Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)
– Почему ты думаешь, что это обо мне? – как-то нечаянно вырвалось у меня.
– А ты слушай дальше. "Но судьба не свела нас с ним: я вышла замуж за другого. У нас не было счастья, настоящего. Лишь теперь я поняла, что в нашей семейной жизни при изобилии всего прочего не хватало лишь одного – большой любви. Так долго быть не могло. Мы разошлись. Человека, с которым я прожила более двух лет и которого как будто любила – так мне тогда казалось, – я забыла без труда. А тот, другой, такой робкий, нескладный, но какой-то сильный, настоящий, он всегда во мне. В последний раз я видела его два года тому назад. Он, кажется, счастлив. У него тогда была невеста, теперь, может быть, она стала его женой. Я никогда ее не видела. Я рада за него. С меня и этого достаточно. В свое время я его очень обидела…"
Он сделал паузу, пробегая глазами какие-то строки, а я уже не мог больше ни слушать его, ни говорить. В голове шумело и стучало. Я поспешил уйти к себе на корабль. В моих руках была тетрадь человека, который теперь стал для меня дороже и ближе всех на свете. И точно не тетрадь, а сама Ирина незримо вошла в мою корабельную каюту.
Записки Ирины я прочитал залпом, не переводя дыхания. Вот они.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ЗАПИСКИ ИРИНЫ ПРЯХИНОЙ
Мой милый, мой хороший друг!
Мне немножко тяжело и немножко одиноко. И то и другое скоро кончится. А пока… Я много думаю о тебе. Часто разговариваю с тобой мысленно. Я эти строки начинаю в трудный для меня год, самый трудный, какой только может быть у человека. В январе я потеряла дочь, маленькое, крохотное, беззащитное существо. Она скончалась на операционном столе: у нее был гнойный аппендицит. Я, молодой врач, не могла спасти своего ребенка. Это безумство. Мне казалось, что я сойду с ума. Я уехала на два месяца в Ленинград к маме. Хотела забыться, прийти в себя. Но верно говорят – беда не ходит в одиночку. Непрочная наша семья начала рушиться уже неотвратимо с той поры, как умерла дочь. Ты знаешь Марата. Не было у меня с ним счастья. Я даже задавала себе страшный и, быть может, нелепый вопрос: а есть ли оно вообще, семейное счастье? Тогда я думала о тебе. И ты отвечал мне, как всегда, спокойно, уверенно: есть!.. Мне было стыдно, неловко и обидно за себя, за свое малодушие, за неудавшуюся жизнь, за все ошибки, которые я совершила.
Мы мало с тобой виделись. Но мне кажется, я очень хорошо знаю тебя. Я узнала тебя больше всего в тот никогда не забываемый ленинградский весенний день, который мы провели вместе. Именно тогда во мне родилось к тебе то, что потом, со временем, стало главным для меня.
В жизни я делала много всяких глупостей. Отец меня упрекал в легкомыслии. Что ж, может, действительно я легкомысленная девчонка. Может, это моя очередная глупость. Будь что будет. А я решила еще раз испытать свою судьбу – осталась в Оленцах.
Оленцы! Небольшой рыбацкий поселок на краю света. Действительно край земли, каким я представляла его в детстве, – обрывистый голый, каменный берег, нелюдимый и неприветливый, а дальше море – холодное, свирепое, а где-то за горизонтом – Северный полюс. Оленцы! Никогда я о вас не думала, не мечтала, не снились вы мне. И вот я увидала вас. Вы такие же хмурые и суровые, как вся здешняя природа. Но кто знает, какое место займете вы в моей судьбе, далекие, мало кому ведомые, даже на карте не обозначенные Оленцы. Не море, не скалы, не скупая и неприветливая природа удивили меня, а люди, живущие здесь. Простые и хорошие люди, такие, как хозяйка моя Лида и ее муж Захар Плугов. Приняли они меня как родную, просто, сердечно, с такой искренней теплотой, как никогда не принимали меня в доме моей бывшей "высококультурной" свекрови.
Только сейчас, здесь, на севере, я поняла, что такое жизнь. И людей по-настоящему увидела.
Да, я раньше о многом или не знала, или знала понаслышке. Слышала, что есть сушеный лук, сушеная капуста, сушеная свекла, даже сушеная картошка. И думала: как забавно – зачем сушеная? Для разнообразия? Теперь я поняла зачем: свежие овощи здесь деликатес, потому что доставить их сюда не так просто. Надо признаться – невкусно все сушеное, особенно картошка. Но люди привыкают, едят, потому что другой нет.
Человек может привыкнуть ко всему и довольствоваться тем, что есть. Человек все может. Я с интересом, неведомым мне раньше, присматриваюсь к людям, окружающим меня. Я хочу знать, как и почему они оказались здесь, на краю суровой земли, где так трудно жить из-за условий, созданных природой. Может быть, таким образом я хочу взвесить и оценить свой поступок – решение остаться здесь врачом.
Я не умела жить, я хочу поучиться. Учиться никогда не поздно – эту простую мудрость мы любим повторять, но не так охотно и часто следуем ей. Учиться надо не только на собственных и чужих ошибках – их у нас достаточно: учиться надо на положительных примерах. Вот почему я с такой пристальной жадностью смотрю на людей, точно прошу их – научите. Я смотрю на людей внимательно и, сама того не желая, сравниваю их с теми, кого я знала, – чаще всего с тобой, с Маратом и с Зоей.
И удивительно, до чего разные люди – будь то хорошие или плохие. Добро и зло неодинаковы. Я живу среди людей, к счастью, в большинстве своем очень хороших, добрых и сильных. О них я хочу рассказать себе самой.
***
Лида и Захар родились в одной деревне, знали друг друга с самого детства, с тех самых пор, как помнят себя. Вместе учились в школе, вместе пережили тяжелые годы фашистской оккупации. Они были подростками, когда кончилась война. Рано поженились, в двадцать лет Лида стала матерью. Сейчас ей двадцать четыре, Захар двумя годами старше. Я спрашивала Лиду:
– Очень трудно здесь жить?
– Зимой трудно, – отвечала Лида. – Темнота действует на нервы, и спать все время хочется. Темно и темно. И днем темно и ночью темно.
– Так уж и темно: а электричество на что? – сказал Захар. – Вы ее не очень слушайте, Арина Дмитриевна, она наговорит вам разных страхов-ужасов с три короба. Это когда без дела сидишь, тогда и спать хочется, и ночь долгой кажется, и всякая там всячина. А на работе обо всем на свете забываешь. Работа от всех бед человека спасает. Это от безделья всякие глупости в голову лезут, .когда не знаешь, куда себя деть.
– А ты почем знаешь? Ай часто бездельничать приходилось? – спросила Лида.
– Часто не часто, а выпадало. Зимой в колхозе, когда лес не вывозили, что делали? Баклуши били, самогон пили. Словом, я так вам скажу: когда у человека есть любимое дело – ему ни черта не страшно.
– Будто ты рыбаком на свет родился, – поддела его Лида дружески.
– Вот на земле родился, а полюбил море, да еще как полюбил. Вы знаете, Арина Дмитриевна, до чего оно свирепо бывает, когда разгуляется ветрило. Только держись. Вот вы говорите, когда от Завирухи до Оленцов шли, сильно качало, ну, словом, порядком.
– Ой, не говори, вповалку лежали, – подтвердила Лида. – А нешто это шторм был? От силы четыре балла. А вы представьте себе в два раза больше – восемь баллов, когда все, как в колесе, вертится – не поймешь, небо над тобой или море. Тут хотел бы полежать распластавшись, а приходится на ногах стоять и дело делать. Вот тогда себя настоящим человеком чувствуешь, словно сильней тебя никого на свете нет. Вы представляете – случалось так, что двое суток болтались в море попусту – ну, ни одной рыбешки. Уже решили было возвращаться – тем паче что волна разыгралась не на шутку. И тут видим – стая чаек. Ну, значит, неспроста они уцепились – значит, богатую добычу поймали. Мы сразу туда. И не ошиблись – большущий косяк сельди, понимаете, не трески, а сельди. Она не часто сюда подходит. А тут черным-черно. На взлете волны так прямо серебром переливается. Траулер наш, как пустую бочку, во все стороны швыряет, то вверх поднимет, то со всего размаху бросит вниз. Капитан кричит: "Держись, ребята, такой случай нам никак нельзя упустить! Тут уж не до шторма – был бы улов". Ну и поработали мы тогда – никогда в жизни мне ни до того, ни после не приходилось так работать. Все тело стальным сделалось. Я до сих пор удивляюсь, и откуда столько силы враз появилось. Улов был самый большой за последние пять лет. А как работали! Красиво, ух как красиво! Вот бы картину такую нарисовать.
Вот он, оказывается, какой, Захар Плугов, – простой и сильный, с огненными, карими, искрометными глазами, литыми мускулами, горячим беспокойным сердцем.
Однажды я спросила Лиду, что заставило их бросить родной дом и ехать бог знает куда и зачем по своей доброй воле.
– А все Захар – поедем да поедем. Ему в деревне скучно было, все настоящего дела искал, да никак не находил. И в МТС было попробовал – не понравилось, на льнозаводе месяц поработал – тоже не по его характеру, не мужское это дело, говорит. Опять в колхоз вернулся. А тут вербовщик приехал в деревню, матрос демобилизованный. Сходку собрали. Больно уж красиво про север рассказывал. У нас сразу четыре семьи записались. Захар первым. Даже со мной не посоветовался. Сначала завербовался, а потом меня стал уговаривать. Я закапризничала: говорю – раз так поступаешь, поезжай один. Не жена я тебе. "Ну что ж, – говорит, – придется одному ехать, если ты испугалась". И стал по-серьезному собираться. Я его знаю – коль решил, так на своем настоит. Поворчала я, поворчала да и решилась: какая же это семья, когда врозь? Вот и приехали. Дом получили, работать стали. Живем не жалеем. На будущее лето в отпуск в Крым поедем, к теплому морю. По пути, может, к родным заедем. Деньги у нас есть, и еще заработаем.
***
У Новоселищева тяжелый упрямый взгляд, светлые, всегда влажные глаза, большой лоб и квадратное лицо. Донашивает жалкие остатки когда-то пышной шевелюры. Шея красная, упругая, как у быка. Пальцы короткие, толстые, неуклюжие, но, должно быть, силы в руках достаточно. Все зовут его по должности – председателем. Ему это нравится. Председателем Оленецкого колхоза работает Михаил Новоселищев без малого десять лет. Сразу как война кончилась, демобилизовался он – служил на флоте здесь, на севере, – и остался в Оленцах. Его избрали председателем. Говорят, неплохо работал, особенно в первые годы. Он из детдомовцев, родных не имеет. Два года тому назад от него ушла жена – уехала в Мурманск, устроилась там на работу в торговой сети. Официально не разводились. По слухам, они встречаются раза два в году в Мурманске, конечно, потому что в Оленцы она «ни ногой», должно быть стыдно людям на глаза показываться. Работала здесь заведующей магазином, лихо обманывала покупателей, сама делала наценки почти на все товары. Ее поймали, судили, дали три года условно. Вот она и сбежала.
Муж о ее проделках ничего не знал. Да чуть ли и не сам разоблачил ее. Во всяком случае, в его честности здесь никто не сомневается, и тень жены-воровки не пала на него. Звезд с неба не хватает, хотя человек он как будто и не плохой. Вот только пьет много, особенно в последние два года.
Все это я знаю со слов Лиды и Захара, хотя мнения у них насчет председателя расходятся. Лида считает, что председатель он не плохой, безвредный, никого не обижает, умеет ладить с людьми. Захар о нем говорит:
– Ну какой он председатель – ни хрен, ни редька, ни Кузя, ни Федька, как торфяной костер – дыму много, а огня никакого.
– Какой тебе еще огонь нужен, душа у человека есть, и ладно, – возражает Лида.
– Душа для любви хороша, а руководителю голова нужна, – не сдается Захар.
Меня Михаил Новоселищев в первый раз встретил не очень приветливо. Взглянул мельком блестящими глазками, проворчал нечто неопределенное:
– А, доктор. Ну, лечи, лечи. Будем теперь болеть.
И отвернулся. А я-то думала поговорить с ним о нуждах больницы, на его помощь рассчитывала, а он отмахнулся, как от мухи. Я об этом решила никому, даже Плуговым, не говорить. Разбитое в кабинете врача оконное стекло кое-как сама заставила осколком. Наступали уже холода, надо было печь починять, дровами запастись. Как-то встречаю его на улице, поздоровались, а он уже совсем другим тоном:
– Ну, как работается, доктор? Бежать не собираешься?
– Куда бежать? И почему?
– Ну, мало ли почему! Тут у нас не всем нравится.
– Не знаю, как всем, а мне лично нравится. Хотя и не все гладко идет.
– Вот как? А что, например, не гладко? И от кого это зависит?
– В частности, и от вас.
– Интересно! А почему я об этом ничего не знаю?
– Да я как-то на ходу хотела переговорить с вами…
– Кто хочет, тот добьется, – перебил он, – а на ходу, уважаемый доктор, даже высморкаться как следует невозможно, не то что более серьезное дело справить. Ты заходи в канцелярию, там и потолкуем.
Это было сказано таким теплым человеческим тоном, что можно было простить все его грубоватые манеры.
И вот я сижу в кабинете Михаила Новоселищева, торопливо выкладываю свои нужды и просьбы. Он слушает меня внимательно, сидит неподвижно и смотрит мне прямо в лицо. А потом вдруг:
– Вас кто-нибудь ждет?
– Нет, – отвечаю удивленно.
– А куда вы так спешите – тысячу слов в минуту? У нас с вами в запасе еще сто лет на двоих.
– Вы оптимист, – говорю я ему.
– Если вы со мной не согласны, тогда какой же вы доктор? Человек должен жить без докторов сто лет, а с вашей помощью и все сто пятьдесят.
Я достала приготовленное мною заявление, в котором были изложены все мои просьбы. Он взял карандаш, подчеркнул самое главное и вернул мне заявление обратно со словами:
– Все, что вы просите, сделаем. А бумажку заберите. Не люблю этой канцелярщины.
Неожиданно он протянул свою крепкую руку через стол, положил на мою руку и, не сводя с меня тихого упрямого взгляда, сказал негромко, но внушительно:
– И вообще, прошу вас, заходите в любой час дня и ночи – отказа не будет. Можете мной располагать. Председатель всегда к вашим услугам.
Я поблагодарила и собралась уйти. Он сам на прощание первым протянул мне руку, крепко сжал ее, задержал в своей руке и спросил:
– Вас там хозяева ваши по квартире не обижают? Не стесняете их? А то переезжайте ко мне – у меня дом совершенно пустой. Как-нибудь уживемся.
Это неожиданное предложение, прозвучавшее так просто и естественно, сначала привело меня в растерянность, я даже возмутиться не успела. Просто ушла, ничего не сказав ему. Я долго не могла понять: что это – нахальство или "простота душевная"?
Слово свое Новоселищев сдержал: был произведен довольно быстрый ремонт больницы, заготовлены дрова, словом, сделано все, о чем я просила, и даже больше. Я чувствовала, что председатель оказывает мне больше внимания, чем положено по моей должности. Раза два он заходил в больницу, смотрел, "как мы живем", поинтересовался, не нуждается ли в чем доктор. Нет, я ни в чем не нуждалась.
– Что ж не заходите? В канцелярию, а то просто домой, посмотрите, как живут руководящие товарищи. Поскучаем вместе.
– А мне не скучно, – ответила я.
– А вы все-таки зашли бы.
– Предлога нет, – шутя сказала я. – Вот когда заболеете…
Примерно через месяц в субботу вечером ко мне на квартиру забежал соседский паренек:
– Ирина Дмитриевна, вас председатель просит зайти. Он заболел. Дома лежит.
– Что с ним?
Паренек пожал плечами, сказал равнодушно:
– Не знаю. – И ушел.
Я быстро оделась, взяла свой чемоданчик и, предупредив Лиду, что я ушла к больному председателю, вышла на улицу. Стояла полярная ночь, с моря дул ветер, падал сырой снег. Было темно, лишь в бухте, в центре поселка возле клуба да у зданий научно-исследовательского института горело несколько лампочек. Их матовый неяркий свет с трудом пробивал пелену падающего снега. И хотя не светил, но был своего рода ориентиром-маяком. Я довольно легко нашла дом председателя: деревянный, добротно срубленный, крытый шифером, он стоял недалеко от сельского клуба. В занавешенных окнах горел свет. Дверь не была заперта. Я надеялась увидеть больного лежащим в постели. А он, одетый по-домашнему, в темно-синем морском кителе, расстегнутом на все пуговицы так, что была видна полосатая тельняшка, сидел один у стола, на котором горделиво возвышались две бутылки: неоткрытая – шампанского и открытая – водки. Кроме того, тут же в тарелках стояла всякая чисто оленецкая закуска: семга собственного засола, нарезанная неумело, толстыми кусками, маринованные грибы, засахаренная морошка, рыбные и мясные консервы, колбаса, корейка, сыр – словом, весь ассортимент нашего магазина. Не трудно было догадаться о наивной хитрости председателя: врачу здесь решительно нечего было делать. Он ждал женщину. "А ведь это я случайно подала ему такую мысль, когда сказала, что могу навестить лишь больного", – мелькнуло в сознании, и я невольно улыбнулась. Он, наверно, не так понял мою улыбку, поднялся навстречу, нарочито развязно сказал, чтобы скрыть неловкость:
– Все-таки пришли навестить больного. Спасибо, уважаемый доктор, милости прошу, раздевайтесь и присаживайтесь к столу.
Он не суетился, жесты его были спокойны и уверенны, и это невозмутимое спокойствие, как ни странно, действовало в какой-то мере обезоруживающе.
– Постойте, постойте! – решительно воспротивилась я. – Что все это значит? Мне сказали, что вы больны, а я пока что вижу совсем обратное.
– Увидите, все увидите. Я действительно болен. Только вы не волнуйтесь, не возмущайтесь. И разрешите мне за вами поухаживать.
Он довольно проворно помог мне снять пальто и опять пригласил сесть. Я наотрез отказалась.
– Вы сначала объясните, что все это значит? – я кивнула на стол.
– Это значит, что мы с вами сейчас выпьем и закусим, а потом поговорим о болезни. О моей болезни, – повторил он с неизменным спокойствием и вполне серьезно.
– Ну, если вы действительно больны, то, может быть, мы поступим наоборот, – сказала я, несколько теряясь, – сначала поговорим о болезни?
– А потом закусим?.. – добавил он.
– Там видно будет. Все зависит от состояния больного.
– Хорошо, пусть так. – Он вздохнул, опустил глаза, что-то соображая, продолжал: – А вы все-таки присядьте. И поставьте подальше свой чемоданчик. Тут градусники и прочие ваши причиндалы не пригодятся.
– Вот даже как! – Я села. – А все-таки?
– Душа у меня болит, уважаемый доктор, – сказал он тихо, с трагическими нотками и посмотрел на меня взглядом, полным бездонной тоски. – Понимаете, ду-ша-а.
– Случай действительно из редчайших. Тут медицина бессильна, и я вам ничем не могу помочь, – стараясь говорить полусерьезно, но строго, сказала я. Можно было подняться и быстро уйти. Но я не спешила: чисто женское любопытство, что ли, задерживало меня: что же будет дальше? – Скажите, больной, где, по-вашему, причина болезни?
– Пусть врачи ищут причины болезней, это их дело, а вам я скажу не как врачу, а как женщине, потому что ждал вас не как врача, нет. Я ждал человека. Очень хорошего человека, красивую женщину. Я вам скажу, только вы послушайте меня, не перебивайте. Может, выпьем для настроения?
– Нет, нет, я пить не буду, – запротестовала я, но он, не обращая на меня внимания, выстрелил шампанским в потолок и, поливая деревянный, не очень чистый пол, наполнил граненый стакан и подал его мне. В другой стакан налил водки.
– Выпьем за ваше здоровье, дорогой доктор, за то, чтобы вы здесь жили не тужили.
Он залпом опрокинул стакан и закусил семгой. Я пить не стала.
– Что же вы, пейте быстрей, пока все градусы не убежали. Шампанское положено пить, пока оно шипит, – настойчиво предлагал он. – Ну что ж, как хотите, насиловать не могу. Брезгуете компанией? Понимаю, не то общество.
– Да просто я не привыкла к такому… – резко ответила я и подумала: какой нахал. Противно, грубо. Увидел смазливую одинокую женщину и решил приволокнуться. Да еще как – сразу быка за рога, без всяких там увертюр. Начальство, мол, вызвал, приказал.
– Вот-вот, вы не привыкли. А мы запросто, мы люди обыкновенные, серые, – произнес он, и, как мне показалось, еще с упреком.
Хамье эти мужчины. Но почему они так плохо думают о женщинах? Разве я дала ему хоть какой-нибудь повод? В нем скот заговорил, а тоже – оправдание придумал – "душа болит". Кажется, мое любопытство кончилось: на смену ему пришло возмущение. Но… ненадолго.
Новоселищев поднялся и, глядя в пол, заходил по комнате взад-вперед. Я спокойно наблюдала за ним: ничего, кроме неприязни, я не испытывала к этому человеку. Вдруг он резко повернулся и посмотрел на меня в упор тяжелым взглядом: в глазах светилась и тихая затаенная тоска, и неловкость рядом с чем-то невысказанным, и укоризна, и еще бог знает что.
– У вас когда-нибудь болела душа, Ирина Дмитриевна?
Между прочим, он впервые назвал меня по имени и отчеству. Я хотела было сказать: "Такая болезнь медицине неведома", – но сейчас эти слова мне казались неуместны. Его взгляд, такой правдивый, искренний, что-то всколыхнул и перевернул во мне. Почему мы торопимся с выводами, особенно когда решаем подумать о человеке плохо? Легче всего унизить человека и таким образом доказать хотя бы самой себе свое собственное превосходство. Наверно, в каждом из нас сидит это самовлюбленное бесценное "я". "Я выше вас, я лучше, я умней". Почему-то именно в эту минуту мне вспомнились советы Максима Горького искать в человеке, видеть в нем всегда хорошее. И я вместо возмущения сказала ему довольно дружелюбно:
– Сядьте, Михаил Петрович, и расскажите, что с вами происходит.
– Хорошо, только давайте выпьем сначала.
– Почему вы так много пьете?
– Вы первый человек, который спрашивает меня об этом вот так прямо, – сообщил он и, кажется, рад был моему вопросу. – А другие так: осуждают, пьет, мол, Новоселищев. А почему пьет? Давно ли пьет? Что с человеком? Никто не поинтересовался: как живет председатель? Все идут – с жалобами, с просьбами. К кому? К председателю. А мне к кому пойти? – Он остановился у стола и налил себе водки, но немного. Поднял стакан и продолжал, глядя мне прямо в глаза: – Знаете, Ирина Дмитриевна, с тех пор, как ушла от меня жена, этот порог не переступала женская нога. А ведь мне и сорока еще нет… Ваше здоровье, Ирина Дмитриевна.
Ему вовсе не хотелось пить, и он почти насиловал себя. Я остановила его:
– Не пейте, Михаил Петрович, не надо. Я прошу вас.
– Как врач?
– Нет, просто как женщина.
– Я за ваше здоровье пью, Ирина Дмитриевна.
– Не надо. Ну, хотите, я сама выпью за вас? А вы не пейте, воздержитесь.
– Буду рад. – Он поставил свой стакан и отодвинул затем далеко в сторону. – До два, только до дна, не оставляйте зла в моем доме.
Выпив шампанское, я попросила его рассказать, "отчего болит душа". Он, как тогда у себя в кабинете, положил на мою руку свою тяжелую и крепкую ладонь, точно прихлопнул ею птичку, и сказал дрогнувшим голосом:
– У вас честные глаза, Ирина Дмитриевна. Такая красивая, молодая. Зачем вы здесь остались? Вам бы на юге, по курортам загорать.
– Спасибо, я там достаточно назагоралась.
– У меня жена – бывшая жена – всё деньги копила, чтобы уехать отсюда на юг. И уехала. Сначала в Мурманск, так сказать ближе к цивилизации, а теперь где-то на Черном море обосновалась.
– А вы что ж не поехали? – спросила я осторожно.
– А мне зачем юг? Мне и здесь хорошо. Я всю войну на Северном флоте провел. Дважды тонул – и, вот видите, живой. Потом колхоз на ноги поднимали. На моих глазах хозяйство росло. Были и радости и надежды. В сорок шестом Оленцы совсем не так выглядели – полтора десятка хибар да институт, никому не нужный. Это уже потом расширялись, постепенно, по две-три семьи в год прибавлялось. Демобилизованные моряки оседали, вроде меня. Только в позапрошлом году сразу полсела новоселов приехало осваивать заполярную целину. Колхоз получился подходящий, дали новые суда. А рыбы нет. Планы не выполняем. Вот и получается ерунда. Целинники к нам приехали, а осваивать нечего. Кончается здесь рыба.
– А почему кончается? – поинтересовалась я.
– Никто об этом ничего толком не знает.
– А институт? Они ж изучают, они должны вам помочь.
– Ах, этот институт! Я как-то спросил директора – доктор наук, профессор, шишка! – почему нет сельди у наших берегов? Планктонов, говорит, нет. Это живность такая, которой селедка питается. А куда они девались, эти планктоны, спрашиваю. Эмигрировали, говорит. А нам-то от этого не легче. Институту что, поймали пяток каких-то редких рыбешек, бассейн для них соорудили, изучают. За три года три рыбешки подохли, две еще живут. А подсчитайте, во что государству обошлись эти золотые рыбки: в институте один доктор, три кандидата, пять научных сотрудников без степеней да разных лаборанток с десяток наберется. И все получают полярный оклад. У них два первоклассных судна, государство дало. Вы думаете, используют? Черта с два. Раза четыре в году выйдут за две мили от берега, поболтаются часа по три и снова в бухту. Не знаю, какая польза государству от этого института, а нам, колхозу, никакой… Вы закусывайте, Ирина Дмитриевна. Семга получилась неважная – пересолили. А грибки хороши. У нас здесь грибов косой коси. Для оленей благодать. Они страсть любят грибы. В грибной сезон оленеводам горе, потому что разбредется стадо по всей тундре за грибами, и нет никакого удержу. Вы пробуйте, пробуйте – подберезовики, сам собирал. Отборные, молоденькие, высший сорт. Может, еще налить вам кваску? Шампанское – это же квас, газированный виноградный сок. Выпейте без меня. А я, пожалуй, воздержусь, послушаюсь вашего совета.
И, несмотря на мои протесты, он налил мне полстакана шампанского. Я сказала:
– Тогда уж и себе налейте газированного соку. Или нехорошо мешать?
– Предрассудки, Ирина Дмитриевна. Ерш бывает только от водки с пивом. А вино с водкой в реакцию не вступает, каждое, значит, самостоятельно действует.
Больше он уже не говорил ни о моих глазах, ни о своей душе. Неожиданно он стал трезветь и все больше уводил разговор в сторону колхозных дел. Ругал научно-исследовательский институт и особенно заместителя директора, кандидата наук Дубавина, которого он, должно быть, ненавидел по каким-то личным мотивам.
– Вы его остерегайтесь, Ирина Дмитриевна, опасный для вашего пола человек. Он умеет зубы заговаривать. Матерый донжуан. Я видел, какими глазами он на вас однажды в кино смотрел, и все понял: мимо вас он не пройдет. Я его знаю. Только не подумайте, что я на него зол за критику. Плевал я на его критику. Он тут на одном собрании разошелся – разносил меня: дескать, отстал, не видит перспективы, размах не тот, и воз мне оказался не по плечу. Что ж, может, и так, может, я и устал и отстал. Сколько лет везу этот воз, не жалуюсь. Пусть пришлют на место другого. Я уже говорил секретарю райкома. Не шлют. Нет людей. А взяли б да самого Дубавина поставили – пусть попробует поднимет колхоз: у него и размах, и ученая степень. Не пойдет, в жизнь не пойдет. Потому что ухаживать за двумя рыбешками в бассейне куда легче, чем ловить тонны рыбы. А я могу и на траулер пойти – мне не привыкать. Оно даже еще лучше. Заботы меньше. Я море люблю, Ирина Дмитриевна. И никуда от моря не уеду – вот от этого самого, от холодного. Понимать надо душу моряка. Не всякий поймет. Дубавин не поймет, у него души нет, у него только панцирь красивый, а в середке пусто. Я не наговариваю. Я людей насквозь вижу, чего они стоят. Я. может, тоже недорого стою, так я и не набиваю себе цену – каков есть, такого и принимайте. Была бы душа чистой – это, я считаю, главное для человека.
Уходила я от него в двенадцатом часу. Прощаясь, он опять задержал мою руку и говорил умоляюще:
– Вы меня простите, если я вас обидел. Может, лишнего выпил. Я знаю, завтра мне будет думаться, что я человека зарезал. Может, мне стыдно вам в глаза будет смотреть. И кто только придумал эту отраву? Пьют. И большей частью без удовольствия. Просто по привычке. Спасибо вам, что зашли,, хорошая вы женщина. Дай вам бог встретить в жизни честного человека, который бы сумел вас оценить.
– Спасибо, Михаил Петрович. Мне хочется и вам того же пожелать.
– Мне, наверно, желать без толку. Без любви я не женюсь.
– Что вы, Михаил Петрович. Встретите, полюбите, женитесь.
– Легко сказать. Я полюблю, а она?.. Вот видите.
Плуговым я не стала рассказывать подробности визита к "больному" председателю. На вопрос Лиды, что с ним, просто отмахнулась:
– Простудился. Все пройдет: организм у него богатырский.
А ведь, в сущности, неплохой он человек, Новоселищев.
***
Знакомство с Дубавиным у меня состоялось еще до визита к «больному» председателю. Я даже не могу сейчас припомнить подробности, но все произошло как-то очень естественно и случайно. Это было в клубе, я стояла за билетом в кассу, он тоже. В темно-синем пальто с серым каракулевым воротником и пушистой пыжиковой шапке-ушанке, высокий, стройный. У него удивительно белое лицо, густые черные брови, карие глаза, почти прямой с маленькой горбинкой нос. Мягкий приятный голос, приветливые манеры.
– Вы наш новый доктор, – не столько спросил, сколько сообщил он мне о своей осведомленности с навязчивой улыбкой. – Очень приятно, значит, нашего полку прибыло.
– Вы тоже врач? – спросила я.
– Нет, не совсем. Под "нашим полком" я подразумеваю местную интеллигенцию – так сказать, наш корпус.
Так, слово за слово, незаметно и как-то обыкновенно и просто между нами потекла дружеская беседа. В зрительном зале наши места оказались рядом. Мы говорили о Ленинграде, вспоминая любимые, милые сердцу места; после окончания сеанса обменялись впечатлениями, но не спорили. Фильм был наш, советский, но сделанный на французский лад. Мне он откровенно не понравился. Дубавин же утверждал, что, наконец, наша кинематография начала обретать свое лицо.
– А по-моему, это чужое лицо. Все в нем как будто и так, да не так, не веришь тому, что на экране происходит. Чего-то не хватает, каких-то маленьких, но очень существенных черточек.
– Есть, конечно, влияние французов, – согласился Дубавин, – тут вы, несомненно, правы. Но все-таки это интересно. Это смотрится. Можно по-человечески отдохнуть после трудового дня, забыться, рассеяться, отрешиться от собственных дел и забот.
– Да понимаете, тут не только чувствуется влияние или подражание французам. Просто и сами герои какие-то полурусские, полуфранцузы.
– А ведь мы с вами еще не познакомились, – быстро перебил он. – Меня зовут Аркадий Остапович Дубавин.
– Ирина Дмитриевна, – представилась я в свою очередь,
– А фамилия?
– Пока Инофатьева. Это по паспорту. Фамилия бывшего мужа. А моя настоящая фамилия Пряхина.
– Позвольте, здесь, где-то на севере, есть или были адмиралы Инофатьев и Пряхин. Вы имеете к ним какое-нибудь родственное отношение?
Я коротко ответила, и на эту тему мы больше не говорили. Он проводил меня до дому, сказал между прочим, что он страшно доволен сегодняшним вечером и не хотел бы думать, что он последний. Короче говоря, он намекал на новые встречи. Я уклонилась от ответа. Лишь спросила на прощание, вспомнив слова Новоселищева об их институте: