Текст книги "Книга о Боге"
Автор книги: Кодзиро Сэридзава
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц)
Бывшая усадьба виконта Н. занимает участок площадью примерно в восемнадцать-девятнадцать соток. В 1916 году, когда я, поступив в лицей, переехал в Токио, все окрестные холмы были владением барона Окуры. За холмами начиналась возвышенность, обогнув которую справа вы оказывались в парке Касюэн, принадлежавшем семейству Ивасаки, основателю концерна «Мицубиси». Парк славился исключительной красотой азалий. Станция центральной линии железной дороги, которая теперь называется Восточное Накано, тогда имела название Касиваги, это была крошечная станция всего с двумя или тремя служащими, расположенная напротив нынешнего восточного выхода, причем электричка в то время шла только до станции Накано. От находящейся возле станции усадьбы Окуры до входа в парк Касюэн вела довольно узкая дорога, по обочинам которой росли дзельквы, превращавшие ее в прекрасную аллею. У нас, студентов, живущих в общежитии Первого лицея, частенько возникала идея съездить а Храм Философии в Накано[2]2
Храм Философии (Тэцугакудокоэн) – так называют парк в районе Накано, где якобы проходил послушание известный философ Энрё Иноуэ (1858–1919).
[Закрыть], а на обратном пути полакомиться фирменным рисом с каштанами. Обычно мы выезжали в воскресенье после полудня и нарочно, только чтобы пройти по этой прекрасной аллее, выходили на станции Касиваги, откуда было, конечно, гораздо дальше. Тогда еще это был не центр Токио, а токийское предместье. Однажды, уже будучи на третьем курсе лицея, мы снова поехали туда, и – какое разочарование – все дзельквы с левой стороны дороги исчезли, перед станцией, где раньше был только один чайный домик, появилось несколько лавок, дорогу тоже расширили. Когда я учился в университете, часть владений Окуры, примыкавшая к парку Касюэн, была разделена на два отдельных участка, по восемнадцать соток каждый, и продана, на одном участке был построен жилой дом в японском стиле, а на втором возникло величественное европейское здание. Японский дом перешел к министру юстиции, видному политику. Когда я учился на последнем курсе университета, то совершенно случайно по какому-то делу оказался на станции Касиваги и обнаружил, что она переименована в Восточное Накано, что дзельквы с правой стороны от станции тоже исчезли и на их месте возникло несколько лавок, слева же, где раньше были большие огороды, кое-где появились дома. О прошлом напоминали только несколько десятков гигантских дзелькв, уцелевших справа от дороги. Под холмом, на берегу реки Кандагавы, было рисовое поле, рис уже убрали, и по полю, гоняясь за саранчой, бегали ребятишки.
Когда осенью 1929 года я вернулся из Европы, где проходил стажировку, владения Окуры были поделены уже на сорок участков и пущены в продажу, два из них купил мой тесть, чтобы построить для нас дом. И вот спустя несколько лет я вышел на станции Восточное Накано и не узнал окрестностей. От станции начиналось широкое шоссе, справа и слева теснились лавки, старых дзелькв осталось чуть больше десятка: они росли только возле усадьбы министра юстиции и возле соседнего с ним особняка в европейском стиле. Слева вместо огородов возник жилой массив, у подножья холма, там, где прежде были рисовые поля, тоже теснились домишки, успевшие перебраться даже на противоположный берег реки Кандагавы. Видимо, после землетрясения в Канто в 1923 году токийцы из центра стали перебираться в районы вдоль удобной центральной линии железной дороги (к тому времени ее продлили до Китидзёдзи).
Позади нашего дома был сад, примыкавший к старинному парку, разбитому вокруг дома министра, и из выходящих на север комнат второго этажа были как на ладони видны и сам этот сад, и внутренние комнаты министерского особняка, поэтому мы старались по возможности не открывать окон. Однако через несколько лет министр ушел в отставку и продал особняк виконту Н., а поскольку супруга виконта была родной сестрой нынешней императрицы, то наши служанки готовы были целыми днями убираться в комнатах второго этажа, причем они нарочно открывали окна с северной стороны, и мы ничего не могли с этим поделать.
В конце Тихоокеанской войны, точнее – в мае 1945 года, налеты вражеской авиации превратили район Восточного Накано в море огня, погибли все строения и все деревья, за исключением двух домиков возле станции. Пострадали, как я потом обнаружил, и старые дзельквы, их прекрасные зеленые кроны обгорели, и над пепелищем торчали лишь уродливые обугленные дочерна стволы. Года через два по приказу командования оккупационной армии из служащих районных муниципалитетов были созданы отряды по приведению в порядок шоссейных дорог, и все старые дзельквы, которые как раз начали наконец выпускать молодые побеги, из последних сил стремясь возродиться к новой жизни, были вырублены под корень. Только одно дерево, росшее немного в стороне от дороги за каменной оградой усадьбы виконта Н., чудом избежало общей участи.
Спустя некоторое время, якобы по приказу все того же командования оккупационной армии, по частным владениям стали ходить рабочие из районного муниципального управления, которые занимались расчисткой пожарищ и, помимо всего прочего, вырубали обгоревшие деревья. Очевидно, им не захотелось возиться с вырубкой единственной дзельквы, сохранившейся на участке виконта Н., поэтому, вскарабкавшись на нее, они срубили все верхние крупные ветви и, оставив почти голый ствол, удалились. Тогда же были вырублены все деревья и в нашем саду, но поскольку семья, присматривавшая в наше отсутствие за домом, спасалась от непогоды в маленькой, выкопанной на пепелище землянке, бревна пошли на топливо и помогли людям выжить. Среди вырубленных деревьев было несколько лиственниц, которые очень хорошо горели, и все радовались теплу, одно было неприятно – погорельцы, жившие в землянках по соседству, приходили по ночам и растаскивали четырех-пятиметровые стволы.
Через несколько лет нам удалось построить на пожарище новый дом и вернуться в старое жилище. На месте вырубленных дуба и камелии уже росли молодые трехметровые деревья, гордо зеленея яркой листвой. Корни старого дуба дали сразу несколько побегов, и теперь они, прижимаясь друг к другу, тянулись к небу. Я был растроган до слез и попросил старого садовника, который пришел, чтобы привести в порядок наш сад, не трогать эти деревья и ухаживать за ними особенно бережно.
Через некоторое время я вышел прогуляться и снова едва не заплакал, увидев старую дзелькву. От ее корней тянулась вверх молодая поросль, она защищала старый мощный ствол и прикрывала ветвями срубленную макушку, так что дерево, совсем как в старину, радовало взгляд густой яркой листвой. Едва я взглянул на него, у меня невольно вырвалось:
– Как хорошо, что ты не умерло. Спасибо. Теперь и у меня есть силы жить.
Именно тогда я впервые заговорил с дзельквой. С тех пор, проходя мимо, я каждый раз поднимал глаза к ее кроне и молча приветствовал ее. А после того разговора о сурепке, если ворота в усадьбу виконта оказывались открытыми, я обязательно подходил к старому дереву, и мы болтали по-приятельски. Что касается самой усадьбы, то после войны виконт отдал ее в уплату налогов на имущество, и ее продали задешево одному новоявленному богачу, который оставил участок пустовать, очевидно ожидая повышения цен на землю. Узнав, что управляющим назначен живущий напротив торговец рисом, я попросил его открывать для меня ворота каждый раз, когда мне хотелось поговорить со своей приятельницей.
И вот семь лет назад, осенью того года, когда я написал «У врат смерти», я, набравшись за лето сил, вернулся с дачи и, намереваясь снова взяться за работу, стал размышлять, на какую тему писать, но ничего хорошего не придумывалось. Однажды, проходя мимо усадьбы виконта и обнаружив, что ворота открыты, я подошел к старой дзелькве и устремил взгляд на ее верхушку. Вдруг дерево, печально вздохнув, сказало:
– Сэнсэй, похоже, вы не знаете, о чем писать, и это вас мучит. Если так, у меня есть к вам просьба. Не согласились бы вы написать обо мне?
– Что? – У меня перехватило дыхание.
– Видите, какой я стала уродливой после того, как мне обрубили ветви, нависавшие над дорогой? Это все торговец рисом и хозяин парфюмерной лавки. Мол, листья скоро пожелтеют, будут падать на дорогу, возись тогда с ними. Вот они три дня назад и расправились с моими ветками. А еще они говорили, что эта старая развалина никуда не годится, пора с ней кончать. Так что, скорее всего, жить мне осталось немного, поэтому я и решилась просить вас об этом одолжении.
– Но как я могу писать о тебе? Ведь я ничего не знаю о дзельквах.
– Ну, ведь мы тоже живые, мы тоже смертны. Поэтому можем печалиться и радоваться, только людям это невдомек. Мои подруги – а их было около двухсот – умерли слишком рано, их убили люди, убили просто так, из прихоти, и обида их осталась в этом мире. Выжила только я одна и, хотя влачу весьма жалкое существование, считаю своим долгом успокоить их души… К тому же за сто пятьдесят лет моей жизни в этих местах чего только не происходило, я была свидетельницей многих событий. А поскольку я еще и стою на одном месте, то много чего навидалась за эти долгие годы… Мне есть что вам рассказать, а вы запишите. Я давно уже собиралась попросить вас об этом, но все откладывала, а теперь надо спешить, пока не будет слишком поздно. Говорят, здесь собираются строить стоянку для машин, начнут же наверняка с того, что убьют меня. Соглашайтесь, сэнсэй.
Когда тебя так просят, не согласиться невозможно. Поэтому, если только не было дождя, я дважды в день, утром и вечером, под предлогом прогулки выходил из дому с блокнотом в руке, спешил к старой дзелькве и слушал ее рассказы. Писать я решил вечерами и в дождливые дни. Истории, рассказанные старой дзельквой, как уже упоминалось, можно было разделить на три типа: 1) жизнь самой дзельквы и извечная обида ее убитых подруг, 2) история района Восточное Накано – Отиаи, перемены, которые произошли здесь начиная с эпохи Мэйдзи, 3) всякие истории из жизни местных жителей (министра юстиции, виконта Н., хозяина особняка в европейском стиле – профессора, имеющего большую клинику в городе, садовника, который ухаживал за всеми окрестными садами и жил со своей женой-повитухой в старом двухэтажном доме напротив). Все истории были весьма поучительны и интересны, а иногда и забавны.
К примеру, такая. Барон Окура приобрел весь этот холм для своей виллы во время японо-китайской войны, после войны он уехал в Европу, а когда вернулся, тут же распорядился посадить здесь аллею, ибо, не имея ее, якобы стыдно принимать на вилле иностранных гостей. В результате дзелькву, которая до той поры вместе с тремя подругами гордо высилась на опушке лиственного леса Мусасино в центральной части Нижнего Отиаи, за большие деньги насильственным образом разлучили с родным лесом, перевезли сюда и посадили рядом с другими. Возмущению старой дзельквы не было предела, и остальные деревья как могли пытались ее утешить, объясняя, что нет участи более славной, чем представлять величие дома барона Окуры. В самом деле, приезжавшие на виллу важные особы всячески расхваливали деревья, восхищаясь их великолепием. Раньше, когда дзельква беспечно росла в лесу, на нее никто не обращал внимания, поэтому ей стало казаться, что она и впрямь сделала неплохую карьеру. Правда, если говорить об иностранных гостях, то они появились только однажды: прикатили в экипаже, запряженном парой лошадей, посмотрели спектакль театра Но на сцене, сооруженной на берегу пруда, и тут же уехали. Но разные именитые японцы – политики, бизнесмены – приезжали часто, так что у деревьев были все основания гордиться.
Но однажды, то ли в 1916, то ли в 1917 году, группа студентов в фуражках с грязноватыми белыми лентами сошла на станции Касиваги, нарочно чтобы посмотреть на аллею, и вот что сказал один из них (тут в голосе моей старой подруги появились печальные нотки):
– Говорят, эту аллею посадил барон Окура. Старик составил состояние во время японо-китайской войны, сосредоточив в своих руках продовольственные поставки для фронта. Я слышал, будто он нажился, подмешивая мелкие камешки в мясные консервы для армии.
– Как бы голодны ни были солдаты на фронте, неужели они могли есть камни, принимая их за мясо?
– А еще говорят, будто этот старик – настоящий дикарь. Когда после войны он приехал в Париж японским посланником и его пригласили на банкет в Елисейский дворец, он во время торжественной трапезы конфузил своих спутников тем, что оглушительно чихал.
– А что, чихать за столом неприлично?
– Конечно. Говорят, под столом и пукнуть не возбраняется, а вот чихать за столом – это страшное нарушение приличий. Его сопровождающих холодный пот прошиб, а старикану все нипочем: мало того, что чихал, так еще и сморкался на весь зал.
– Наверное, он и эту виллу отгрохал по образцу какого-нибудь замка в парижских предместьях. Да и аллея явно оттуда же. Впрочем, аллея – это неплохо.
– Вот только для французов посадить аллею – почти то же, что собор возвести, и то и другое делается во славу Бога… А когда человек угощает голодных солдат камнями вместо мяса…
От таких разговоров мы в ярость пришли и стали думать и гадать, каким образом выразить этим юнцам свое возмущение. Тут прилетела ворона и объяснила нам, что юноши в грязных фуражках направляются в Храм Философии – такая уж мода у них нынче – и что если мстить, то теперь. Мы попытались попросить голубей, чтобы те нагадили им на фуражки, но, к нашей великой досаде, никто не согласился. «Да, будь мы в лесу, гадюк попросили бы их искусать», – сетовали мы, но увы… С тех самых пор мы стали очень внимательно наблюдать за всеми, кто проходил по аллее.
Воодушевляемый подобными беседами со старой дзельквой, я каждый день увлеченно писал и в конце концов написал больше двухсот страниц, но тут у жены обнаружили рак, и мне стало не до писания. Я был преисполнен решимости бороться вместе женой до победного конца, как если бы эта страшная болезнь поразила меня самого. Туберкулез тоже неизлечимая болезнь, но я на собственном опыте знал, что даже когда медицина оказывается бессильной, человек все-таки может вылечиться, мобилизовав всю свою жизненную энергию, поэтому у меня была надежда, что и жена обязательно поправится, тем более что как ни страшен рак, борьбу с ним ведут лучшие медики мира. Жену положили в специальную больницу, оснащенную лучшим оборудованием, примерно через полгода ее состояние улучшилось, и ее выписали, причем она настолько окрепла, что даже могла сама готовить еду. Раз в месяц она ездила в больницу на обследование, и только. Через восемь месяцев в день рождения внучки, единственного ребенка нашей младшей дочери, которая тогда жила в Швеции, она утром сама позвонила дочери по телефону, чтобы поздравить ее, и очень радовалась, узнав об успехах внучки, которыми дочь очень гордилась: та училась в школе для иностранцев, была очень общительной, по-английски болтала лучше своих английских сверстников, недавно ее перевели в самую продвинутую группу… Примерно через час после этого разговора, когда мы с женой остались наедине, она, тихонько вздохнув, сказала:
– Ну вот, все трудности позади, жалеть мне больше не о чем, осталось только поблагодарить тебя за все… Право же, я прожила счастливую жизнь…
– У тебя еще будет время, чтобы это сказать, – с нарочитой бодростью сказал я, улыбкой скрывая беспокойство.
– Я никогда не отличалась крепким здоровьем, и тебе было со мной нелегко, но все-таки мне удалось прожить значительно дольше, чем отцу и матери, стоит ли жадничать и продолжать цепляться за жизнь?
– Зачем ты так говоришь? Или тебе все равно, что будет со мной?
– Ты и один прекрасно проживешь, за тебя я спокойна.
Я все собирался снова засесть за свою рукопись, но через три дня, когда мы с женой вместе обедали, она вдруг отложила палочки и уронила голову на стол. Я перепугался, засуетился, стал звонить знакомому врачу, жившему по соседству, но ее дыхание прервалось прежде, чем он приехал.
Я не верил, что можно вот так вдруг умереть. Мне говорили, что раковые больные в последний период испытывают особенно жестокие боли, и я не раз с тревогой думал о том, сколько мучений еще у жены впереди, поэтому, даже после того, как врач объявил, что она скончалась, я не мог в это поверить, мне казалось, что она просто разыгрывает меня, притворяясь спящей, я звал ее, но она не открывала глаз… Так спокойно жена отошла в мир иной. Ей было семьдесят девять лет. В тот день у нашего крыльца пышно цвела красная слива.
Провожать человека в вечность – дело обременительное и сложное, но вот все обряды остались позади, жизнь вернулась в обычную колею, и только тогда я осознал, что наполовину умер.
Это было даже не постоянное ощущение пустоты, знакомое всякому, потерявшему человека, с которым прожито бок о бок шестьдесят лет, а нечто большее – мне казалось, будто от меня действительно осталась только половина, и в физическом и в духовном смыслах, мой запас жизненной энергии был полностью исчерпан. Целыми днями я пребывал в рассеянной задумчивости и даже перестал ходить гулять, хотя это было моей многолетней привычкой. Как ни старались дочери затащить меня на концерт или на выставку, я неизменно отказывался, и это при моей-то любви к музыке и живописи! Ну, а о писательской работе и говорить нечего. В таком состоянии я пребывал около трех лет. Придя же в себя, обнаружил, что к общей расслабленности добавились еще и боли в пояснице, мне стало трудно ходить. Обратился к врачу, но он не смог ничем помочь.
Мои близкие наперебой давали мне советы. Каждый спешил рассказать о том, как сам вылечился от радикулита: одному помогли рекомендации тренера по дзюдо, другому – китайское иглоукалывание, третьему – прижигания моксой, четвертому – костоправ. Все настоятельно требовали, чтобы я немедленно следовал их указаниям. Я испробовал на себе все методы, отчасти потому, что был благодарен им за заботу, отчасти потому, что, как всякий позитивист, любил экспериментировать. Эффект был налицо – с каждым днем мне становилось лучше, и когда я выполнил все рекомендации, у меня уже ничего не болело, однако о полном выздоровлении говорить не приходилось, во всяком случае ходить мне было по-прежнему трудно.
Тут я вспомнил, что мне уже восемьдесят девять – возраст немалый, и устыдился: разве можно столь малодушно пренебрегать временем, дарованным на подготовку к смерти?
И решил не откладывая начать эту подготовку с приведения в порядок своих рукописей. Пока я перечитывал рассказы, мне удалось обрести душевный покой, когда же обратился к романам, ко мне, похоже, вернулись и физические силы. Я окреп настолько, что, отправляясь летом на дачу, прихватил с собой даже ту недописанную рукопись в двести страниц.
А причина, наверное, вот в чем: во-первых, перечитывая свои старые произведения, я понял – многие достойны того, чтобы жить после моей смерти, и мне как писателю это доставило большую радость; во-вторых, прочитанное заставило меня вспомнить, как в течение пятидесяти с лишним лет я целыми днями сидел за письменным столом, постоянно подхлестывая себя мыслью о том, что творить – значит жить.
И вот, как только в этом году на даче я закончил перечитывать и править «Человеческую судьбу», я ощутил прилив бодрости, меня охватил писательский зуд, поэтому я достал привезенную с собой рукопись и, решив продолжить работу над ней, начал читать свои беседы с дряхлой старой дзельквой.
Написаны они были неплохо, вот только найдет ли отклик в сердцах молодых читателей история жизни одинокой дзельквы, которая, чудом выжив, стала свидетельницей многих исторических событий? Вряд ли стоит писать о переменах, происшедших за последнее столетие в районе Восточное Накано – Отиаи, и уж вовсе нелепо тратить оставшееся мне драгоценное время на описание всяких пустяковых историй, свидетельницей которых была старая дзельква, при том, что все они, конечно же, весьма трогательны.
В результате долгих раздумий я, воодушевленный словами о том, что именно в этом – дух моей литературы, решил все-таки написать о неизреченной воле Бога, и даже насмешки Дзиро Мори не заставили меня отказаться от этой идеи.
Глава третьяОднажды, когда, проходя сеанс полного погружения в природу, я лежал в шезлонге под деревьями в саду нашей дачи, мне послышался какой-то странный голос. Я очень удивился и не на шутку задумался, в результате мной овладело непреодолимое желание проверить экспериментальным путем, действительно ли я слышал этот голос, или он мне просто почудился.
На следующий день я поставил шезлонг на то же самое место и, улегшись, сосредоточился на погружении в природу. Время было то же, что и накануне, да и погода почти такая же: день выдался ясный, над головой простиралось яркое чистое небо. Вокруг не было ни души, тишина стояла удивительная. Вот только мне никак не удавалось добиться состояния полной отрешенности, возможно, потому, что душа моя чего-то напряженно ждала. Изо всех сил стараясь полностью раствориться в природе, достичь предельного душевного умиротворения, я едва не заснул, но тут мне почудилось, что кто-то дважды назвал мое имя, и меня словно пронзило электрическим током.
– Ты почему до сих пор не начал писать о Боге? Бог – тут ты мыслил совершенно верно – Творец Вселенной, Создатель человека и прочих живых тварей на земле. Другого Бога нет. Существует только этот один-единственный Бог. Ты пытался некогда изучать вопрос о взаимоотношениях между этим Богом и Иисусом. Но бросил свои изыскания, так и не сумев прийти к какому-то определенному выводу. Запомни: Бог снизошел с Небес на Иисуса Христа и заставил его выполнить свое земное предназначение. И когда-нибудь эта истина предстанет перед тобой во всей своей очевидности.
Тут голос оборвался, может быть, потому, что я невольно привстал. Я посмотрел вокруг, пытаясь понять, кто произнес эти слова, но никого не увидел. Откуда донесся до меня этот голос – с неба ли, из глубин моего естества? Или он только почудился? Этого я не мог понять.
Действительно ли метод природного лечения сопоставим с техникой медитации дзадзен, как когда-то в Отвиле говорил мне профессор Д.? Известно, что многие знаменитые монахи при помощи дзадзен достигали состояния просветления – сатори, само же сатори обычно определяется как постижение, принятие всем существом человека сокровенного смысла учения дзен. Возможно, для того, чтобы постичь, человек должен сначала услышать нечто, звучащее где-то в глубине его души, причем это «нечто» облечено в словесную форму? То есть услышанное мною не галлюцинация, а что-то вроде сатори, я действительно слышал эти слова внутренним слухом, слухом души…
Тем не менее результат опыта нуждался в подтверждении. И на следующий день я решил повторить его. На этот раз я услышал голос гораздо быстрее, не прошло и полутора часов после того, как я вышел в сад.
– Ты еще и не начал писать? Бог снизошел с Небес не только на Христа. Еще раньше он снисходил на Шакьямуни. И учение Христа, и учение Шакьямуни – это учение единого великого Бога. Сейчас ты, конечно, поймав меня на слове, с важным видом возразишь, что учение Шакьямуни, или буддизм, – это религия, возникшая в результате просветления Шакьямуни, и в ней отсутствует идея Бога. Что касается Иисуса Христа, то тут ты многое уразумел, хотя полного понимания у тебя нет. А во всем, связанном с Шакьямуни, ты полный профан. Но пока это и не важно. Начинай писать, а я по ходу дела стану тебе подробно рассказывать и о том и о другом. Начни с того момента, как ты поверил в Бога. Ты должен поторопиться. Человеку неведомо, когда придет его последний срок. Тебе надо спешить. Понятно?
Тут уж ничего не оставалось, как покориться.
Я больше не мог ссылаться на необходимость новых экспериментов. Надо было продолжать работу над начатой рукописью, другого выхода у меня не было. Даже насмешки Дзиро Мори не могли этому помешать. Я решил последовать совету и начать с рассказа о том, как я поверил в Бога.
А поверил я в Бога еще до того, как закончил начальную школу.
Всем известно, что в трехлетнем возрасте я был брошен родителями: мой отец, будучи адептом учения Тэнри, передал все свое имущество Богу и, отказавшись от вполне благополучного положения в обществе, которое имел, будучи богатым рыбопромышленником, покинул родные края ради того, чтобы стать нищим проповедником. Религиозные воззрения моего отца привели к тому, что мои дед с бабкой и дядья пополнили ряды деревенской бедноты, все богатые родственники тут же порвали с ними, испугавшись, как бы к ним самим не прилипла эта зараза – учение Тэнри. Мои несчастные дед и бабка, на старости лет лишившиеся всего – и положения в обществе, и богатства, к тому же еще и меня навязали им на шею, совсем растерялись и в конце концов, чтобы хоть как-то выжить, решили вместе с малолетним иждивенцем просить приюта в семье своего третьего сына. Дядя по вине моего отца тоже стал одним из беднейших в деревне рыбаков, поэтому принять в свой дом еще троих наверняка было для него непосильным бременем, но ничего другого ему не оставалось. Рядом жили еще двое моих дядьев, но они не приняли нас. И дед с бабкой и дядья должны были ненавидеть отца, потому что именно он довел их до столь жалкого, поистине нищенского существования, но поскольку он был далеко, их ненависть к нему постепенно притупилась и забылась, зато я всегда был под боком, словно бельмо на глазу, и они стали ненавидеть меня. Обычно такой добрый дядя вдруг ни с того ни с сего набрасывался на меня с попреками, начинал кричать, что, мол, если ты чем-то недоволен, вини своего папашу, наше плачевное состояние – дело его рук. Я в таких случаях сразу терялся и плохо соображал. Его семейство тоже относилось ко мне довольно неприязненно, и это больно ранило мое детское сердце, так что очень часто мне хотелось умереть. Я знал, что легко могу умереть, бросившись с обрыва в реку Каногаву, и только своей бабушке я обязан тем, что в конце концов так и не осуществил этого.
Бабушка, возможно, разделяла взгляды моего отца, во всяком случае, в нише своей крошечной комнаты она устроила небольшое святилище и молилась перед ним Богу, каждое утро ставя туда ритуальный столик с подношениями – рисом, солью и овощами, о Боге она всегда рассказывала мне с большой теплотой. По ее словам, Бог хоть и невидим, но находится тут же, рядом, на расстоянии вытянутой руки. Он не только охраняет каждого человека, но и постоянно дает оценку всем его поступкам, и, когда будет праздноваться тридцатилетний юбилей Тэнри, Он явится людям и, разделив их на хороших и плохих, воздаст каждому по заслугам. «До празднества осталось всего десять лет, поэтому надо набраться терпения» – так утешала и подбадривала она меня. Скорее всего, тогда приверженцы учения Тэнри верили – в дни празднования тридцатилетнего юбилея Бог явится людям в своем истинном обличье.
Когда я учился в начальной школе, началась русско-японская война, и несколько человек из нашей деревни были отправлены на фронт. И вот как-то ночью мать и жена одного такого мобилизованного тайно пришли к бабушке и попросили разрешения помолиться у ее домашнего святилища о благополучии их сына и мужа. Хотя обе раньше не упускали случая назвать учение Тэнри ересью, которой следует бояться как чумы, бабушка помолилась вместе с ними, после чего угостила их чаем, а за чаем повела разговор о великой силе Бога и постаралась как могла уверить несчастных женщин в том, что дорогой их сердцу сын и муж непременно вернется домой невредимый и увенчанный славой. Потом начали приходить матери и жены других солдат, и в конце концов в доме почти каждую ночь стали собираться все родственники мобилизованных, так что в тесной комнатушке не хватало места. Пребывающие в постоянной тревоге женщины не спешили расходиться даже после того, как молитвы за каждого из солдат в отдельности бывали завершены, поэтому приходилось угощать их чаем и сладостями, эту не такую уж и простую обязанность выполняла обычно моя молодая тетушка. Впрочем, ее больше волновало другое: она боялась, что если хоть один солдат погибнет, о нашем доме пойдет дурная молва. Однако бабушка успокаивала ее, уверяя: «Все обойдется, Бог не даст нас в обиду». Она говорила таким тоном, будто лично встречалась с Богом и заручилась Его поддержкой. Когда закончилась война, все мужчины нашей деревни вернулись целыми и невредимыми, не погиб ни один. Это тоже заставило мое детское сердце увериться в реальности существования Бога и обрести покой.
Вернувшиеся с победой, солдаты и их родные радовались, но никто не пришел к нам поблагодарить Бога. Поскольку ходили упорные слухи о том, что один унтер-офицер получил орден Золотого Коршуна, а некоторым солдатам было выплачено крупное единовременное денежное пособие, в дядиной семье поговаривали, что эти люди, наверное, боятся, как бы учение Тэнри не отняло у них деньги. Бабушка и тогда искренне их жалела: несчастные люди, говорила она, они и не подозревают о том, что Бог все видит. Впрочем, рыбацкие жены и потом частенько ночами прибегали к бабушке, особенно когда вдруг налетал западный штормовой ветер и в деревне поднимался переполох – как бы не случилось какой беды с рыбаками, вышедшими на ночной лов…
В то время дядя, выполняя указания деда, пожелавшего, чтобы я стал рыбаком, начал воспитывать меня в соответствующем духе. Даже зимой он не позволял мне надевать хаори[3]3
Хаори – принадлежность парадного платья, верхняя накидка.
[Закрыть], говоря: «Раз ты теперь рыбак…» Гэта[4]4
Гэта – японская деревянная обувь – сандалии на подставке.
[Закрыть] мне тоже покупали лишь дважды в году – на Новый год и во время праздника Бон[5]5
Бон – праздник поминовения душ усопших, празднуется обычно в середине июля.
[Закрыть], поэтому даже в школу я шел босиком, только перед самым входом, помыв ноги во рву, надевал гэта. В то время на виллу, расположенную в нашей деревне, часто наведывались члены императорского семейства, и учеников за час до их приезда или отъезда выстраивали на главной улице неподалеку от школы, при этом в переднем ряду обычно гордо стояли те, у кого были фуражки, а за ними жались те, у кого фуражек не было. Я просил бабушку купить мне фуражку, из-за чего навлек на себя гнев деда и в результате был наказан – мне прижгли пальцы моксой. Так я и пошел в начальную школу, не имея даже фуражки. Учился я прекрасно, и мне неизменно поручали представлять свой класс на церемонии окончания учебного года, но поскольку у меня не было хакама[6]6
Хакама – широкие штаны, принадлежность парадного платья.
[Закрыть], мне так ни разу и не удалось выступить в этой роли. Но меня не огорчала такая нищета. Я верил бабушке, которая говорила, что Бог все видит и непременно наградит меня. Дядя и дед хотели, чтобы я стал рыбаком, но я решил про себя, что непременно поступлю в среднюю школу. И был совершенно спокоен, веря, что Бог в награду за мое прилежание поможет мне в этом.