Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЗЛАТЫЕ СНЫ
1
Над западным горизонтом стояли две гряды застывших облаков, окрашенных заходящим солнцем: вверху розовые, внизу малиновые. А между ними длинная и не очень широкая полоса неба зеленого цвета, такого приятного для глаз, необычного, что Емельян даже остановился – залюбовался этим нежным шелковистым изумрудом и подумал: «Наверно, нет в мире таких красок, в которые бы не расцвечивалось небо. И почему художники не ловят эти минуты, чтобы увековечить их на своих картинах?»
Они только что сошли с попутной немецкой грузовой автомашины, на которой благополучно добрались до деревни Застенки, и отошли от шоссе с полкилометра, на опушку низкорослого молодого ольшаника, возбужденные оставшимся позади, взволнованные предстоящим, довольные тем, что им все же удалось без происшествий и каких-либо серьезных тревог спокойно и быстро преодолеть расстояние в полторы сотни километров. Им явно везло.
– Ты на что так уставился? – спросил Иван, заметив внимательный и блаженный взгляд Емельяна.
– Небо зеленое, в первый раз такое вижу!
– Ну и что? Есть какая-нибудь примета? – не понял Иван.
Емельян снисходительно ухмыльнулся:
– Просто красиво.
– Самое время красотой любоваться, – иронически бросил Иван. – Тут надо не на небо глядеть, а на землю, как бы тебя не кокнули свои или чужие.
– Подальше от кустов надо бы нам держаться, – заметил Федин. – В нашем обмундировании рискованно: каждый мальчишка может гранату швырнуть.
– Вот именно, – подтвердил Иван и зашагал по дороге в сторону Микитовичей, которые и в самом деле виднелись отсюда. Видны были старые кладбищенские березы – их Емельян сразу узнал, – видны были и новые, незнакомые Емельяну постройки, крытые шифером – только что отстроенный коровник и амбары. И, главное, не было хуторов: эта пустота там, где когда-то стояли маленькие стайки изб с садами и огородами, больше всего бросалась в глаза Емельяну.
– А может, нам переждать, пока стемнеет? – предложил Емельян. – Что ж мы, вот так и войдем в деревню засветло? Зачем обращать на себя внимание? К чему это?
– Надо войти в деревню незамеченными, – согласился Иван. – Ваша изба крайняя. Зайдем к вам, пригласим наших.
Емельян не знал, где теперь их изба: он еще не видел новых Микитовичей, созданных из разбросанных хуторов. Когда четыре года назад уходил в военное училище зеленым подростком, все было по-другому – они жили на хуторе. Теперь же – Емельян с волнением увидал – там, где был их хутор, маячили всего лишь две древние березы, три старые липы и пикообразная, ободранная, не очень нарядная ель. А где же яблоневые сады, где вишни и сливы, где тучные кусты сирени и черемухи?
Сердце заколотилось, к лицу прилила кровь. Захотелось стать птицей-невидимкой, чтобы в несколько минут преодолеть эти три километра и оказаться дома, у матери. У матери… А жива ли она?..
Это же волновало и Титова: живы ли отец и сестра? Он успокаивал себя вслух:
– Похоже, что деревня наша уцелела.
– Как ты думаешь, узнают нас, если случайно кто встретится? – спросил Емельян.
– Тебя нет, меня могут.
– Тогда лучше темноты подождать, – обеспокоенно посоветовал Федин.
Стемнеет не раньше чем через два часа. О, эти два часа, похожие на вечность. Они длиннее двух лет, проведенных в стенах военного училища и последующих двух лет стремительной и беспокойной пограничной службы. Четыре года изо дня в день рвалось и тянулось сердце сюда, в родные края, которые снились тревожными ночами и грезились наяву.
Юность восторженна, нежна и сентиментальна. Впечатления юности глубже западают в сердце и потому сохраняются на всю жизнь. Первые золотистые одуванчики на весеннем лугу, первая трель жаворонка в бездне неба, свист скворца под окном запомнились Емельяну в радостных, не смываемых временем и не тускнеющих картинах, а вот черствый хлеб наполовину с мякиной, которого не хватало до нового урожая, и печальный вопрос голодного ребенка: "Мама, а из земли можно спечь лепешки?" – не зацепились в памяти сердца.
Травянистая, с глубокой колеей и выбоинами, вихлястая дорога угрюмо и одиноко ползла вдоль речушки: должно быть, давно по ней не ездили – свежих следов не увидел наметанный глаз следопытов-пограничников. По обоим берегам речки росли старые вербы, ольха, реже береза. Здесь, у реки, и решили они дождаться сумерек. Глебов и Федин сели у самой воды на дернистой кромке, где терпко пахло тмином и калганом; Титов стоял, прислонясь к толстой пустотелой вербе, наклонившейся над водой, и смотрел за речку, на тихо догорающий закат. Вечер шел неторопливо, осторожно и как-то нерешительно, точно присматривался к синеющим дымкам лесов, почерневшим в мохнатых кустарниках логам, к растерянным полям, не ведавшим, уберут с них урожай нынешним летом или все прахом падет на корню.
– Как тоскливо кругом! – вполголоса произнес Иван, послушав предвечернюю тишину. – Вы обратили внимание: ни одной живой души.
Ему не ответили. В такие минуты хочется молчать, чтобы ненужными или малозначащими словами не оборвать нить беспокойных глубоких дум, не сбиться с волны, на которую настроены мозг и сердце.
Конечно, душевное состояние Федина отличалось от состояния и настроения его спутников. Для Глебова и Титова здесь были, прежде всего, родные места, с детства знакомые и милые сердцу тропинки. И здесь их разум уступал место чувствам, шатался под напором их необузданных горячих волн, отходил на второй план. Оба были поглощены одним – предстоящей встречей с родными и близкими им людьми. Это была цель, важнее и выше которой для них теперь ничего не существовало, по крайней мере здесь, именно сейчас. И казалось, нет такой силы, которая помешала бы Емельяну встретиться с матерью, а Ивану – повидать отца и сестру.
Другое дело Федин. Для него здесь была земля, оккупированная фашистами, он находился в тылу врага и должен был вести себя и действовать так, как велел ему здравый смысл.
Чувства беспечны, у них всегда открыты фланги. Разум – расчетлив и осторожен, в нем больше хладнокровия и выдержки. Разум подсказывал Федину о необходимости маскировки, мер предосторожности.
– Пускай сел бы к нам старший лейтенант. Там его могут увидеть, – шепотом подсказал Федин Глебову, кивнув на Титова.
В его голосе Емельяну послышалась тревога. Глебов молча посмотрел на Ивана и увидел, что тот достал папиросу и собирается закуривать. Глебов не курил и потому не мог оценить прелесть папироски, когда ты весь – сплошное волнение. Позвал вполголоса:
– Ваня, на минутку.
Подошел Титов с зажатой в зубах еще не зажженной папиросой, опустился рядом. Глебов взял из его рук приготовленные спички, сказал мягко:
– Потерпи. У кустов есть глаза и уши – так у нас на границе говорят. Давайте лучше договоримся, как будем вести себя.
– То есть? – переспросил Титов, не вынимая изо рта папиросы.
– При встрече с немцами ты не говоришь, ты – контуженный и потерявший дар речи. На нас напали партизаны. Машину сожгли. Федин – наш шофер. Идет? – Титов кивнул, и Емельян продолжал: – При встрече с нашими ты опять-таки молчишь. Говорю я. По-немецки говорю. Федин наш переводчик. Согласен?
Иван неторопливо спрятал папиросу в портсигар и вместо ответа сказал:
– Вот никогда не думал, что враг дойдет до моей деревни и я буду партизанить в родных местах. Читал книги о партизанах-подпольщиках и завидовал им.
От этих слов на Глебова снова потоком хлынули воспоминания детства, потянуло туда, где когда-то стоял их дом, и он не утерпел:
– Может, пора? Пойдем потихоньку.
– Рано, товарищ лейтенант, – предупредил Федин. – Еще полчасика.
Эти полчаса прошли в молчаливом ожидании. Наблюдали, как сгущаются сумерки. Над головой в темных ветках меркли и гасли алые просветы неба, сливались с листвой. На юге зажглась первая звезда. Какая-то рыба звонко ударила поводе. От речки дохнуло свежестью и застоявшейся тиной. Иван снова достал папиросу, помял ее в пальцах и спрятал. Емельян оперся ладонями на землю и, запрокинув голову, смотрел на единственную звезду. Он сказал себе: как только проклюнет небо еще одна звезда, они пойдут. Руки ощутили влагу, – значит, будет росная ночь. Подумалось: в такую пору по дворам доят коров, а лошадей ведут в ночное. Может, чуточку пораньше. Но почему они не видели скотины? Никаких признаков. Хоть бы блудливая нетель где-нибудь промычала.
– Как в книгах… – тихо повторил уже однажды сказанное Титов.
– Что? – еще тише спросил Глебов.
– Идем в родной дом, как воры. Никогда не думал, что может вот так получиться.
– Волнуешься? Думаешь, в деревне немцы?
– Что немцы? Не видали, что ли? Не в них деле.
– А в чем? – Глебов встал.
– А вдруг как придем – а наших-то никого в живых?
Именно этот вопрос больно точил и Емельянову душу, и оттого, что он оказался общим, Глебову стало не по себе. Забыв про вторую звезду, сказал решительно:
– Пошли, ребята, время… Ты, Иван, направляющим, Федин замыкающим.
Вышли из кустов, и Емельян увидел, что на небе уже мерцает не одна, а целый рой звезд.
Когда подошли берегом реки к деревне, смерклось. Перед тем как пройти последнюю сотню метров от реки до избы Анны Глебовой, остановились над обрывом. Обрыв был и тот и не тот – и знакомый и какой-то другой. Почему-то он раньше казался Емельяну высоким, крутым, опасным, а теперь – совсем безобидным. Иван тронул Емельяна за локоть и кивнул головой в сторону темнеющей постройки. Очертания стушевали сумерки: не поймешь, хлев или дом. Шепнул на ухо:
– Ваша хата.
Сердце Емельяна заколотилось. Дрогнувшей рукой он дружески сжал горячую руку Ивана, шепнул в ответ:
– Войду один. Потом позову.
Иван протестующе дернул его руку:
– Идем все вместе.
Ни лая собак, ни скрипа калиток, ни звука, ни голоса, ни огня. И если б не запах скотных дворов, такой знакомый с детства, не запах огородов и чего-то еще, живого, связанного с деятельностью людей, – топленых печей, одежды и просто соленого пота, – можно было бы подумать, что деревня мертва. Но они теперь знали, что деревня цела, не сожжена и не разрушена и что в ней есть люди. И могут быть немцы.
Емельян узнал свою избу: перенесенная на новое место, она была все та же, низкая, крытая соломой, смотрящая на улицу двумя подслеповатыми окнами. Жидкая изгородь не очень надежно прикрывала небольшой сад из перенесенных сюда со старого дворища яблонь, вишен и слив. С гряд пахло укропом и огурцами. Крылечко было новое (чьи-то добрые руки смастерили), с двумя лавочками по сторонам. Окна темные, без огней. Но в избе Емельян слышал голоса – вначале, как только они приблизились. Теперь все стихло. Видно, увидели их, когда проходили под окнами. Емельян тронул дверь. Заперта изнутри. Постучал. Минуту никто не отзывался. Снова постучал, уже настойчивей. Вот лязгнула щеколда: кто-то вышел в сени. И снова тишина. За дверью кто-то стоит, прислушивается боязливо. Емельян постучал опять, уже мягко, осторожно.
– Кто? – послышался вопрос, несмелый, робкий.
Это был ее голос. Голос матери, от которого можно отвыкнуть, но никогда нельзя забыть его. Что-то свело дыхание Емельяну, захлестнуло, и он почувствовал, что не сможет и слова произнести.
– Откройте, не бойтесь, – негрубо и негромко заговорил Федин. – Здесь представители немецкой армии.
– А боже мой, боже! – послышалось причитание в сенях. – Я женщина старая, одинокая…
Емельян хотел уже сказать: "Это я, мама, открой", но вспомнил, что слышал разговор в избе, подумал – преждевременно, там кто-то есть. И тогда он вслух по-немецки посоветовал Федину спросить, нет ли в доме партизан, полицаев или немецких солдат. Федин перевел вопрос Емельяна.
