова о Черте со свечечкой оглушили Магазанника. Разумеется, он знал о своем прозвище, но чтобы услыхать его от полюбовницы – такого еще не бывало. Вскоре шаги Василины затихают, но не затихают внутри обида и беспокойство.

И здесь, в разомлевших лесах, где еще не онемели чужие машины, он снова вспомнил зеленые глаза Марии и своей дочки. «Где они теперь? Разыскать бы их да и забраться втроем в уютный уголок, подальше от войны, от грызни, от политики. Так разве ж после всего пойдет ко мне Мария? Тоже отрежет тебе, что и черт на старости лет идет в монахи. Вот если война убьет ее мужа, тогда беда и поможет мне». От этой мысли невольно вздрогнул, – и вправду, так может подумать только дьявол.

С поляны Магазанник переходит в урочище, где живут барсуки. Тут в голодный год он закопал большие тысячи, которые наторговал за картошку. Потом на эти тысячи потихоньку накупил золотых червонцев, которые тоже запрятал возле барсуков. Еще есть у него тайник там, где недавно стояла пасека, а третий скрыт в древесине хаты, что в селе. Для него теперь надо найти другое место – долго ли в такое время хате стать пепелищем? Эх, суета сует, а покоя и до сих пор не знает мир.

Потом он остановился под вековой липой – тихо гудела борть. Война войной, а пчела и ночью работает…

Когда лесник подходил к своему жилью, на дубу, примащиваясь на ночь, простуженно каркнул старый хромоногий ворон. Надоел он, особенно в предгрозье, раздражая своим скрипучим голосом, но и убивать его тоже не хотелось – на рассвете не петухи, а этот старый вещун всегда будил Магазанника.

Опустелым теперь стало его жилье. Даже старик Гордий не остается тут на ночь, хоть и давал ему для ночлега другую половину хаты. То в клуне маялся, а сейчас и в хате не хочет отдыхать. И, будто в ответ на его мысли, из леса донесся низкий голос деда Гордия:

– Семен, ты уже ложишься?

– Да, собираюсь. Как это наконец вы решились на ночь глядя прийти? – насмешливо отвечает Магазанник.

– Разве ж новая власть не заставит? – Белея полотняной одеждой, старик подходит к леснику, протягивает тяжелую, натруженную руку, кожа на ней твердая, шершавая, как кора на дереве, а пахнет земляникой.

– Новая власть вас послала? – удивляется и настораживается Магазанник.

– Вот именно. Дожился, что и борща нечем посолить. Потому и притащился к тебе. Отпусти немного соли, ты же запасся ею.

– Придется отпустить. Вы сегодня уж ночуйте у меня – половина хаты пустует.

– Теперь, наверное, полмира пустует, – вздохнул старик. – Да когда-нибудь и хата Гитлера опустеет.

И хотя вокруг никого нет, но лесник оглядывается – у него новые страхи на душе.

– Вы уже вечеряли?

– Вечерял. – Гордий посмотрел на небо – какую погоду оно предвещает? – Я еще пойду к лошадям, а потом спать.

– На Степочкиной кровати, двери не закрывайте.

– Хорошо.

Вечер снимал с окон сизую краску, и они темнели, словно крылья грачей. Магазанник прикрыл их толстыми ставнями, прижатыми прогонычами, болты которых проходили через косяки оконных рам и для безопасности изнутри завинчивались гайками.

Тихо и уныло в его жилище, где по всем углам таится одиночество. «Хотя бы Степочка поболтал со мной или Василина зашелестела смехом и юбками. И какая муха ее укусила теперь, когда так не хватает ее успокаивающего слова и соблазна?» Магазанник подходит к посуднику, чиркает спичкой, зажигает свечи в разрисованном подсвечнике: может, хоть святой воск отгонит от него недоброе предчувствие и страхи. Что ж, человече, таился ты в лесах, а теперь хватит, время переезжать в ту хату, где и до сих пор в непогоду стонут половецкие и скифские каменные бабы.

С подсвечником он подходит к зеркалу, в глубине его видит какие-то странные, словно чужие, глаза, странный отблеск горькой улыбки и неровно пропаханный годами лоб – в морщины уже и сеять можно. Эта мысль страшит лесника; чтобы отогнать ее, он быстро идет к старинному, красного дерева, шкафу: здесь тесно сбилась людская мудрость. Вот что только выбрать из нее? Может, Библию? Да, верно, и допотопное писание не успокоит сейчас смятения души. Или лучше того чудака, что Дон-Кихотом зовется? Время уже всюду остановило твои ветряки, а ты и до сих пор живешь в памяти людской. И королей, и царей обскакал на своей сухопарой кляче, и фюрера обскачешь.

Лесник вытянул зачитанную книгу, подошел к свече, но в это время во дворе люто залаяла овчарка, потом звонко забухали копыта, заскрипели колеса, загалдели чьи-то голоса. Несет каких-то приблудных на ужин или ночевку. Магазанник бросил книгу на стол, схватил дробовик, отодвинул железные засовы сеней и осторожно вышел из хаты.

– Кто там на ночь глядя притащился?

У ворот зашевелились две фигуры, немного далее серебристо позванивали упряжью кони, и еще кто-то качался за ними, пронизывая темень дулом ружья.

– Пан и благодетель, привяжи своего волкодава, а то навеки уложим его!

Магазанник удивился не угрозе, а этому «пан». Уже и с ним на панство переходят?

– Кто же вы будете, такие проворные?

– Полиция!

Вот и приплелась новая власть. Чего ей только надо? Магазанник привязал овчарку, которая начала почему-то скулить и повизгивать. Потом пошел к калитке, ее ногой уже недовольно открывал полицай с дряблым и круглым, как решето, лицом, сплошь изрытым оспой. За ним настороженно, с винтовкой наготове, стоял чахлый лопоухий недомерок, его продолговатая башка была чем-то средним между лошадиной головой и кувшином.

– У тебя, пан, никого нет из чужих? – подозрительно прохрипел решетоликий, в настороженных буркалах которого стояла одна злоба.

– Нет. – «Ну и мордоворот! Хотя бы ночью не приснился!»

– А кроме тебя кто-нибудь есть?

– Только старик.

– Смотри мне! – изобразил всем своим дряблым решетом недоверие. – Если что не так, сразу вырвем душу – тут ей и каюк!

Угрозы полицая возмутили Магазанника:

– Смерть у каждого за плечами ходит.

– Перед глазами тоже! – брякнул кувшинообразный недомерок.

И на это лесник как можно спокойнее сказал:

– Никто не знает, сколько нам бог продлит веку.

От этих слов полицаи притихли, а потом решетоликий примирительно промолвил:

– Прошу, пан, веди в свою берлогу.

В сопровождении двух пришельцев лесник не спеша пошел к хате. И только тут он увидел, что новоиспеченные полицаи одеты не в форму, а в какое-то рванье, лишь на рукавах свежие повязки с надписью «шуцманшафт». Бдительные гости обыскали и одну, и другую половину хаты, обшарили каморку, даже посмотрели под печь, а потом молча вышли на подворье. Через какую-то минуту в хату ввалились и стали на пороге двое в штатском: один – высокий и носатый здоровила – даже пригнулся, чтобы не набить косяком шишку на лбу, а другой худющий, с запавшим ртом и такой густой сеткой морщин, что казалось, не помирившись с лицом, она словно отделялась от него.

Глянул Магазанник на здоровилу в новом, с искрой, костюме, в свежей украинской сорочке-чумачке и не поверил своим глазам – перед ним вымытый, подстриженный, надушенный крепкими духами, прищурив глаз, картинно стоял и улыбался синими губами Оникий Безбородько. Откуда ты взялся, зловещий?

– Узнал, пан и благодетель высокоуважаемый? – И словно в дубовые заслонки забил смехом: – Го-го-го…

– Оникий! – выдохнул хозяин. Не взяли-таки черти своего плута, с помощью которого еще в ту войну началось его грехопадение и охота за грешной копейкой. Снова завьюжили в голове все давно прошедшие ужасы: и виселицы, у которых стояли в очереди обреченные, и свечи на поминальном хлебе старика Човняра, и мать с ребенком. В горле застряли слова, и он только смог повторить: – Оникий…

– Оникий Иванович, – с гонором поправил Безбородько: пусть мелкота не ведет себя с ним запанибрата. Он подошел к растерянному леснику, протянул волосатую лопату руки. – Здорово, здорово, пан и благодетель. Как теперь поживаешь? Подскакиваешь или притих?

– Э, живем, лишь бы день дотянуть до вечера, – неопределенно пробормотал Магазанник.

– Чего это такую унылую завел в год воскрешения Меркурия?

– Мне бы лучше иметь год не Меркурия, а тех святых, что умеют торговать.

Безбородько показал в усмешке пожелтевшие бобины зубов.

– Хорошо, хорошо сказал. А мы к тебе, высокоуважаемый пан и благодетель, с официальным визитом.

– Даже с официальным? – не знает лесник, что ответить нежданному гостю, крепко вцепившемуся в его ладонь. Вот так и в душу вцепится.

– Эге ж! Прежде всего знакомься. – Безбородько кивнул головой на спутника с тусклыми глазами, в чуприне которого поблескивал иней: – Крайсагроном Гаврило Рогиня.

– Гавриил Рогиня, – скривился, словно от зубной боли, крайсагроном, – видно, не любил, когда так искажали его имя.

– Не помер Данило, так болячка задавила! – снова ударил в заслонки смеха Безбородько и нацелился взглядом, источавшим один елей, на лесника. – А я теперь председатель украинской районной управы, то есть в чине, если перевести на большевистский, председателя райисполкома.

– Председатель райуправы?! А почему же не начальник полиции? – невольно вырвалось у Магазанника.

– Опоздал я, братец, на эту должность, опоздал всего на два дня, – с сожалением сказал Безбородько. – И теперь имею честь работать с бывшим уголовником Квасюком. А как ты? И до сих пор скряжничаешь, отшельником в лесах живешь?

– У нас говорят так: старую лису не выведешь из лесу.

– Теперь мы тебе жить отшельником не дадим! – решительно изрек Безбородько.

– С чего б это?

– При новой власти твоя голова будет дороже цениться в селе.

Магазанник насупился:

– Уже оценили и мою голову?

– И мы, и герр крайсландвирт, и экономкомендант! – торжественно провозгласил Безбородько.

– Эге ж, – наконец насмешливо глянул на лесника агроном и пересохшими навесами ресниц пригасил презрение.

– А почему я не вижу у тебя ни богов, ни святых? – спросил Безбородько, неодобрительно покачал перестоявшей шерстью на голове, а потом полез рукой во внутренний карман пиджака, вынул оттуда пачку денег и торжественно положил их на стол, между подсвечником и «Дон-Кихотом». – Это, Семен, мой долг. Возьми.

– Какой долг?

Безбородько усмехнулся:

– Помнишь ту тысячу, с которой несколько лет тому назад так не хотела расставаться твоя жадность? Возвращаю тебе оккупационными марками, так как ни перед кем не хочу быть в долгу. А кто должен мне, тоже сдеру, с кожей сдеру! Бери свое.

– Спасибо за память. Я давно на этом долге крест поставил. Может, перекусите с дороги? – Магазанник глянул на кучку оккупационных денег, бросил их на постель и засуетился.

– Можно и повечерять, – великодушно согласился Безбородько. – Винопития и церковь не запрещает. А тот окорок с дымком и слезой найдется у тебя?

– Найдется и окорок, и скобленка, и имбировка. От нас голодными и трезвыми не уйдете, – сказал те самые слова, которые когда-то очень нравились Ступачу.

– Украинское гостеприимство, Гавриил! Набивай желудок да вспоминай поучение профессора-жизнелюба: «Ни один из органов не приносит человеку так много, а главное – так регулярно, наслаждения, как желудок. Бойтесь погубить его».

На померкшем лице и в потускневших глазах крайсагронома заколебалось чувство удовлетворения. Такому, видать, сам Гнатко Беспятко [10]10
  Гнатко Беспятко – черт, персонаж украинского фольклора.


[Закрыть]
из пекла не угодит. Вот послал бог гостей глядя на ночь! Но должен угождать им, как чирьям.

Когда на столе появились свежий хлеб, и окорок, и творог, и масло, и мед, и горилка, Безбородько сам взялся за старинную, зеленого стекла, бутылку, которую почему-то называл жбаном, наполнил чарки, выгнул гусеницы бровей и заговорщицки изрек:

– Вот и встретились, пан, в желанное время!

«В бойню, а не в желанное время», – хотел ответить Магазанник, но промолчал, так как на морде и синих губах нового правителя было столько злобного самодовольства, что не дай бог задеть его.

Безбородько, чокаясь, провозгласил:

– Опрокинем же, паны, эту отраву за нового старосту.

– За какого старосту? – оторопел лесник в недобром предчувствии: беды не ищут – она сама тебя находит.

– За тебя же, за тебя, пан и высокоуважаемый благодетель! – засмеялся Безбородько. – Разве мы не знаем, как старое веретено умеет пряжу прясть?

Страх сразу приморозил Магазаннику лицо и нутро. Вот и попала душа на чертовы жернова.

– Что-то я не помню, когда меня избирали старостой.

Оникий не заметил, как помрачнел хозяин, подбадривающе хлопнул его по плечу:

– Так завтрашний день запомнишь – на сходе изберем тебя старостой! Дождались-таки своего! Постарались и дождались! Как оно теперь на душе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю