355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света » Текст книги (страница 37)
Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:51

Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

– Пожалуй, никого, – произнес я.

– Нет, это не так просто – убить человека, когда он тебя об этом просит. Я хотел проучить лекаря, но, когда вернулся в переднюю, его и след простыл.

– Бежал?

– Шинель свою выручил и бежал трусливо.

– А ты что ж от него хотел? Рыцарские времена давно прошли, дорогой мой Валерик. Я даже не сторонник в подобных случаях хорошей оплеухи. Она унизительна прежде всего для тебя же самого, потому что служит свидетельством твоего бессилия. И только.

– Это все философия, Андрей. Ты лучше скажи, посоветуй, что мне делать? Ты пойми – я не могу, дальше так жить нельзя.

– Согласен, так жить нельзя, – подтвердил я без малейшего колебания.

А он настойчиво спрашивал:

– А что делать? Что я должен делать?

– Разойтись.

– А дочь? Как будем ее делить?

– Для нее хуже не будет. А вот ваша теперешняя супружеская жизнь может нанести ей непоправимую моральную травму. Подумай только – ведь она уже скоро начнет все понимать.

Мы долго молчали, сидя друг против друга и думая общую думу. У иллюминатора жалобно выл ветер, как воют по ночам коты. Мне больно было за друга, обидно за судьбу, постигшую его в семейной жизни; чем я мог помочь ему? Откровенно говоря, я еще сам не искушенный, "начинающий" семьянин, и кто знает, что ждет меня впереди на этом поприще. Вспомнил, как Марина однажды сказала мне: "Если я когда-нибудь разлюблю своего будущего мужа, я приду и скажу ему об этом прямо и честно. А потом прощусь и уйду навсегда". – "А если у тебя будет куча детей?" – спросил я ее. "Тогда я попрошу его уйти и не мешать мне их воспитывать". – "Одной воспитывать детей трудно. Ты этого не забывай". – "Ничего, я сильная". И мне верится, что это не шутка и не угроза: у нее хватит и силы воли, и решительности.

Говорят, мысли способны передаваться на расстояние. В этот самый момент моих раздумий Валерик вдруг резко вскинул голову, точно сбросил с себя какой-то тяжелый груз, и сказал:

– А знаешь, о чем я думаю? Ведь Зоя, как мне помнится, по первоначальному замыслу предназначалась тебе. Именно для тебя привела ее Ирина к нам на вечер. Почему же ты не женился на ней, почему не набросился?

– Я вообще ни на кого не набрасывался – это во-первых. А во-вторых, ты, кажется, ставишь мне в вину, что я не женился в свое время на Зое…

– И любезно уступил ее мне, – договорил он с горечью. – Нет, я хочу сказать, что ты-то как бы предвидел, раскусил ее сразу. А я нет. Значит, ты видел и не сказал мне, не предупредил.

Это звучало по-детски наивно и смешно. За такое даже сердиться нельзя было. Но я дружески заметил:

– Ты хочешь говорить о другом, а говоришь все о том же – ищешь виновного и почему-то все время наталкиваешься на меня. Дело в том, что я и не пытался ее раскусить: она во мне не вызывала никаких чувств.

– А я, кажется, сам насильно вызвал эти самые чувства, – признался Панков. – Чего в ней не было, то досочинил, вообразил.

– Ну, а меня всегда упрекали в отсутствии воображения, – пошутил я.

Он помолчал, скрипя зубами, так что видно было, как шевелится щетинистая кожа, плотно обтянувшая челюсти. Затем поднялся, выпрямился, и повеяло от него прежней силой, неугомонной энергией и страстным огоньком.

Завируха – большая деревня. Ночной визит Панкова в госпиталь, его разговор с дежурным врачом в присутствии сестры и вообще вся эта неприятная семейная история быстро стала предметом местной сенсации. Докатилась она, разумеется, и до матросов. Пришлось Панкову переводиться в другую базу. Домой он так и не зашел – за вещами посылал мичмана. Через несколько дней Зоя уехала в Ленинград к своим родителям: в Завирухе ей нечего было делать.