– Никого нет, одна я одинешенька.
– Хорошо, – сказал Федин очень дружелюбно, даже ласково. – Дайте нам воды попить, и мы уйдем. Не бойтесь.
"Молодец", – мысленно похвалил его Глебов.
Загремел засов, потом что-то брякнуло, что-то щелкнуло. Открылась дверь, мелькнул силуэт женщины. Емельян не удержался, рванулся к ней со словами, вырвавшимися из груди, как тихий, тщетно сдерживаемый стон:
– Мама… Это я, Емельян. – Она замерла в оцепенении. Дверь в переднюю была приоткрыта. На всякий случай Иван прикрыл ее, а Емельян сказал, обнимая мать и прижимаясь к ее щеке: – Ну что ты, не ждала? Не узнаешь?.. – А она все еще молчала, соображая, сон это или явь. – Там у тебя действительно никого, ты одна? Мы слышали разговор…
И тут она опомнилась, выдохнула тихо:
– Боже ж мой праведный… Сыночек ты мой… Я ж глупая баба. Вот стою как столб и вся дрожу и ничего не соображаю… Пойдем же в хату, лампу запалим.
Она засуетилась, бросилась искать спички. Емельян сказал:
– Не надо, мама, свет зажигать. Ты лучше присядь и скажи нам: кто у тебя в доме есть?
– Никого… Там… девочка одна, сиротка.
– А в деревне есть немцы?
– Не было… Полицаи были сегодня двое. Драйсик и Грач. Кошку у меня взяли и за огородами застрелили. И собаку свою застрелили.
И прильнула к его груди, заплакала, забилась. Причитала: "Сыночек мой родной, а я ж вся заждалась тебя, ноченьки не спала, все глаза проглядела. И не думала, что увижу". В темноте, не видя сына, только узнав по голосу, она ласкала его волосы, шею, лицо, точно хотела на ощупь представить его себе, какой он. И вдруг ее рука нащупала офицерский погон. Она точно обожглась, в испуге отпрянула и недоверчиво стала всматриваться то в него, то в его товарищей. Мгновенно в ней родилось сомнение: немцы. Они и назвались представителями немецкой армии, она сама слышала их чужую речь. Спросила оторопело:
– А с тобой что ж за люди?
– Это Иван Титов, а второй тоже мой товарищ.
– Здравствуйте, тетя Аня, – только теперь подал голос Иван и протянул ей обе руки, и голос его рассеял ее сомнения.
– Ну теперь верю, верю. А то недоброе подумала… Погоны у вас и одежда похожа на немецкую…
– Немецкая, мама, но это неважно, ничего не значит.
– Так вы что ж, у немцев служите?.. – И в вопросе и в голосе послышалась тревога, за которой стояли укор и сокрушение. Конечно, она мать, и ничего плохого не могла думать о своем любимом сыне, но кто знает, ведь он дитя и по неопытности мог совершить грех и оказаться у врагов. Емельян правильно понял ее вопрос и поспешил успокоить:
– Нет, мама, это для маскировки. – Он говорил тихо, чтобы не слышала девочка. – А что за сиротка у тебя, откуда?
– Из города. Еврейская девочка. Отца и мать фашисты угнали. А меня Женя попросила сховать ее от немцев. А то могут, ироды, загубить невинную душу. Им что дети, что немощные старики. Измываются хуже зверей лютых.
Огня не зажигали. Разговаривали впотьмах. Ивану не терпелось спросить о своих. Анна Сергеевна понимала его, сама первой сообщила:
– А ваша хата закрыта. Отец с Женей в городе работают. И живут там.
– Вот как? – удивился Иван. А она, не дожидаясь последующих вопросов, выкладывала все начистоту с той откровенной непосредственностью, которой отличаются бесхитростные и добрые женщины из простого народа.
– Был он, Аким, поначалу бурмистром. Немцы назначили. В городе. А недавно его начальником полиции сделали. А того, что до него был, повесили. Говорят, с партизанами был связан.
– Отец – начальник полиции?! – как сквозь сон прошептал Иван. Он все что угодно мог ожидать, только не этого, не такого удара, страшнее которого уже и быть не может.
А Прокопиха говорила уже о другом, несколько раз пыталась зажечь свет и хоть бы одним глазом взглянуть на сына. Но Емельян не позволял: потерпи, мол, до утра. Иван уже не слышал ни их разговоров, ни вопросов к нему. Он был ошеломлен и подавлен чудовищной вестью. Лишь спросил:
– А вы не ошиблись, тетя Аня, насчет отца?
– Нет, сама была сегодня у него.
Анна Сергеевна начала было хлопотать насчет ужина, но, хотя ребята и не ели почти весь день, от ужина отказались: не хотелось. Титов с Фединым поспешили уйти в сарай на сено, а Емельян остался с матерью в доме.
Почему человеку не дано видеть в темноте, как некоторым животным? Об этом с сожалением подумал сегодня Емельян, на ощупь знакомясь с небогатой обстановкой родного дома. И казалось ему, что никаких особых перемен здесь не произошло за эти четыре года. По-прежнему в передней стояла огромная русская печь и полати при ней, у окна высокий обеденный стол и табуретка. У притолоки висели рушники, в одном углу – полка и шкафчик с мисками и крынками, в другом – образа. Во второй комнате – древний сундук и стол на высоких ножках, деревянная кровать и… вот этого раньше не было: еще одна кровать, железная, с тугим жестким пружинным матрацем – стандартная солдатско-больничная койка, и деревянный жесткий самодельный диван.
Все еще не придя в себя, мать то предлагала сыну перекусить, то начинала стелить ему постель. Емельян слышал, как она шептала встревоженной и испуганной девочке:
– Ты, детка, не бойся. Это хорошие дяди. Тебя никто не тронет. Нет, эти дяди славные. Я тебе на печи постелила и сама с тобой буду там спать. А здесь пусть дядя поспит. Он с дороги, ему надо отдохнуть.
Она взяла девочку на руки и перенесла ее в переднюю комнату, уложила на печь, потом вернулась к сыну. Емельян сидел на диване. Видя его силуэт, мать спросила:
– Что ж ты не раздеваешься? Я тебе приготовила постель. Ты ложись, отдохни.
– Сейчас, мама, я только выйду посмотрю, как там мои ребята устроились.
Он вернулся в избу через четверть часа. Сообщил матери:
– Надо бы известить Акима Филипповича и Женю. Как бы это сделать, мама?
– Что за забота? Я схожу, – с готовностью отозвалась мать.
– Тебе не стоит. Нет ли кого надежного, чтобы послать в город? Мы хотели сами туда поехать…
– Что ты-ы! – в ужасе воскликнула мать. – Вам никак нельзя. Схватят и повесят. В городе солдаты, фашисты, полицаи. Как можно! Аким сам приедет.
– Это лучше, если сам. Ему проще.
– А наказать есть кому. Настенька сходит. Женина подружка.
– Это чья ж?
– Михеева дочь. Ты ж ее знаешь. Ай не помнишь? В том поселке – за речкой жили. Неужто забыл? Телку ихнюю волки на болоте задрали…
– Телку припоминаю, а вот Настеньку – смутно. Надежная она? Можно верить, не проболтается?
– Что ты! Комсомолка. Эта девушка верная. Огонь девка. Кремень.
Мать была возбуждена, речь лилась волнами, то громче, то тише. Емельян вспомнил, что там, за окном, могут случайно услышать их разговор, предупредил:
– Говори потише, мама.
Он с наслаждением и радостью произносил это слово, от которого уже отвык за целых четыре года: "мама".
– Договоримся так, – продолжал он полушепотом, закрыв дверь в переднюю, чтобы девочка не слышала. – Ты, мама, завтра утром скажешь этой Насте, что вернулся Иван Титов и находится в селе. Где именно – не говори. О нас ни слова, один Иван вернулся. Пусть она об этом сообщит либо Жене, либо самому Акиму. Пусть скажет, что ты ее послала и только ты одна знаешь, где находится Иван. Пусть скажет, что Иван очень просит отца приехать в Микитовичи. Поняла?
– Хорошо, сынок, все, как ты наказываешь, все будет сделано, и Аким непременно приедет…
Они проговорили до рассвета обо всем, что накопилось за четыре года, но больше всего о том, что случилось в последние месяцы военной годины. Она спрашивала сына, что он думает делать дальше, как жить намерен, и он отвечал твердо:
– Бороться, бить фашистов. Истреблять, уничтожать!
Он рассказал ей о первом бое на границе, о героизме пограничников и о всех последующих своих встречах с врагом. Она подробно поведала о своем несладком вдовьем житье и о том, как пришла в их край страшная беда – война. Она спрашивала сына как человека военного, который, по ее мнению, должен все знать о войне и сказать ей одной правду: надолго ли это? Что будет с ними, с простыми людьми?
– Колхозы разогнали, имущество колхозное разграбили, У колхозников тоже, считай, все забрали – скотину, какая была, хлеб. Как будем жить дальше – не знаю. Помрем все с голоду, если не поубивают или не увезут в Германию. Говорят, помещики прежние воротились…
Чернота ночи рассеивалась незаметно, постепенно, как рассеиваются туманы, открывая очертания предметов. Первым четко увидал Емельян одежду матери – светлую, выгоревшую на солнце коротенькую ситцевую кофточку и ситцевый платок на голове, приоткрывший большой лоб и гладкую прическу. И платок и кофточка казались знакомыми, прежними, и мать тоже была прежней со своим мягким говорком, задумчиво-печальным выражением лица, на котором сумрак еще скрывал, сглаживал морщины. Нет, она не изменилась для Емельяна: родители замечают, как растут дети, дети не замечают, как стареют родители. Обстановка в доме была, пожалуй, прежней, и все же Емельян вдруг понял, до чего она убога и бедна. Раньше он этого как-то не замечал…
А мать первым делом обратила внимание на то, что лицо сына покрыто жесткой щетиной, а густые русые волосы совсем не жесткие, напротив – шелковисто-мягкие, и голос у него отцовский, и прищур глаз, таящий озорство, тоже унаследован от отца, и если раньше ей казалось, что Емельян похож на нее, то теперь она убедилась, что он вылитый Прокоп. Стало быть, и характер Прокопов – отчаянный, горячий, решительный.
Новая тревога за сына, которого могут в любую минуту схватить враги, не заслонила, однако, материнской радости от этой неожиданной, но долгожданной и желанной встречи. Все-таки он жив и здоров, и ей просто хотелось наглядеться на него, такого юного и красивого. И слезы то и дело появлялись на воспаленных глазах, и она повторяла вполголоса ту единственную дорогую фразу, которую перед этим четыре года повторяла не голосом, а материнским сердцем: "Сыночек ты мой…"
Заботы о девочке-сиротке, которая спала теперь в передней на большой русской печи, как-то сразу отодвинулись на второй план, уступив место новым заботам, связанным с сыном. Мать знала, что Емельян долго у нее не задержится, что он уйдет со своими товарищами и будет где-то скитаться по лесам, как бездомный, прятаться по чужим ригам и баням, голодать и холодать, и она ему ничем не сможет помочь, точно так же, как и он не в состоянии помочь сейчас ей. Слишком огромное, безмерное горе свалилось на плечи всех людей.
Иван Титов тоже не спал: не до сна было. Весть о том, что отец служит у немцев, да еще в такой что ни на есть самой палаческой должности, словно удар грома, сразила его. Когда отца исключили из партии, Иван нисколько не сомневался, что он ни в чем не виновен ни перед партией, ни перед народом. Иван был убежден, что отец честен и чист и что пострадал он несправедливо, незаслуженно. Он гордился мужеством и ленинской принципиальностью отца. И вдруг в самую тяжелую для народа годину Аким Титов оказался прислужником врагов. Да еще каких – фашистов! Это было невероятно, как кошмарный сой. Но факт оставался фактом: не раньше как истекшим днем Анна Глебова была в городе и разговаривала с самим начальником полиции Акимом Титовым. Сомнений быть не могло: надо было принимать эту жестокую, горькую правду и что-то делать.
Прежде всего Иван пытался найти объяснение, понять причину, что заставило отца идти в палачи. Обида на Советскую власть? Нет, это не могло быть ни основательной, ни убедительной причиной. Иван не мог найти оправдания отцу и теперь становился в роль беспощадного судьи. Подумал ли отец, когда шел в палачи, о детях, на которых он бросил позорное пятно? Только кровью можно смыть этот позор.
Иван попробовал вспомнить известные ему из истории, из литературы случаи, когда сын убивал отца. Ничего не припомнил. Вспомнилось другое – отцы убивали своих сыновей; Тарас Бульба, Петр Первый, Иван Грозный. "Я тебя породил – я тебя и убью", – мог сказать отец. А что может сказать сын, поднимая руку на отца? "Ты меня породил, дал мне жизнь, а я тебя убью?" Он понял, что не сможет убить отца, не поднимется рука. Пусть это сделают его товарищи – тот же Глебов или Федин. И снова мысль его возвращается к старому – к той страшной загадке, которую непременно надо разгадать: что заставило отца стать предателем? Он пробует спокойно, терпеливо анализировать, вспоминает всю жизнь Акима Филипповича, все, что он знал о нем. В итоге получается нечто невероятное: не мог отец пойти в стан врагов Советской власти, не мог изменить делу, в которое глубоко верил и которому отдавал всего себя. Думая об отце, Иван невольно думал и о сестре своей. Женя спасает еврейского ребенка. Значит, она не служит у немцев, выходит, она не вместе с отцом. Эта мысль обрадовала и высекла скупую искру надежды.
2
Женя сообщила отцу, что Иван прячется в Микитовичах и что он их ждет как можно скорей. Сообщение это взволновало Акима Филипповича. О появлении сына – офицера Советской Армии – немцы не должны знать. Иван, очевидно, как и многие другие, попал в окружение и теперь пробирается на восток, через линию фронта, или ищет дорогу к партизанам. А домой зашел по пути. Так рассудил Аким Филиппович. Он не мог даже и подумать что-нибудь плохое о своем сыне, – мол, дезертировал, струсил. Нет. Аким хорошо знал Ивана и верил ему. Сам связанный с партизанским подпольем, Аким Филиппович решил, что проще всего будет устроить Ивана в партизанский отряд, действовавший в их районе. Отрядом командовал бывший начальник районного отдела НКВД, и только он один знал, что начальник полиции Титов работает на Родину, на Советскую власть. Больше об этом пока никто не знал. Обстановка требовала такой глубокой конспирации. К партизанам могли проникнуть провокаторы. Наконец какой-нибудь хвастливый болтун мог завалить великое дело. Даже участники недавнего покушения на бургомистра не знали, что это была не взаправдашняя террористическая акция, а всего лишь инсценировка, организованная командиром партизанского отряда для того, чтобы поднять авторитет Акима Титова в глазах немцев. И Женя, дочь Акима, не знала точно, на кого работает ее отец, хотя подсознательно, интуицией чувствовала, что не на фашистов.
Собираясь ехать в Микитовичи, Аким Филиппович волновался. Причин для беспокойства было больше чем достаточно. Во-первых, могли какие-нибудь новые партизаны, не знающие подлинной роли Акима Титова, заманить его в ловушку. Поймать начальника полиции – это не так уж плохо! Во-вторых, могли и немцы, узнав, что сын начальника полиции – советский офицер, в порядке проверки устроить такую провокацию. В-третьих, если даже отпадают два первых предположения, если на самом деле Иван находится в Микитовичах, то что он думает об отце своем, поступившем на службу к фашистам, как и чем он встретит его? Это, последнее, пожалуй, больше всего волновало Акима Филипповича.
В сопровождении одного полицейского и дочери Аким Филиппович выехал в Микитовичи после полудня на старенькой "эмке". По деревне промчались, поднимая облако пыли, и резко затормозили у дома Титова. Аким вышел из машины, демонстративно гремя ключами: по официальной версии – об этом знали заместитель начальника полиции, шофер и сопровождавший полицейский – Аким ехал в Микитовичи, чтобы взять дома кое-какие вещи.
В саду, никем не охраняемом, спели яблоки и сливы. "Странно, даже мальчишки, видно, сюда не лазили", – горько подумал Аким, и от этой мысли и дом и сад показались ему еще больше пустынными, дикими, заброшенными.
– Подите отведайте яблок, – предложил он шоферу и полицейскому, а сам направился в дом. Женя первой вошла в сад, оглядела яблони быстрым деланно-хозяйским взглядом, сорвала еще зеленый белый налив и незаметно для шофера и охранника исчезла в огородах. Она спешила к Глебовым: так было условлено с отцом.
Прокопиха в выжидательной позе стояла посредине комнаты, и на лице ее в один миг Женя прочла радость и тревогу, но больше радость, и поняла сразу, что все хорошо, что Иван действительно где-то здесь. Порывисто, в первый раз в жизни она поцеловала Прокопиху со слезами: "Здравствуйте, тетя Аня" – и так же быстро спросила натянутым от волнующего ожидания голосом, негромко, полушепотом, будто выдохнула:
– Ну, где он?
– Аким один? Он сюда зайдет или как? – вместо ответа так же тихо, заговорщически осведомилась Прокопиха.
– С ним один полицейский и шофер. Они там у нас в саду.
Не говоря больше ни слова, Анна Глебова открыла дверь во вторую комнату и кивком головы пригласила Женю войти туда. Женя метнулась через порог и вдруг, увидав двух немецких офицеров, в испуге остановилась, даже подалась назад и в тот же самый миг узнала в одном офицере своего брата, который, радостно улыбаясь, широко шагнул к ней навстречу, обнял ее, а потом, указывая на Емельяна, спросил:
– А этого фрица не узнаешь?
Женя смущенно заулыбалась и протянула Глебову руку, обращаясь почему-то на "вы":
– Здравствуйте… – По лицу ее пошли бледные и розовые пятна.
– Здравствуй, Женечка, – сказал Емельян, поборов смущение. – Мы тебя немножко напугали?
– Как все это понимать? Наряд ваш? – вместо ответа спросила Женя.
Иван хитро и весело подмигнул ей, расстегнул ворот мундира, и Женя увидела бархатные петлицы советского танкиста и три рубиновых квадратика. И все поняла без слов. Иван расспросил ее, где отец, кто с ним еще. Он с трудом сдерживал себя, чтобы не спросить: как, каким образом их отец докатился до жизни такой? Но Иван не стал спрашивать об этом сестру: дочь не ответчица за отца. И все же не удержался:
– Надеюсь, ты не служишь у немцев?
Жестокие слова его прозвучали уж очень грубо, как пощечина. Женя вздрогнула от этих слов, вспыхнула лицом, ощетинилась колючим взглядом, ответила с вызовом и достоинством:
– Служить у врагов – еще не значит работать на них.
– Прости меня, – сказал Иван, опомнившись, уже смягчившимся, смущенным голосом и виновато-доверчиво посмотрел на сестру. Неожиданно для себя сделал открытие: а она ведь уже совсем-совсем взрослая. – Ну ладно… Я хочу видеть отца. Как бы это нам лучше обставить? – Он задумался и посмотрел вопросительно на Емельяна. – Отцу неудобно сюда зайти?
– Боюсь, что полицейский охранник потащится за ним, – сказала уже озабоченно, по-деловому Женя.
– А давайте сделаем так, – вдруг заговорил Глебов. – Ты, Женя, иди предупреди отца о нас. Минут через пять мы все втроем будем идти по улице и, естественно, заинтересуемся машиной, которая нам совсем кстати, спросим шофера, кто да что, и войдем вдвоем в дом. А Федин останется возле машины с шофером и полицейским. Полицейского в дом не пустим.
– Федин, как денщик наш, останется, но не возле машины, а на крыльце, – поправил Иван.
На этом и порешили.
Через пять минут после ухода Жени Иван, Емельян и Федин простились с Анной Глебовой и вышли на улицу. Как и ночью, Глебов и Титов совсем не испытывали чувства страха. Окажись в селе не только полицейские, но даже и немцы, Глебов и Титов вели бы себя так же уверенно и хладнокровно: они уже успели войти в свою роль. Их спокойствие передавалось и Федину, который шел, как и положено, сзади своих начальников, держа автомат в боевой готовности.