Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)
– А с кем же? С Зоей, конечно, – равнодушно ответил я.
– И ты не рад?
Марат сел на свою койку напротив меня. Глаза у него были счастливые. Они блестели, и мне не хотелось его огорчить, но притворяться я тоже не мог, поэтому ответил коротко, но тем тоном, в котором рядом с отказом стояла искренняя признательность за "заботу" обо мне:
– Нет, Марат.
– Очень жаль. Чудесная девушка и от тебя без ума.
– Без ума она может быть. Но я в этом, уверяю тебя, ни капельки не повинен.
На вечере Ирочка Пряхина затмила всех девушек. Я мысленно назвал ее королевой бала. Белое платье, схваченное голубым поясом, придавало ее тонкому стану удивительную стройность, гибкость и какую-то чарующую легкость. Приподнятый воротник своими строгими линиями очерчивал ее красивую шею. Она танцевала с Маратом, облаченным в черную новенькую тужурку, сверкавшую золотом погон. Этот контраст белого и черного создавал особую прелесть. Они постоянно находились под обстрелом многих десятков глаз. Я любовался ею, как любовался морем в день первого знакомства, и мне казалось, что здесь, на вечере, да, впрочем, только ли на вечере – во всем Ленинграде, а может, и в целом мире, – нет девушки интересней и милее Ирины Пряхиной. Впрочем, за мир не ручаюсь, а Ленинград-то я как-никак знаю.
Я танцевал с Зоей. Она расспрашивала, куда я поеду служить. Я сказал, что не знаю: о своем рапорте с просьбой направить меня на Северный флот умолчал. Зачем ей об этом знать?
– У вас усталый вид, – заботливо сказала мне Зоя и предложила посидеть. Мы ушли в фойе, сели на диван в укромном местечке. Мне это относительное уединение не нравилось: я не знал, о чем буду говорить. Выручили Ира и Марат. Они появились неожиданно, я уступил Ирине место, а она, сверкая счастливой улыбкой, вдруг оповестила бойко и торжественно:
– Внимание, сейчас будут вручены подарки.
Она открыла сумочку, достала конверт, и мы увидели фотографии, те самые, что были сделаны пять лет тому назад на даче. Я не ожидал такого сюрприза и был, естественно, обрадован. Мы тут же сделали надпись на обороте и обменялись карточками.
Марату я написал: "Море любит сильных, смелых и честных. Будь достоин этой любви". Тогда мне казалось, что в этих простых словах кроется другой, тайный смысл. А может, мне в тот вечер просто хотелось говорить о любви и само слово "любовь" доставляло особенное наслаждение. Ирине я написал:
"Дорогой доктор! Человек – это самое великое создание природы. Любите человека, оберегайте его".
Не знаю, что ей Марат написал. Мне же он написал очень не так, как хотелось, до обидного легкомысленно, словами популярной песни: "На память о службе морской, о дружбе большой". И размашисто расписался.
Зато Ирина написала кратко, просто и тепло: "Милый Андрюша, будь счастлив".
Не всякий умеет желать человеку счастья так искренне.
Марат с Ирой вскоре ушли, а мы с Зоей остались сидеть на диване. Она спросила, почему я такой невеселый. Я пробовал возражать.
– Но я же вижу! – убеждала она.
– Это вам кажется. Вы не знаете меня, – не сдавался я.
– Да, верно, я вас не знаю, – скромно согласилась она и, состроив мечтательно-печальные глазки, сообщила: – А Марат сделал Ирушке предложение.
Меня точно по голове чем-то тяжелым и мягким оглушили.
– Когда? – выпалил я и тут же добавил деланно-равнодушным тоном: – Она, разумеется, согласна?
– Представьте себе – нет, попросила на год отсрочку. Впрочем, – поправила Зоя, что-то смекнув, – это пустая формальность: все равно они этот год проведут вместе.
Почему? – усомнился я.
– Потому, что Марат остается в Ленинграде на курсах подводников, – пояснила она, довольная тем, что сообщает мне интересную новость.
Ерунда. Как Марат может знать, где будет служить. Распределения еще не было.
– Но он уверен.
Подошел Валерка, неловко поздоровался с Зоей. Пряча за спину маленькие, не мужские свои руки, спросил, почему мы не танцуем.
– Не хочется, – ответил я, сдерживая нечаянный зевок. -Пойдите с Зоей повальсируйте, а я похандрю.
Когда они ушли, я достал фотографии. Ира смотрела на меня. Мягкие волосы ее рассыпались в сиянии лучей заходящего солнца. Море бежало вдоль высокого соснового берега ровное, как степь. По его глади выступали две торопливые строчки, написанные на обороте: "Милый Андрюша, будь счастлив!"
– Благодарю, Иринка, постараюсь, если счастье зависит только от меня.
…Приятные воспоминания растаяли, как первый полярный день. В сумерках я возвращался на корабль. Дежурный доложил, что Козачина и Струнов прибыли из отпусков. Я приказал послать ко мне Козачину. Он явился тотчас же, подтянутый, возбужденный, с довольной улыбкой в глазах, доложил о том, что отпуск провел без замечаний. Я спросил о здоровье матери.
– Ничего… Лучше стало, – ответил он, не вдаваясь в подробности.
– А как дела в вашем колхозе? – поинтересовался я.
– Да какие дела? Только-только на ноги начинают становиться. Года через три, а может и больше, дела наладятся, – выпалил он довольно весело и невозмутимо. А вообще он о своем отпуске говорил скупо и неохотно. Поэтому я не стал досаждать ему вопросами.
Зато Струнов подробно рассказывал мне о Москве, о большом строительстве, о необычном оживлении, о том, что над столицей витает какой-то "новый дух", но в чем конкретно он выражается, старший матрос так и не смог мне ответить, хотя и говорил с откровенной непринужденностью.
– Люди на все другими глазами смотрят, – пытался он объяснить свои впечатления, и в словах его слышались оттенки новых мыслей.
– И что это – лучше или хуже?
– Конечно, лучше, – говорил он, и по лицу его расползлась довольная улыбка.
Я предложил ему выступить перед матросами, рассказать о своих впечатлениях. Его это не очень воодушевило.
– А я уже рассказывал, так, по-простому. А выступать не умею, таланта ораторского нет. Пусть лучше Козачина, у него язык подвешен лучше моего.
***
Бывают дни, похожие друг на друга, как воробьи – серые до того неприметные, что трудно запомнить их. Этот же день выдался особенным, редкостным, и состоял он из одних неожиданностей, среди которых всякие были: и отрадные и неприятные.
В конце дня меня вызвал к себе в штаб командир базы. Такое случалось очень редко: большей частью мы виделись с адмиралом здесь, на кораблях. Старик недолюбливал свой кабинет, небольшой, квадратный и совсем неуютный. Он встретил меня у порога очень приветливо – так он встречал всех, – но сесть не предложил, и сам не сел. Это меня немного насторожило. По беспокойным трепещущим морщинкам у глаз я понял, что старик в хорошем расположении духа. Он без особой торжественности, но очень деловито достал из лежавшей на столе тонкой коричневой папки два приказа и ознакомил меня с ними. Одним приказом мне присваивалось очередное военное звание капитана третьего ранга (я стал старшим офицером). Вторым приказом я назначался на новую должность – командира дивизиона больших охотников.
– С чем и поздравляю вас, Андрей Платонович, – сказал адмирал, кончив чтение и крепко пожав мне руку.
Все это для меня было большой неожиданностью, особенно назначение командиром дивизиона. Уже полмесяца эта должность оставалась вакантной, но, насколько я понимал обстановку, на нее претендовал начальник штаба дивизиона, офицер, старше меня и по возрасту и по опыту морской службы. Правда, он ничем особенно не отличался, и товарищи в шутку о нем говорили: "Такого в планетарий пускать не страшно: звезд с неба не хватает".
После этого адмирал предложил мне сесть и сам сел. Сначала он советовал, с чего начать работу в новой должности, и совет этот для меня оказался неожиданным:
– Начните с определения взаимоотношений с подчиненными. Да-с, с первой же минуты. Иначе будет поздно. Особенно важно это для вас: вчерашние ваши товарищи, равные с вами по должности, – сегодня уже ваши подчиненные. Вчера вы для них были Андрюша, а сегодня – Андрей Платонович, товарищ капитан третьего ранга. Вот так-с.
Сидели мы долго. Не желая отнимать его времени, я дважды пытался уйти, но всякий раз он задерживал меня. Наконец спросил, почему я не обзавожусь семьей? Я смутился и ответил что-то невнятное.
– Не думаете ли вы подражать Нахимову? – сказал он, испытующе взглянув на меня сбоку. – Не следует. Павлу Степановичу можно подражать во всем, только не в семейных делах. Не советую. Без семьи человек сирота. Да-с, сирота, если хотите.
Говорил он решительно, но не очень уверенно, словно высказывал мысль, не додуманную до конца.
Я слушал его и думал – почему же в самом деле я до сих пор один? Потому ли, что таков мой характер? Потому ли, что я за время службы на флоте не встретился с женщиной, которую мог бы назвать женой? Или потому, что много лет назад увидел стройную синеглазую девушку и с тех пор не могу забыть ее?
Мне бы хотелось просто и доверчиво высказать все это адмиралу, но я не мог этого сделать потому, что он был отец той самой девушки и потому, что теперь она жена человека, с которым я вместе учился.
На дворе морозило. Под ногами звонко скрипел снег. Блеклые звезды не мерцали, а казались застывшими блестками-снежинками, освещенными таинственным светом невидимой луны. В домах топили печи, и дым тянулся вверх прямыми неподвижными столбами, подпиравшими небо, где украдкой скользнул луч прожектора. Я посмотрел вверх и сразу понял свою ошибку. Это был не луч прожектора.
Это было северное сияние – таинственное и прекрасное чудо природы, краса Заполярья, никогда не перестающая волновать даже здешних старожилов.
Сверкнув сначала маленьким игривым солнечным зайчиком, оно вдруг выросло, приобрело совершенно иную, уже совсем определенную форму громадной ленты, сотканной из миллиардов светящихся различным светом иголок. И лента эта извивалась змеей, переливалась невиданными оттенками, подчиняясь какому-то очень правильному и красивому ритму. Казалось, каждая иголочка в отдельности двигалась по горизонту, но двигалась не в беспорядке, а в строгом соответствии с движением других, таких же светящихся сказочным светом искорок-иголок.
Мне подумалось, что вот такое дивное явление во всей его натуральной величавой красоте нигде не увидишь: ни в Москве, ни в Крыму, а только здесь, на Севере. Можно, конечно, написать на холсте нечто подобное, можно заснять в кино, но это все же будет лишь слабая копия, весьма далекая от неповторимого оригинала.
Я любовался, как в детстве любовался когда-то радугой, хотя то были просто застывшие и уже знакомые, не однажды виданные мною краски. А этих я не встречал в жизни, – с такими оттенками, подвижные, игристые.
Раньше меня нисколько не беспокоили моя некрасивая внешность, грубые, неуклюжие манеры. Теперь мне все чаще приходилось досадовать на самого себя.
Так я думал теперь, глядя на два круглых белых фонаря у входа в клуб офицеров. Оттуда доносилась музыка. На афише большими буквами только одно слово: "ТАНЦЫ".
А может, зайти? А вдруг она там, ведь сегодня у меня день сюрпризов. И северное сияние, говорят, светит на счастье.
Впрочем, кто это она?
Однажды здесь, в Завирухе, – это было тоже на танцах – я увидел девушку, на которую нельзя было не обратить внимания. Она выделялась из всех. И что удивительно, ничем не напоминала Ирину, напротив – полная противоположность ей. Черная пышная коса, тонкие неправильные, но очень милые черты лица, четко обрамленного темными волосами, большой лоб, небольшой рот. Вот и все, что запомнилось.
Не танцевала. Стояла у стены и кому-то с легкой безобидной издевкой улыбалась. Казалась очень молоденькой, лет восемнадцати, и того меньше.
Исчезла неожиданно. Больше я ее не видел, хотя встретиться в нашей Завирухе не мудрено – это не Ленинград. Мне хотелось встретить ее еще. Но тщетно. Первое время я не то чтобы зачастил в клуб офицеров, но бывал там чаще обычного. А потом решил: это, очевидно, дочь какого-нибудь офицера, приезжала на время и снова улетела в теплые края. Да к тому же совсем еще ребенок.
На этот раз ее не оказалось на танцах, и я, побыв там недолго, пошел на корабль.
Вестовой подал мне письмо. Это был новый сюрприз. Письмо от земляков Богдана Козачины, в котором не очень грамотно и очень неясно излагалась жалоба на старшину второй статьи. Чем-то он обидел своих земляков во время отпуска и "опозорил высокое звание советского моряка". Под письмом стояли четыре каракули, долженствующие обозначать подписи жалобщиков. Ни одну из них невозможно было разобрать.
– Ох, уж этот мне Богдан! Что он там мог накуролесить что еще натворил?
Вызвал его.
– Вы докладывали, что отпуск провели без замечаний?
– Так точно.
Взгляд откровенный, совсем не плутоватый, но немного озадаченный.
– А в селе с земляками никаких инцидентов не было?
– Инцидентов? Никаких, честное слово, товарищ командир, можете кого угодно спросить.
– А вот это, что это такое? – я подал ему письмо. Он быстро пробежал его, добродушно рассмеялся, облизав языком крупные губы свои, сказал, совсем не оправдываясь:
– Это так, по злобе. Федька Смаглюк написал. Его работа.
– Значит, что-то было?
– Да ничего не было, товарищ командир. Я им о флоте рассказывал. Ну, о Струнове, потом еще случай, а они не верят, говорят, "заливаю".
– А еще какой случай?
– Да про корабли. Ну, когда корабль становится носом и кормой на гребни волн, то под собственной тяжестью ломается напополам. Был же такой случай?
Он жестикулировал руками и морщил переносье. А в глазах играла лукавая дерзость.
– Ну и что же?
– Они не верят, а сами слушают. Придешь в правление колхоза, ребята пристанут: сочини что-нибудь, уж больно у тебя все складно получается, как в книжке. Меня зло брало.
– И вы подрались?
– Да что вы, товарищ командир! – он в замешательстве потер свой большой обветренный нос. – Нет, просто случай такой подвернулся. Девушку у него отбил.
Посмеялся я, вспомнил свое деревенское детство и отпустил Богдана. Ну, что с ним поделаешь – такой уж он есть.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Зима уходила долго, нехотя. Для весны и времени совсем не осталось. Словом, год был без весны, зима сменилась летом. А лето в Завирухе известно какое: ходишь день в плаще – два дня в шинели. Даже в тихую солнечную погоду желающих купаться нет.
Живу я по-прежнему на своем корабле – он у нас флагман, которым теперь временно командует Егор Дунев. Обещают в августе дать квартиру в новом доме. Я не против – хочется иногда побыть одному, спокойно поработать, почитать, подумать, а то просто друзей пригласить. Читаю много. Библиотека в клубе офицеров неплохая. Чего не могу сказать о библиотекарше. Однажды я попросил Егора, опять-таки "попутно", поменять мне Проспера Мериме на "Журбиных" Кочетова.
– Не меняет, – весело сказал Дунев, возвратясь из библиотеки. – Говорит, пусть сам придет.
Мне ничего другого не оставалось, как пойти и… поругаться. В пути я готовил для нее резкие и не весьма приятные слова. Но произнести их не пришлось: библиотекарша была не одна. У деревянного барьера стояла та длиннокосая юная незнакомка, о которой я уже начал забывать. Они о чем-то разговаривали. Я поздоровался сухо и не очень приветливо.
– Вы опоздали, – сказала библиотекарша с подчеркнутой любезностью и кивнула на девушку, в руках у которой я теперь увидел "Журбиных".
– Жаль, – сказал я, не очень решительно взглянув в глаза девушки, и прибавил: – Но есть надежда…
– Попросите Мариночку, может, она вам уступит, – не очень деликатно подсказала библиотекарша.
– Пожалуйста, я могу потом, после вас, – учтиво предложила девушка.
– Нет уж, сначала вы читайте, – запротестовал я и, набравшись решительности, прибавил: – Только обещайте передать книгу прямо в мои руки.
Девушка заулыбалась и сказала равнодушно и даже удивленно:
– Обещаю.
Оставалось договориться о времени и месте "передачи" книги.
Мы вышли вместе с ней и, задержавшись у афиши, начали договариваться о встрече.
– Приходите завтра в кино на второй сеанс, – вдруг предложила Марина. – Я принесу вам книгу.
– Так быстро? Вы же не успеете.
– Успею. Подумаешь – триста страниц.
Так состоялось наше знакомство.
Поздним вечером, вернувшись в свою каюту, я взглянул на фотографию Ирины и первый раз увидел в ней жену своего товарища, даже проще – замужнюю женщину. Чего я ждал от нее? На что надеялся? Ждал, что однажды мне на пути встретится девушка, удивительно похожая на Иру, и я буду приятно поражен таким сходством?
Марина не была похожа на Иру решительно ничем, но я радовался, ожидая свидания с ней. Я замечал, как в душе начинал разгораться много лет спокойно и ровно теплившийся огонек. Он вспыхивал, тревожил, отвлекал мысли, стараясь завладеть мной целиком. Я немножко побаивался его, но гасить не собирался.
На другой день я купил два билета в кино на самый последний ряд. Какой фильм шел, не помню: должно быть, не соответствующий моему настроению. Я не следил за экраном, хотя и глядел на полотно, а больше, правда украдкой, наблюдал за своей соседкой.
Когда мы вышли из клуба офицеров, я осторожно спросил ее, кто она и почему ее давно не было видно на улицах нашей Завирухи.
– Я полгода отсутствовала, на курсах была, теперь работаю механиком на маяке, – охотно сообщила она и, улыбнувшись, добавила: – Вам свечу. В летнее время мы безработные, книги читаем. Зато зимой…
Да, зимой маяк светил круглые сутки. Я взглянул на часы: без четверти одиннадцать, в Москве куранты скоро пробьют полночь, а здесь солнце висело низко над морем, должно быть над самым Северным полюсом, и не собиралось уходить за горизонт. Небо играло причудливыми переливами, точно северное сияние, море искрилось и сверкало ослепляюще, чайки сновали в золотистых лучах между морем и небом в каком-то неистовом восторге и, казалось, размахивали то белыми, то сизыми, то огненно-рыжими крыльями.
Простились у ее дома. На всякий случай я спросил:
– Надеюсь, теперь вы никуда не исчезнете?
– А вы как хотите? – спросила она, с мальчишеским задором глядя на меня и подчеркивая слово "как".. Право, в ее взгляде и в манерах было нечто мальчишеское, но милое и трогательное.
– Я хочу, чтобы вы не исчезали: иначе с кем же мне в кино ходить.
– Будет по-вашему, – бросила она и неожиданно быстро ушла домой.
В этот вечер я уже не разговаривал с Ириной, вернее с ее фотографией. Я читал "Журбиных", останавливаясь на пометках, сделанных ногтем, и был уверен, что это метки Марины.
С Мариной мне было приятно и легко, и я искал с ней встречи. Но чрезвычайная занятость – должно быть, вечный бич моряков – не позволяла выкроить свободное время. Прошло, наверное, дней пять, как мы не виделись.
И вот наступило долгожданное воскресенье. С самого утра погода обещала быть более чем снисходительной: светило солнце, ему не мешал тонкий слой разорванных облаков, уснувших над самой головой. Весь горизонт был чист и светел. Термометр показывал семнадцать градусов – для наших краев это предел, – и я решил выйти без плаща, в тужурке. По совести говоря, немножко волновался.
Завируха наша разбросала свои домишки, большей частью деревянные, по каменистому косогору без всякого строя и порядка. Созданию улиц мешают огромные валуны, а то и целые скалистые холмы, которые, прежде чем строиться, следовало взорвать. Улиц в поселке всего лишь три. Центральная, асфальтированная и застроенная двух– и трехэтажными зданиями, тянется всего на каких-нибудь двести метров. Две другие улицы напоминают неблагоустроенные горные дороги, по сторонам которых кто-то понаставил несколько десятков сборных деревянных домиков. Зелени, разумеется, никакой, если не считать чахлых карликовых березок, посаженных лет пять тому назад на опытном скверике, да нескольких кустов и ярко-зеленой травки у штаба базы.
Но сегодня Завируха мне показалась особенно привлекательной, даже нарядной и бесконечно родной. Все кругом было ярко, бодро, весело.
На крышах, заборах, на серых валунах, на телефонных и электрических столбах лежала роса. Я прошел мимо домика, в котором жила Марина, затем направился к клубу офицеров, заглянул в прохладный вестибюль, где уже толпилась детвора, поторопившаяся прийти на утренник; поднялся на гору к магазинам. Марины нигде не было.
Не теряя надежды на встречу – впереди еще был целый день и вечер, – я решил подняться на невысокие холмы, подступавшие к поселку с южной стороны, и осмотреть окрестности, о которых старожилы обычно говорят: там тундра, и кивают на юг, на эти приземистые высоты с округленными вершинами. Решил пойти по целине. Ступая с камня на камень, я поднимался в гору. Мне казалось, что стоит только взобраться вот на тот гребень, как там, дальше, передо мной откроется необозримая серо-зеленая ширь тундры. Но едва я достигал этого рубежа, как за ним поднимался новый каменистый гребень, чуть повыше. И так, наверное, на многие десятки километров уходила от моря тундра по отлогим гранитным ступенькам.
Говорят, трудно пробираться сквозь заросли джунглей, нелегко идти сыпучими песками пустыни. Но идти по камням, на которые, точно камуфляж, наброшено тонкое зеленое покрывало из ползучего кустарника, мха и жестких ягодников, думаю, ничуть не легче.
Впереди и по сторонам то и дело попадались небольшие каменные чаши-озерца, заполненные пресной водой, Тихие и неподвижные, как осколки горного хрусталя. Вокруг них зелень была немного повыше, в изобилии попадался дикий лук, цветущие ягоды.
Чем дальше я поднимался, тем просторнее открывалась изумрудная ширь Ледовитого океана, дымки далеких и близких кораблей, и суровый, вытянувшийся по горизонту остров Палтус снисходительно открывал свои резкие очертания и еще больше походил на корабль несколько необычной формы. С этой высоты наш поселок напоминал двор рыбоконсервного завода, дома казались ящиками и бочками, в беспорядке разбросанными вокруг.
Обратно я решил возвращаться другой дорогой – долиной реки. По склону росли кусты карликовой березы, за них удобно цепляться. Чем ниже к реке, тем выше береза. Наконец начала попадаться лоза, а еще ниже, на самом дне, – зацветающие тоненькие ветки рябины, нашей русской рябины, той самой, про которую так много сложено песен.
Березка и рябина! Родные русские сестры. Как приятно встретить вас здесь, на краю Родины! Значит, здесь мы дома, вы и я.
В ущелье – высокие кусты. На чем растут они? Трудно понять. Под ногами огромные камни, а где-то под ними бурлит река. Воды не видно, пить захочешь – умрешь от жажды, а не достанешь. А между тем вот она, совсем рядом журчит.
А что это, посмотрите, да это же цветы! Настоящие луговые цветы: лютик, ромашка и еще какие-то, знакомые, жаль только, названия не знаю. А вот гвоздичка, чуточку измененная, но похожая на нашу, среднерусскую. Да это же -настоящий заполярный оазис!
Я стал рвать цветы. Букет получился неплохой. И вдруг среди каменного безлюдья я увидел Марину с большим букетом цветов. Ее букет больше и богаче моего. Она сделала движение мне навстречу. Какая странная встреча, точно договорились!
– Букет у вас райский, – сказал я.
– Давайте меняться, – предложила она. – Я вижу у вас гвоздику. А мне не попалась.
– А у вас акация? – удивился я.
– Желтая акация, – подтвердила она. – Здесь все есть. Вот я думаю, когда-нибудь люди принесут сюда, на Север, тепло. И будет здесь не хуже, чем в Крыму. Зацветут эти горы, долины.
Вот, оказывается, о чем она мечтает, эта быстрая, решительная девушка.
– Вы домой? – спросила она и, не дождавшись ответа, проговорила: – Пойдемте вместе.
Мне хотелось больше знать о ней, какими судьбами она попала в этот суровый и не очень приветливый край, и я спросил:
– Скажите, Марина, вы давно здесь живете?
– С тех пор, как себя помню. Мне было три или четыре года, когда мы приехали сюда.
– Ваш отец военный?
– Да, он был пограничник, начальник морского поста.
Она отвечала сухо и не очень охотно, и потому я не стал досаждать вопросами. Мы заговорили о "Журбиных" и здесь обнаружили общность вкусов и взглядов. А быть может, искусственно, сами того не замечая, создавали это единство, поддакивая друг другу.
На окраине поселка, у самого моря, над обрывом, у братской могилы, стоит скромный обелиск, вытесанный из серого камня. Его венчает бронзовая пятиконечная звезда. На гранитной плите надпись.
Не знаю, как мы сюда попали: я шел за Мариной. Она подошла, к памятнику и бережно положила у его подножья свой букет. Выпрямилась, строгая и сильная, замерла, как в карауле. Я тоже положил свои цветы и без слов посмотрел в ее глаза. Они были сухими и строгими.
– Давайте посидим, – предложила она, поправляя толстую косу, уложенную большим узлом, распахнула серый габардиновый плащ и свободно села на гладкий камень. Должно быть угадывая мой невысказанный вопрос, она негромко молвила: – Здесь похоронен и мой отец. Он погиб в июле сорок второго.
Мы не говорили. Я смотрел на цветы, на голубую гранитную плиту с поблекшей надписью и вспоминал своего отца погибшего тоже в сорок втором от рук фашистских палачей, и мне казалось, что похоронен он здесь, в этой братской могиле, рядом с моряками, пограничниками, летчиками. И я еще острее почувствовал близость этого далекого края и его людей, тех, которые отдали свои жизни за его свободу, и их наследников, которые сегодня трудятся здесь, преображая этот край и охраняя его рубежи. Тогда я понял, что сидящая возле меня девушка привязана к Северу кровью своего отца. Мне хотелось сказать что-то очень большое, значительное, и я сказал:
– Знаете, Марина, вы чудесный человек.
Она посмотрела на меня так, словно я сказал что-то вздорное, пухлые губы ее зашевелились, но она сдержала себя, сжала губы, и только в глазах впервые в этот день сверкнул веселый блеск. Это была не улыбка, а вспышка радости, похожая на луч невидимого солнца в просветах темных туч.
Помню, еще одно острое, неизгладимое чувство родилось во мне именно в тот миг, как-то сразу ярким светом озарило душу, мозг – это было благородное чувство ответственности перед отцами за то, что завещали они нам. Отцы наши шли по жизни тяжелой и честной дорогой, видя перед собой великую цель. Смерть оборвала их путь. Но жизнь не может остановиться. Их думы и мечты, их силы переселились к нам, мы приняли их, как эстафету, и теперь обязаны с честью нести ее вперед той же прямой и ясной дорогой.
Я чувствовал, как бурлящая во мне мысль превращается в клятву, в ту нерушимую клятву, которая не нуждается ни в каких словах.
К нам бесшумно подошла женщина в черном, немолодая, но крепкая, с лицом суровым и холодным. Поздоровалась со мной сухо и, как мне показалось, недовольно, осуждающе, затем перевела взгляд на Марину, на цветы, лежавшие у подножья памятника.
– Познакомьтесь, Андрей Платонович, это моя мама, – сказала Марина.
Женщина молча кивнула мне, села на камень, поправила черную шаль и произнесла, ни к кому не обращаясь:
– День сегодня славный, прямо как в Сочи.
Я подумал: в подобных случаях люди почему-то говорят о погоде.
Мать и дочь пришли сюда почтить память мужа и отца, и потому мое присутствие казалось не совсем желательным. Нужно было найти подходящий предлог и оставить их одних. А как это сделать, что придумать?
Выручил счастливый случай: от поселка к нам шли двое моряков. В одном я узнал рассыльного из штаба дивизиона, а второй.. Неужели он? Я смотрел на тоненькую юркую фигуру, на фуражку, сбитую на затылок и открывавшую высокий чистый лоб, на лицо, освещенное светом быстрых глаз, и с трудом сдерживал восклицание.
– Валерка, каким ветром?
– Двенадцатибалльным, – ответил он, с размаху впаял свою ладонь в мою, и мы расцеловались.
Пришлось извиниться перед женщинами. Растроганные и обрадованные неожиданной встречей, мы побрели с Панковым не к поселку, а вдоль берега. Вдруг Валерий остановился, вытянулся, взял под козырек и четко доложил:
– Товарищ капитан третьего ранга! Старший лейтенант Панков прибыл на должность командира охотника во вверенный вам дивизион.
Я был, конечно, рад назначению ко мне Валерика.
– Но почему до сих пор старший лейтенант?
– И то хорошо, – ответил он сокрушенно и загадочно. – Говорят, между фортуной и карьерой всегда стоял знак равенства.
– Но ты, кажется, служил под началом адмирала Инофатьева?
– То-то и оно, – он вздохнул, сплюнул и заключил: – Еле выбрался.
– А Марат?
Что Марат? Он под могучим крылом папаши. Там его так и называют: Инофатьев Второй. Звучит одинаково, что и чеховский Иванов Седьмой.
Он был до того возбужден и обозлен, что с ним невозможно было говорить. Я просил рассказать все толком, спокойно и, насколько возможно, беспристрастно.
– Хорошо, буду абсолютно объективен, – согласился Валерий, слушай. Сначала о сыне. Служит на подплаве, командует лодкой, уже капитан-лейтенант. Ходит в касторовой шинели, зимой в каракулях, фуражка с мексиканскими полями, усы английского образца. Никакие воинские порядки на него не распространяются. Летом флиртует на пляже с курортницами, а зимой носится на собственной "Победе".
– Купил?
– Он не покупал, – Валерий повел плечом, – просто скромный подарок мама ко дню рождения – наследнику исполнилось двадцать пять. У-у, дорогой, такой праздник устроили, разве только салюта кораблей недоставало. Собственно, у нас главное-то и началось с его дня рождения. Мы с ним, как тебе известно, никогда не обожали друг друга, скорее наоборот. Я начал службу с командира БЧ, потом помощник и, наконец, был назначен командиром корабля. С Маратом мы встречались редко, случайно, и всякий раз он давал мне понять, что всем продвижением я обязан ему. Меня много раз подмывало послать его к черту, но я как-то сдерживался. Дома я у него никогда не был, и он у меня тоже. Жены наши изредка встречались, но между ними тоже пробежала черная кошка: короче говоря, он потребовал от своей супруги прекратить всякие связи с моей женой.
– Прости, ты разве женат? Я не знал.
– Да, и дочь растет.
– А жена кто? – любопытство мое нарастало.
– Да ты с ней знаком, – весело отозвался он.
– С твоей женой? – удивился я.
– Да Зоя же, ну что ты прикидываешься!
– Какая Зоя? Ах, да, верно, верно, помню.
И мне стало неловко. Почему? Потому что забыл? Но разве я виноват, что эта девушка не оставила ни в памяти, ни в сердце моем решительно никакого следа. А вот Ира… Мне хотелось услышать о ее жизни, и какой он недогадливый, Валерка, этот веселый, сердечный человек.
Валерка не умел быть кратким; он все продолжал свой рассказ:
– Так вот, пришла в голову адмиральского сынка блажь пригласить своего однокурсника, то есть меня, на день своего рождения. Я думаю, ему просто хотелось пощекотать свои тщеславные пятки и заодно ошарашить меня важностью своей персоны. И однажды на причал нашей бригады врывается сверкающий лаком адмиральский ЗИС. Знаешь – этак неожиданно, у нас всполошились, команды подали, комбриг выскочил на причал встречать начальство. И вдруг из ЗИСа вместо Инофатьева Первого выходит Инофатьев Второй. Конфуз? Матросы язвительно улыбаются, комбриг внутренне взбешен, говорит Марату: "Вы, капитан-лейтенант, в другой раз заранее ставьте нас в известность, когда будете ехать на машине командира базы". А он, видите ли, приехал, чтобы лично пригласить меня. Нахал, да и только. Я придумал какой-то предлог и отказался, за что и был навеки отвержен и брошен в опалу. Вот и вся предыстория. А что касается дальнейшей истории – она очень неприятная, я, быть может, расскажу о ней тебе как-нибудь в другой раз, когда все утрясется в душе. Словом, в конце концов Инофатьевы меня изгнали, это, пожалуй, единственное доброе дело, что сделали они для меня. Что же касается моего послужного списка, то он изрядно испохаблен. Там все найдешь, даже "сознательный срыв важнейшего политического мероприятия". А дело было совсем не так. Партийному активу зачитывали один важный документ. Читать поручили мне, как заместителю секретаря партбюро. Присутствовал при этом и Инофатьев Первый. А у нас накануне выход в море был, я простыл, потом вспотел, выпил холодной воды, ну, словом, сам не знаю, отчего это произошло: прочитал я перед всем активом три странички, и вдруг первый раз в жизни у меня голос пропал – ни звука. Я растерялся. А Инофатьев, что ты думаешь – как забасит на весь зал: "Это безобразие, разгильдяйство. Партбюро должно разобрать этот позорный факт".