Я рассказал Марине о нашей эпопее по спасению рыбаков, о семейной драме Панкова преднамеренно умолчал. Она отвечала с тихой задумчивостью:

– У человека все-таки есть какое-то предчувствие. Ко мне не приходил сон. В душе поселилось что-то беспокойное, и я долго не могла от него избавиться. Я все время думала о тебе с необъяснимой тревогой. И чем сильнее старалась отогнать ее, тем она больше разрасталась во мне. В полночь я оделась и вышла на берег. Ты понимаешь – этого, наверное, нельзя ничем объяснить, но меня туда тянула какая-то страшная сила. Я спустилась вниз к нашей бухточке, помнишь первое свидание? Ветер был сильный. Море гудело не сердито, а жалобно, точно по ком-то выло. Ты был там, в море. От тебя быстро бежали ко мне волны, встревоженные, запыхавшиеся, ложились у моих мог и наперебой что-то лопотали, о чем-то сообщали, только я не могла разобрать. Наверное, людям не дано понимать их язык. Но сердце ныло, оно предчувствовало что-то недоброе.

– Ой, Маришка, какими ты книжными словами говоришь, – ненужно и совсем неуместно перебил я.

Она обиженно и с холодным укором взглянула на меня, точно была удивлена моей выходкой. Спросила:

– Книжными? Разве это не все равно – книжные и некнижные? Вот никогда не думала, что книга – это одно, а жизнь – совсем другое.

– Да нет же, я хотел сказать – красивые слова, – с опозданием попытался поправиться я.

– А разве только в книгах могут быть красивые слова? -Помолчав, решила: – А может, и правда, что в книгах пишут о том, что в жизни не получилось.

– Это как же?

– Да очень просто: мечтал писатель о чем-нибудь хорошем, пробовал в жизни так сделать, а жизнь по-своему все повернула. Помешала его мечте. Тогда от обиды он взял да и описал в книге все то, что в жизни не получилось.

– Фантазерка ты, Маришка.

– А ты сухарь, – ответила она беззлобно, улыбнувшись лукавыми глазками.

Отъезд Панкова на меня сильно подействовал. По словам Марины, я стал каким-то угрюмым и задумчивым. Что ж, задуматься было над чем: сколько в человеческой жизни вот таких неожиданных, непредвиденных и совсем необязательных кочек, колдобин, различного житейского бурелома, и через все это приходится идти. Но все это лежащее недобрым балластом на человеческом пути подрывает здоровье, выматывает нервы, лишает самую жизнь ее естественной прелести и красоты, а часто попросту преждевременно приближает смерть. Мне вспоминались юношеские грезы – какие-то удивительно светлые, недосягаемо высокие и чистые, как небо над петергофскими фонтанами в солнечный майский день. У гранитных невских берегов, глядя на сверкающую золотом иглу Адмиралтейства, мы мечтали о будущем, о поприще своем, не судьбой приготовленном, а собой избранном и отвоеванном собственными руками. Оттуда, от великого легендарного города на Неве, начинали мы жизненный путь.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Прошел год. Быстроногим оленем промчалось короткое полярное лето. В августе появились первые ночи, еще недолгие, матово-серые и холодные. А дни иной раз выдавались солнечные и неожиданно теплые, особенно в безветренную погоду. Метеослужба предсказывала хороший август, но ее предсказаниям здесь не очень верили, потому что не она делала погоду; совсем недалеко по соседству с нами в вечной ледяной дреме лежит Северный полюс, тяжело дыша циклонами, дыхание его не всегда равномерно, и трудно предугадать, где и какой силы циклон вырвется из груди ледяного великана.

В этот учебный год мы плавали больше обыкновенного, чаще удалялись от своей базы, лучше и тщательней изучали свой водный район. Однажды – это было в середине августа – в значительном удалении от базы нас, то есть группу охотников в составе трех кораблей, застал в море восьмибалльный шторм. Поскольку плавать при такой волне кораблям нашего класса было категорически запрещено, я решил укрыться в ближайшей бухте Оленецкой, в которой как-то раз зимой уже стоял, – это когда Игнат Сигеев забрал у меня фотографию Ирины Пряхиной.

В Оленецкой было тихо. За каменным островом, закрывавшим бухту от моря, грохотал шторм, а здесь стоящие на якоре корабли лишь слегка покачивались на небольшой зыби. Я сошел на берег с надеждой разыскать Игната Сигеева, который, по дошедшим до меня слухам, демобилизовался и устроился на работу то ли в рыбацком колхозе, то ли в научно-исследовательском институте, расположенном в Оленцах. На берегу у причала, пропахшего соленой треской, я спросил повстречавшегося мне подростка, не знает ли он Сигеева.

– Игнат Ульянович? – удивленно переспросил тот. – Так он же в море.

– А он кем работает?

– Как кем? Командующий эскадрой траулеров, – дерзко бросил паренек, недовольный моей неосведомленностью, и осмотрел меня с тем не лишенным собственного достоинства любопытством, с каким рассматривают случайно заезжего, командированного.

– А когда вернется?

Паренек пожал плечами, повел недоуменно густой черной бровью и, не удостоив меня ответом, пошел своей дорогой.

В самом деле, кто может сказать, когда вернется "командующий" со своей "эскадрой" траулеров. Я посмотрел в море, которое билось о скалы, рассыпаясь фейерверком брызг, и посочувствовал рыбакам. Вряд ли они могут продолжать лов в такую погоду: по простой логике они должны возвращаться домой или укрыться в ближайшей бухте. Но шторм их мог застигнуть далеко в море, потом, как мне казалось, море разыгралось ненадолго, и был ли смысл возвращаться. День стоял солнечный, но ветреный. Северо-восточный ветер, упругий и порывистый, срывал фуражки, чуть ли не валил с ног, а в затишке, за постройками, приятно грело солнце, создавая впечатление уходящего бабьего лета.

Поселок Оленцы для здешних малонаселенных мест довольно большой: свыше сотни домов, три двухэтажных деревянных под красной крышей корпуса института, – производил внушительное впечатление. Притом почти половина его, или, как говорят, целый квартал, состояла из новеньких белых финских домиков, построенных, должно быть, совсем недавно. Не помню, кто, кажется Игнат Сигеев, говорил мне о райских окрестностях Оленцов, которые якобы ничем не уступят Италии, в которой, впрочем, ни я, ни Сигеев никогда не были и имели о ней весьма смутные представления. И все же я решил воспользоваться случаем и посмотреть здешние достопримечательности. С южной стороны к поселку вплотную подступали высокие голые скалы. К ним от поселка шло несколько хорошо вытоптанных троп. Я направился по одной из них. Взбираться было не так уж трудно по гранитным ступеням, несмотря на их крутизну, тем паче что сзади подталкивал ветер. С высокого гребня горы открывался простор изумрудного, с белыми мазками моря и неба. На юг передо мной, полого сбежав с перевала, простиралась пестрая пятнистая долина с яркими красками зелени, обнаженных камней серого, лилового, фиолетового и еще какого-то смешанного цвета. Она бежала красивым ковром и с разбегу упиралась в ровную, почти отвесную скалистую гряду. Хотелось лечь и катиться по этому ковру или бежать по сверкающей на солнце протоптанной стежке под гору до самой скалы.

Подгоняемый ветром, я пошел вниз не по тропинке, а по "целине". Иногда мне попадались грибы подберезовики, совсем такие, как у нас на Брянщине. И много, очень много ягод: черники, голубики, морошки. Не собирают их здесь, что ли? Или уже пресытились, вдоволь запаслись и грибами и ягодами? Я набрал несколько пригоршней черники и голубики. Сочные, крупные, ароматные ягоды таяли во рту, но не утоляли жажды. Сорвал несколько молоденьких тонконогих подберезовиков, пожалел, что не во что их собирать. Терпкий, с детства знакомый аромат их будил в душе милые воспоминания чего-то неповторимого, ушедшего безвозвратно. А на душе все-таки было светло и радостно: хотелось петь в этом царстве привольного безлюдья.

Вблизи скала не так была похожа на искусственную стену или плотину, как это казалось с расстояния. Внушительная Щель, в которую устремился невесть откуда взявшийся ручей, образовала не очень широкие ворота: издали их вовсе не было видно. Ручей журчал в камнях, отдавался особенно звучным эхом, проходя через скалистые ворота. У самой стены, совершенно голой, гигантскими обломками громоздились острые светло-розовые камни, за которыми можно было укрыть по крайней мере команду матросов в сотню человек.

Узкая извилистая тропинка вела через ворота. Миновав их, я остановился, пораженный неожиданно красивым зрелищем: сразу за скалистой стеной начинался другой, совершенно иной край, ни на что мне знакомое не похожий, разве только чем-то напоминающий то, что создавали в воображении прочитанные книги из серии библиотеки приключений Стена была границей: на север от нее, к морю, зеленым ковром стелющейся карликовой березы, мхов и ягодников зябко лежала тундра; а по эту южную сторону стояли юные, тонкие березы. У самой скалы росла трава, густая, сочная, совсем как на юге. Ветер сюда не проникал, здесь, в окружении гор, было тепло, и большая красивая площадка с березовой рощей подступала к обрыву. Я вышел на край; внизу, куда с шумом падал ручей, был изумрудно-зеленый, совсем южный, глубоко врезавшийся в берег залив. От него на юг, в горы, уходила зеленая долина бурной реки. Там, очевидно, было еще тише и теплей, потому что березы стояли толстые и высокие. Сколько таинственно-сказочного открывалось на моем пути: причудливые гроты в скалах, необыкновенно пышная растительность; цветы, которые я встречал впервые; желтая, торопливо зреющая рябина; песчаный берег залива, усеянный ракушками; нагромождение скал, увенчанных красивой сосной; тишина и безлюдье, покой и приятная теплынь хрустального воздуха. Золотой берег, курортный уголок. Залив был слишком соблазнительным: раздевайся и ныряй. Я даже попробовал воду, но она, к огорчению, оказалась ледяной, и это в какой-то мере охладило пыл моих восторгов.

Пожалев, что не захватил с собой фотоаппарата, я направился берегом залива к морю, рассчитывая таким образом выйти к Оленцам другим путем. Был неполный отлив, подсушенные ветром и солнцем скалы и камни с выброшенными на них пустыми бочками, ящиками, пробками и разными щепками любезно подставляли себя мне под ноги, а при особой необходимости и под руки – за них легко и удобно было цепляться, чтобы делать большие прыжки с камня на камень. Настроение было приподнятое – мне хотелось петь, и я действительно пел для себя, для души, негромко, не во весь голос, но по-настоящему, без стеснения, потому что никто мне не мешал и слушать меня могли только скалы. Я пел и о том, как "кружится, кружится, кружится вьюга над нами, стынет над нами полярная серая мгла, в этих просторах снегами, глухими снегами, белыми скалами наша граница легла". Правда, скалы не были еще белыми, но я знал, что скоро они будут такими. А еще я пел "Степь широкую", и тогда казалось, что не тундрой иду я вдоль студеного моря, а ковыльной равниной вдоль Волги-матушки. Пел и, честное слово, физически ощущал южный зной – и даже пот на лбу выступил, и запах ловил я какой-то иной, совсем не северной природы. А еще я пел "Что ты жадно глядишь на дорогу", и перед глазами моими вилась алая лента в богатых косах Марины. Но она исчезала вместе с последними словами песни, не задерживаясь в памяти. Думалось о другой – об Ирине, думалось постоянно, и я уже не противился, не отгонял этих мыслей. И особенно здесь мне захотелось знать, где она сейчас, что делает. Было неловко вспоминать о нашей последней встрече: не такой она должна была быть. Ирина мне дорога, как детство. Мне иногда казалось, будто я знаю ее с самых детских лет, будто рос я с ней под одной крышей и счастливыми светлыми веснами рвал с ней первые цветы на нашем лугу над Десной и неумело, но старательно плел для нее венок из одних одуванчиков, золотистых, свежих и ярких, как майское солнце. Словом, я пел свои любимые песни, те, без которых человеку вообще, а русскому особенно, невозможно было бы жить.

Наверно, с километр, не меньше, шел я вот так пустынным берегом и пел, пока не увидел женщину. Она глядела на море неотступным, прикованным взглядом. Должно быть, хотела увидеть то, что невидимо для глаза, что скрыто за дальними далями, потому что перед глазами ее ни вблизи, ни вдали не было ни одного суденышка.

На женщине были яловые сапоги, забрызганные грязью, короткая, но теплая, какие носят в деревнях, куртка, пуховый платок, в руках большое ведро, полное красивых, свежих, с сочным запахом подберезовиков. Женщине на вид было меньше тридцати лет.

Увидав меня, она словно обрадовалась, сказала торопливо, наверно боясь, что я пройду мимо:

– Посмотрите, разбушевалось-то как… – и повела глазами на море. – Шторм.

– Да, штормит, – согласился я.

– А это не опасно? – уже спросила женщина. – Для кого?

– Для рыбаков. Наши сейчас в море.

– Достается ребятам. Наверно, не столько тралят, сколько травят.

Ей было не до шуток: каламбур мой она пропустила мимо ушей, спросила так же серьезно:

– А перевернуть не может такая волна?

– Не думаю, – успокоил я. – Наши траулеры довольно мореходны.

– Мореходны, когда море спокойное. А когда разгуляется… Вон в позапрошлом году так и пошел ко дну целиком траулер со всеми людьми. И никто не спасся. – В голосе ее звучала тревога.

– То был ураган, сейчас обычно: штормит малость.

Я догадывался: там, в море, на траулере, был близкий для нее человек. И еще заметил я один штрих: почему-то очень пристально, до подозрительности, глядела она на меня.

Я посмотрел в море и, увидев на горизонте синие силуэты нескольких судов, сказал:

– Вон они, должно быть ваши, возвращаются.

Она обрадовалась. Теплая волна разлилась по широкому простому обветренному лицу, а глаза оттаяли и заулыбались.

– Наверно, они, – подтвердила женщина.

– Так что встречайте свежими грибками, – сказал я, – жаренными в сметане. Хороши!

– Чего другого, а этого добра хватает, – согласилась женщина. – И жарим, и солим, и сушим, и маринуем. Весь год с грибами да с морошкой живем.

– Любите собирать? – спросил я.

– Здесь-то? Не-е, здесь неинтересно. Кабы лес. А то чудно как-то: и леса нет, а они растут, будто в поле. Не то что у нас на Псковщине. Пойдешь в лес – благодать одна.

– Значит, не нравится здесь?

Но она не ответила прямо, а может, не поняла меня, заговорила о другом:

– Докторша у нас жила – вот уж была истинная грибница: страсть как любила собирать. Уйдет, бывало, на гору, корзину большую и ведро полные-преполные за один раз приволокет. А сама и вовсе не деревенская, из города, из Ленинграда… Удовольствие, говорит, одно грибы-то собирать, отдых настоящий. Она у нас комнату сымала.

Говорит, а сама искоса на меня посматривает, хитро, изучающе. Мне неловко было от ее взгляда.

– Одинокая, значит, была, – вставил я лениво.

– Разведенная. А сама красивая. Сколько за ней наших ухаживало – никакого внимания. На столе у нее карточка стояла паренька одного. Я все смотрела – глазами на вас похож. Только штатский, молоденький.

– А как ее звали? – оживился я.

– Ее-то? Арина Дмитриевна.

– Ирина?! Пряхина?! – Я готов был закричать.

– Нет, не Пряхина. Инофатьева, – спокойно поправила женщина.

– Ну да, конечно, Инофатьева, – вырвалось у меня торопливо-восторженно. – Она что? То есть где она? Здесь, в Оленцах?

– Не-е, была здесь, а теперь в Ленинград уехала. Отец у нее сильно захворал и даже, может, не выживет. Сердце у него слабое. На войне да на море понадорвал. Он у нее моряк, адмирал.

Все смешалось и спуталось во мне: радость сменялась тревогой. Я проговорил вслух сам себе, уже не обращая внимания на мою собеседницу:

– Дмитрий Федорович… так плох…

– При смерти, можно сказать, – подтвердила она и затем спросила как-то очень просто: – А вы, часом, не родственник ихний? Или зять, может?

– Зять?.. Нет, не зять, – машинально обронил я.

– Значит, просто знакомый. Он ведь, отец-то ее, тоже здесь, служил долгое время, потому вы знать должны.

– Да, именно. Я у него служил… – Я взял ее ведро с грибами, спросил настойчиво, в поселок ли она идет, и попросил рассказать об Ирине.

Она, конечно, догадалась, сказала с озорцой:

– А глаза, ей-богу, ваши на той карточке…

Мы пошли по тропке к поселку. И спутница моя рассказывала об Ирине.

– Машенька моя воспалением легких болела – в Завирухе лежала. Ну, потом поправилась, выписали ее. Забрала я ее из больницы уже домой ехать, а рейсового нет, запаздывает. Маше четыре годика было, слабенькая после болезни. Сидим мы на причале, ждем. А чего ждать? Жди, кажут, у моря погоды. А тут Игнат Ульянович Сигеев со своим катером в нашу сторону идет. Я говорю – может, возьмете, с девочкой я. Кабы одна, можно и подождать бы. Ну, взял он без слов. Добрая душа у человека. Забрались мы в его каюту. Уложила я Машу. И еще с нами женщина едет. Красивая, а глаза печальные, с синими кругами и будто заплаканные. Сначала молчали, а потом разговорились. Она врач, оказывается, Арина Дмитриевна. Расспросила, почему в Завируху ребенка возили, разве у самих нет больницы? А я ей говорю, больница-то есть, да врача нет, уехала в отпуск и больше не вернулась. Обещают нового прислать, да все не находят желающих ехать в такую даль да в холод – на край света, можно сказать. Тут серьезный человек нужен, самостоятельный, а не какая-нибудь вертихвостка. Это я все ей, значит, говорю. Рассказала я ей и о наших переселенцах, как мы сюда приехали да как нам не понравилось поначалу. Правду рассказала. А тут и Игнат Ульянович к нам спустился – это ж его каюта была. Прилег отдохнуть за синей занавеской в своей конуре. Только не спалось ему. Заговорил с нами. "Что ж это вы, доктор, недолго в наших краях задержались?" – это он Арину Дмитриевну спросил. А она покраснела, на меня поглядела смущенно. Может, оттого, что я ей про вертихвостку так сказала. "А откуда, – говорит, – вы знаете, что я доктор?" Нашла, о чем спрашивать, когда Сигеев все на свете знает. Это он только с виду такой тихоня. Ну, значит, и с ним разговорились. Игнат-то Ульянович возьми ей да и предложи: "Оставайтесь, – говорит, – Арина Дмитриевна, у нас на севере. Люди здесь хорошие, моряки, да поморы, да новоселы. А вы тоже морячка, душа у вас морская. А врачи нам очень нужны". Я тоже стала ее упрашивать. Уговорили. Сошла она в Оленцах, у нас остановилась – мы ей одну комнату выделили, так она и жила у нас. Врачом работала. Всем очень нравилась – сердечная такая, внимательная, душевная. Таких, наверно, на свете немного.

Она замолчала, подходя к крутому спуску: здесь надо было сходить вниз по камням. Я спускался первым: камни были влажные и скользкие, откуда-то просачивалась вода. Оленцы лежали внизу перед нами: их кубики-домики толпились у бухты, сверкающей гладкой поверхностью, несмотря на шторм на море. Нет, это был в самом деле чудесный внутренний рейд, к сожалению, небольших размеров.

– Как ваша фамилия? – спросила меня женщина, когда мы спустились в поселок.

– Ясенев. А что?

– Ясенев… Нет, не слыхала. Ничего не говорила Арина Дмитриевна. А звать как?

– Андрей, – ответил я послушно, как школьник на уроке.

– Андрей… – вдумчиво повторила она. – Кажется, в тетради есть ваше имя. Определенно есть, упоминается.

И снова меня охватило волнение:

– В тетради?.. Что за тетрадь?

– Да так, – уклончиво ответила женщина, должно быть, сама не рада, что открыла постороннему чужую тайну.

– Нет, вы, пожалуйста, говорите, – настойчиво попросил я. – Меня это… – Я хотел сказать "интересует", но сказал касается". – Ирина Дмитриевна мой друг. Мы с ней с детства знакомы. И фотография у ней – это моя. На Балтике фотографировались – давным-давно.

– Насчет фотографии я сразу догадалась. По глазам. Все изменилось, а глаза вот как две капли… – продолжала она говорить, подходя к своему дому. – Когда уезжала Арина Дмитриевна, часть вещей, какие тяжелые, у нас оставила. И тетрадь эту. Забыла, наверно. Все по ночам записывала про свою жизнь. А теперь письмо прислала, пишет, чтоб тетрадь эту выслали ей в Ленинград и чтоб обязательно в ценной посылке. Ничего другого не надо, а тетрадь вышлите. Я, грешная, прочитала. Захар, это муж мой, говорит – не смей, нехорошо это, а я так думаю – что ж тут плохого? Я б, может, и не стала читать, только когда случайно увидела на одной страничке свою фамилию, то тут, конечно, любой не утерпит, потому как каждому интересно, что про тебя другие пишут. Очень интересно: все равно что в книжке. Там и про Михаила Петровича, и про Дубавина, и про лейтенанта. И про вас тоже.

Мы остановились у зеленого сборного финского домика. Женщина – теперь я знал, что ее зовут Лидой, – сказала:

– Вот я и дома. – И уже готова была пожелать мне счастливого пути. Но я попросил разрешения зайти в дом. В сенях нам встретилась светловолосая чумазая девчушка с подстерегающими, темными, как бусинки, глазками, торопливо и несмело сказала: "Здрастьте", вернее обронила слово, и тут же полезла в ведро за грибами.

– Это наша Машенька, – представила мать девчушку.

Хозяйка проводила меня в квадратную, с одним окном комнату. Пояснила:

– Здесь вот и жила Арина Дмитриевна. Мы ничего не переставляем, все думаем, что вернется.

Обставлена комната была скромно: никелированная кровать – мечта и роскошь прошлых времен, на стене у кровати вместо коврика шкура росомахи. Столик маленький, конторский. Угол стены у самой двери отведен под гардероб, который заменяла драпировка на металлических кольцах, нанизанных на металлическую дугу, прикрепленную двумя концами к стене. Две книги на окне и журнал "Нева". Здесь жила Ирина. Казалось, приди я минутой раньше – и мог бы застать ее здесь.

– Вы отослали тетрадь Ирине Дмитриевне? – спросил я хозяйку.

– Нет, не отослала. Так получилось… – начала было она.

– Вы мне покажите, пожалуйста, будьте так добры, тетрадь ее, – заговорил я как можно любезнее, почти умоляюще. – Я здесь при вас же посмотрю ее.

– Нет у меня тетради, – вполне искренне ответила женщина.

– Как нет?.. Где ж она?..

– У Игната Ульяновича. Попросил почитать и не возвращает. Я говорю – послать надо. А он говорит, сам вышлю. Разве можно так: брал на минутку и не отдает.

Я поблагодарил хозяйку и поспешил на розыски Сигеева.

Игнат Ульянович не скоро вернулся домой: он был на причале, где разгружали свежий улов. Лишь часа через три я сидел на квартире в трехкомнатном доме, где он жил со своим заместителем. Обстановка холостяцкого общежития чувствовалась во всем. Видно, и хозяева не часто здесь обитали. На столе в комнате Сигеева я увидел портрет Ирины, переснятый и увеличенный с фотографии, подаренной в свое время мне. Сигеев попросил ее тогда у меня на время, да так и не вернул.

– А ведь ты мой должник, – сказал я, кивая на фотографию.

– Виноват. Прошу извинить, – искренне смутился Сигеев и даже покраснел. – Я давно приготовил для вас, только никак не случалось передать. Хотел даже по почте послать, да боялся – затеряется еще.

Из ящика письменного стола он достал старенькую, давнюю фотографию улыбающейся Ирины с надписью на обороте: "Милый Андрюша, будь счастлив!" – и сказал, подавая ее мне:

– Вот видите – в целости и сохранности возвращаю. А за опоздание извините.

– За просрочку полагаются проценты, – сказал я шутя. – Но я, так и быть, великодушно прощу, если ты окажешь мне маленькую услугу.

Он насторожился, почти прошептал:

– Пожалуйста, я готов.

– Мне нужна тетрадь Ирины.

Я сказал это очень спокойно, и в то же время получилось как-то строго официально. Лицо его побледнело, в глазах пробежали искорки растерянности. Он спросил очень тихо:

– Она вам писала?

– Она ее ждет, – так же твердо и коротко ответил я.

– Я обязательно вышлю, завтра же…

– Зачем, теперь это сделаю я сам. Я обязан это сделать.

– Понимаю, – послушно согласился Сигеев. – Конечно, пошлите лучше вы.

Он был убежден, что я выполняю просьбу Ирины. Поэтому быстро открыл ключом свой чемодан и достал оттуда толстую, столистовую, в синем коленкоровом переплете тетрадь. Подавая ее мне, Сигеев спросил:

– Что пишет?.. Не вернется?..

Я смотрел в его грустные, необычно блестевшие влажные глаза и отвечал, стараясь держаться уже принятой мной неопределенности:

– Трудно сказать.

– А Дмитрий Федорович? Ему не лучше?

– Сердце, друг мой, это дело такое серьезное.

У меня никогда не болело сердце, и я не имею понятия, что это за болезнь. Очевидно, и Сигеев не жалуется на сердце: видно было по его глазам, что моя неопределенная фраза произвела на него должное впечатление. Мы оба помолчали. Затем он предложил водки – погреться, но тут же уточнил, что предпочитает сухие вина.

– Лучше чаю, – ответил я. – И знаете – нашего, флотского.

Он поставил чай и все-таки принес бутылку шампанского. Я поднял удивленные глаза. А он пояснил:

– За здоровье Дмитрия Федоровича и Арины… Дмитриевны.

Как тут не выпить! Пили из граненых стаканов, закусывали копченым палтусом, хотя ни пить, ни есть не хотелось. Сигеев сидел в задумчивом отрешении, какой-то тихий и насквозь ясный. И, глядя то на фотографию, то на тетрадь Ирины, говорил одно и то же:

– Хорошая она. Чудесный человек.

Других слов у него не было. Я спросил его прямо и откровенно:

– Ты ее любил?

– Ее многие любили. А она любит одного, – ответил он глухо и поглядел на меня тяжелым, бездумным, скорее отсутствующим взглядом.

– Кто он, этот счастливец? Ты знаешь? – полюбопытствовал я.

– Андрей Ясенев, – так же глухо и серьезно ответил Сигеев.

– Да ты шутишь! Откуда тебе это известно?

– Она мне сама сказала.

– Ирина? Тебе?! Когда это было? Расскажи!

Он вдруг поднялся, поглядел на меня добрыми открытыми глазами и сказал, перейдя на "ты":

– Не надо, Андрей Платонович, не проси. Я плохой рассказчик. – И, бросив медленный взгляд на тетрадь Ирины, добавил: – Там все написано.

Теперь мне хотелось как можно скорей прочитать эту тетрадь. Лицо мое горело. Весь охваченный нетерпением, я торопился проститься, но Сигеев задержал меня вопросом:

– Когда ты от нее получил последнее письмо?

Меня обожгло – зачем он это спросил? Почему я не ушел минуту назад, а дождался именно этого вопроса? Теперь изволь отвечать.

– Честно говоря, я никогда не получал от нее писем.

Пришлось рассказать все, как было, начиная со встречи с Лидой – Ирининой хозяйкой – на берегу моря. Я думал, что Сигеев возмутится. Но он выслушал меня спокойно и даже заметил:

– Ну да все равно, это даже лучше будет, если тетрадь ты перешлешь. Она очень обрадуется.

– А тебе она писала? – в свою очередь поинтересовался я.

– Только одно письмо. Там, между прочим, и о тебе есть слова.

Сигеев казался каким-то нарочито медлительный, пассивным и равнодушным, во всяком случае, такими были его движения, и взгляд, и голос. Лишь руки не подчинялись этому кажущемуся спокойствию: они были суетливы, беспокойны. И нечто мечущееся, лихорадочное жило в каждом пальце. Я наблюдал, как торопливо и неуверенно достали эти дрожащие пальцы из внутреннего кармана уже сильно потрепанный конверт, как достали из него письмо, тоже довольно помятое – "зачитанное".

– Вот послушай, – говорил Сигеев, пробегая глазами по хорошо знакомым, наизусть заученным строкам: – "Я не могу, Игнат Ульянович, причинить Вам душевные страдания, боль… не имею права. Вам нужно настоящее счастье, а я не могу Вам дать его. Знаете, у Сергея Есенина есть строки: "Кто любил, любить уже не сможет, кто сгорел, того не подожжешь". Я любила одного человека, любила его даже тогда, когда сама не знала, что люблю. Я люблю его и сейчас… и знаю, что принесла ему много страданий".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю