Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
Кто-то сострил:
– Тут бы локатор пригодился.
Богдан походя ответил:
– А то как же. Я, может, потому и в радиометристы пошел, чтобы в темноте видеть, наученный горьким опытом.
Матросы засмеялись. А он продолжал серьезно, без обычной для него рисовки:
– Иду я, значит, вслепую. И вдруг провалился куда-то вниз, наткнулся руками на что-то волосатое. Оно быстро ускользнуло, толкнуло меня в бок. Притаился, не дышу и чувствую себя ни живым ни мертвым. Сколько времени так прошло, аллах его знает. Только надо было что-то предпринимать. Первым делом я решил уяснить обстановку. Не трудно было догадаться, что я угодил в могилу, приготовленную для накануне усопшей рабы божьей бабки Агриппины. Все б это еще ничего. Самое неприятное было то, что вместе со мной было неизвестное мне волосатое "нечто". Человек я не слабонервный, но, знаете, такая обстановочка. Бррр!.. На мое счастье, это "нечто" неожиданно во весь голос заявило о себе: оно заблеяло. На сердце у меня сразу повеселело: все-таки живое существо. Сначала я решил воспользоваться услугами барана. Но барану моя затея не понравилась. Он не хотел оставаться в одиночестве и потому всякий раз, когда я пытался стать ему на спину, чтобы руками дотянуться до края ямы, шарахался в сторону. Я падал в грязь. Что делать? Но, как у нас говорят, и нищему иногда везет. Повезло и мне. Возле кладбища дорога проходила в соседнее село. Слышу, телега тарахтит. И не столько сама телега, сколько пустые бидоны гремят: я догадался – это дядя Кузя возвращается с молочного завода. Единственная моя надежда. И я заорал во все горло, чтоб перекричать и грохот бидонов, и шум дождя: "Дядя Кузя! Эгей! Дядя Ку-зя-а!" Слышу – остановился. Тут я как можно быстрей: "Дядя Кузя! Это я, Богдан Козачина. Случайно в яму угодил. Помогите выбраться".
Слышу, ворчит он на лошадь, что ли, и еще не решается, как ему поступить. А я ему снова во все горло: "Вожжи захватите, а то здесь глубоко!" Пока он шел на мой голос, в моей озорной голове созрел план отколоть штучку. Стал он на краю ямы, все спрашивает, как меня угораздило, и чувствую, что не совсем верит, что это именно я. Кузя был мужик не из храбрых. А я ему говорю: "Бросайте мне оба конца, а сами держите за середину". О баране молчу. Бросил он мне вожжи. Я один конец барану за рога привязал, другой на руку намотал на всякий случай и говорю: "Ну, тяните!" А сам ему барана подаю. Тащил это он, тащил, уже совсем вытащил и тут нащупал бараньи рога и шерсть. Как заорет не своим голосом да как бросится прочь к телеге. Слышу – только бидоны гремят. А мне что, одно удовольствие: баран мой на свободе, назад его теперь никакой силой не втащишь, второй конец вожжей у меня в руке. Свидание, разумеется, не состоялось. Костюм я изгадил, что хоть выбрасывай. Наутро приходит к нам дядя Кузя и спрашивает меня: "Ты вчера вечером где был?" "Нигде. Дома спал". Посмотрел он на меня подозрительно, подумал вслух: "Да, голуба, а сказывают, бога нет. Вот и верь после этого". – "А что такое, дядя Кузя?" – "Да ничего, – говорит, – это я так, к слову". И ушел. Так и не рассказал о ночном происшествии.
Козачина кончил. Все молчали. Наконец Струнов спросил:
– Сам придумал или в книжке вычитал?
Я ушел в свою каюту, задраил иллюминатор, сел у стола и задумался: а что нового я сейчас узнал о Богдане Козачине? То, что он и в детстве был озорным и находчивым пареньком? И только? А может, больше? Может, Козачина по-своему хотел кого-то убедить, что он вовсе не трус? Правда, это можно было сделать по-другому. А быть может, стоит дать ему возможность "показать" себя, ну, хотя бы доказать, что он смел и честен. Как это сделать – нужно подумать.
Лежа в постели, я попробовал читать. Но вдруг поймал себя на мысли, что глаза бегают по страницам, а думаю я совсем о другом. Оба только что услышанных матросских рассказа быстро улетучились из памяти. Оставался лишь последний недоверчивый вопрос Юрия Струнова да залп вопросов Богдана Козачины. Я настойчиво искал между ними какой-то, пусть отдаленной связи и не находил. Меня что-то тревожило, точно я чего-то не сделал или сделал не так, как должно. Я отложил в сторону книгу – это был "Гений" Теодора Драйзера – и выключил свет. Сон не приходил, но мысль работала спокойней. Наконец обнаружилось то, что, собственно, отвлекало меня: вчерашний проступок Козачины и мой "либерализм" в отношении него. Пригласил, поговорил – и все, никакого взыскания, никаких таких "мер", да и сам разговор получился не такой, как принято. Я представил себе карточку взысканий и поощрений старшины второй статьи Козачины. Одна сторона ее была совершенно чиста, зато другая густо исписана всевозможными взысканиями. Я бы мог, конечно, прибавить туда еще несколько суток ареста, но стал бы Козачина от этого лучше, вот вопрос?
…Сейчас здесь стоит глубокая долгая полярная ночь, которую, по старой привычке, называют еще глухой, что нисколько не соответствует действительности, потому что кругом при электрическом свете идет обычная трудовая жизнь, шумная, суетливая и размеренная, точно такая же, как и в те летние дни, когда солнце светит круглые сутки. Небо наглухо закрыто непроницаемыми плотными тучами, и даже в полдень, когда на короткое время наступает тусклый рассвет, трудно поверить, что в мире вообще есть солнце. А в ясную морозную погоду эти непродолжительные минуты рассвета очень хороши. Нечто похожее – отдаленно похожее – у нас, в брянских краях, бывает зимой в морозное утро минут за пять до восхода солнца, когда самого солнца не видно, но далекие искристые лучи его, точно кистью художника, красят небосвод в яркие и тонкие цвета.
Самого солнца нет, оно не покажется еще несколько дней, но вы чувствуете его где-то рядом – оно словно говорит вам: "Я здесь, недалеко, ждите меня, скоро буду". И мы ждем, любуясь неподвижными перистыми облаками, чародеем-волшебником раскрашенными в фиолетовые, оранжевые, сиреневые, бирюзовые и еще какие-то не совсем определенные, но яркие и приятные цвета. И знаем, что этот художник-чародей и есть ожидаемое нами светило. Его огненно-золотистые лучи искусно положили на небо эти дивные краски.
После обеда командир дивизиона приказал мне срочно приготовить корабль к выходу в море: предстоит поход на остров Палтус. Комдив был озабочен: он, как и все мы, понимал, что поход будет трудным, хотя до острова, как говорят, рукой подать. В хорошую погоду он даже виден с нашего пирса: огромным дредноутом стоит эта монолитная каменная глыба посреди пролива, ведущего в нашу базу, и мощные орудия его направлены в сторону моря. На острове небольшой гарнизон артиллеристов и служащих сирены. Там нет удобных подходов для швартовки даже таких небольших кораблей, как наш "охотник", берега отвесные, гранитные, вылизанные волнами и скользкие. Правда, в одном месте есть подобие бухточки, но войти в нее можно только в часы прилива.
В зимние штормы всякое сообщение с островом прекращается, кроме, конечно, радио и других воздушных средств связи. Гарнизон запасается провизией летом. И надо сказать, в короткую летнюю пору Палтус превращается в уголок, который даже слишком избалованные люди могут назвать "прелестью".
Я был там однажды с адмиралом Пряхиным, и меня поразила не столько красота этого огромного камня, окруженного изумрудами валунов, рассыпанных в лазоревой воде, несметные стаи птиц, чей неугомонный крик напоминает большой оркестр в момент настройки инструментов, голубое озерцо, обрамленное зеленью дикого лука, цветущего сиреневыми помпончиками, сколько люди, населяющие этот остров.
Батареей командует артиллерийский капитан, тридцативосьмилетний армянин, раненный под Балатоном и служивший последнее время в Одессе, человек беспокойный, крикливый, но душевный и общительный. Он же исполняет и должность начальника гарнизона, в который кроме артиллеристов входит персонал сирены – все гражданские люди, включая и самого начальника – шестидесятилетнего бородача Ульяна Евдокимовича Сигеева, отца большого семейства, состоящего, как говорят в шутку, из "шестнадцати единиц", в число которых входят, кроме самого Ульяна, его жена, она же и бабушка, старший сын с женой и двумя детьми, дочь с зятем и третьим дедушкиным внуком, еще три сына и две дочери.
Сам Ульян – крепкий, озорной, за словом в карман не полезет, – отвечая на шутливые замечания по поводу столь многочисленного потомства, говорил:
"Тут у нас условия: харч хорош, ночь длинна и керосин не всегда завозят".
Поселился он на острове восемнадцать лет тому назад, еще безбородым, крепким мужчиной. Поселился не на год и не на два, а на вечные времена. Ступив на камень острова, покрытый бархатом мха, ползучей березы, морошки и каких-то неизвестных ему ягод, он степенно, по-хозяйски осмотрелся, увидел большой дубовый крест над скалистым обрывом, решительно направился к нему. Попробовал прочитать изрядно смытую двумя столетиями надпись. По обрывкам слов понял, что здесь во времена Петра Великого потерпели крушение российские мореходы.
Жена робко, с озабоченным выражением спросила, чья это могила? Он ответил:
"Не могила, а памятник прадедам нашим. – И поняв, какие тяжелые думы объяли женщину, прибывшую по своей доброй воле "на край света", вдруг смягчившись, обнял ее и сказал успокаивающе: – Ну, будет, пойдем. Посмотри туда – там Северный полюс, совсем близко".
Она взглянула на низкий белесый горизонт, залитый морем и небом, и спросила:
"Значит, это и есть край земли?"
Дубовый крест петровских времен стоит и поныне и еще простоит, может, сто лет, а на другом конце острова есть кладбище: три могилки. В одной похоронен двухлетний мальчик, самый младший сын Ульяна Евдокимовича, в другой – его четырехмесячная внучка, а в третьей – солдат-артиллерист, случайно сорвавшийся со скалы.
Мы должны были спешить на остров и как можно быстрей доставить хирурга, чтобы на маленьком кладбище не оказать четвертой могилы.
Это случилось сегодня. Один из сыновей Ульяна Евдокимовича, бесшабашный гуляка-парень, выпил больше, чем полагается, и решил навестить соседей-батарейцев. В потемках да к тому же в метель он сбился с тропинки и забрел на артиллерийский склад. Часовой, солдат первого года службы, заметил мелькнувший среди снежной мути силуэт человека, дважды окликнул его. Ответа не последовало. Он дал предупредительный выстрел вверх. Парень невнятно выругался и опрометью бросился в сторону. Тогда часовой выстрелил в него и попал в грудь.
Ранение было тяжелым, в счастливый исход мало кто верил. На острове с нарастающей тревогой и нетерпением ждали хирурга.
Он пришел на корабль, запыхавшийся, взволнованный, внешне ничем не примечательный человек, от которого ожидали подвига, и представился тихим, неуверенным голосом:
– Лейтенант медицинской службы Шустов.
Василий Шустов, светлобровый, застенчивый юноша, с мелким круглым лицом, тот самый хирург, от которого сейчас все ждали чудес, стоял рядом со мной на верхней палубе, держал в руках небольшой чемоданчик с инструментами. Я предложил ему спуститься в мою каюту: нечего без толку мерзнуть здесь, наверху. Он послушно подчинился.
Комдив поторапливал: начался прилив, и мы должны были поспеть войти в бухточку во время "большой воды".
Сильно раскачиваясь, корабль отвалил от пирса, и навстречу нам в сумерках занимавшегося снежного полярного утра побежали сердитые волны. Я представил, как трудно будет спустить шлюпку и перебросить на берег хирурга, должно быть молодостью и какой-то неказистой застенчивостью не внушавшего мне доверия. Думалось: не могли дослать хирурга поопытней и посолидней. Наверное, побоялся искупаться в ледяном море.
Однако ему не сиделось в моей каюте. Он вышел на палубу, поднялся ко мне на мостик. Я покосился на него, ожидая увидеть взволнованное и растерянное лицо. Но он был спокоен, собран и слегка задумчив. О чем он думает? О предстоящей сложной операции или о том, как добраться невредимым на шлюпке от корабля до обледенелого берега по этим свирепеющим, никого не щадящим волнам?
– Хорошо плаваете? – спросил я его довольно сухо.
Он посмотрел на меня, грустно усмехнулся и ответил с достоинством:
– Постараюсь. – Затем спросил: – Простите, если я не ошибаюсь, у вас на столе фотография Ирины Инофатьевой?
– Инофатьевой? – удивившись, переспросил я, но тотчас же сообразил. – Да, Ирины, теперь Инофатьевой, а когда-то Пряхиной.
– Она дочь нашего адмирала? – спросил он.
– Откуда вы ее знаете?
– По Ленинграду, – ответил он.
Корабль входил в бухточку. В ста метрах от берега я застопорил ход и приказал спускать шлюпку. Волны точно и ждали этого, в надежде захлестнуть ее и проглотить вместе с теми, кто осмелится оставить борт корабля. Шустов был по-прежнему спокоен – во всяком случае, он умел вести себя. Едва шлюпка коснулась воды, как мичман включил мотор. Я помахал рукой, желая удачи, но доктор не видел меня. Шлюпка рывком оторвалась от корабля и тотчас же скрылась за гребнем волны, как в воду канула. Через несколько секунд она снова показалась, крошечная, беспомощная, упрямо карабкавшаяся на гребень крутой волны. В голову назойливо лезли тревожные, нехорошие думы: имеет ли смысл рисковать жизнью пяти человек ради попытки спасти одного? Казалось, еще один миг – и огромный вал обрушит на шлюпку тысячетонную массу воды, и от нее не останется и следа.
Время тянулось мучительно долго. За шлюпкой наблюдали . не только мы. За ней наблюдали и с берега: командир батареи и начальник сирены, отец раненого. Я засек время. Шлюпка возвратилась через двадцать минут, благополучно высадив Шустова, и мы, с облегчением вздохнув, отправились в базу.
Прошло несколько часов, и мы узнали, что Василий Шустов удачно сделал операцию. Ранение оказалось слишком тяжелым: в грудь навылет. Молодому хирургу не приходилось в своей недолгой практике делать такую сложную операцию. Он объявил родителям раненого, что надежда на спасение невелика, и сделал операцию, которая продолжалась час десять минут. Это была первая операция в мирное время на Северном флоте, операция, сделанная вне госпиталя, в обычном деревянном доме, без опытных ассистентов. Положение раненого оставалось очень тяжелым, но он жил.
Врач не отходил от раненого двое суток. На вопросы он ничего определенного не отвечал и лишь на третьи сутки сказал с уверенностью:
– Будет жить!
А на шестые сутки за врачом снова прибыл наш "охотник". Погода, по обыкновению, стояла неважная, но ветер был потише, и волна не такая крутая, как в прошлый раз. Словом, от острова мы отошли сравнительно легко. Шустов был весел и доволен благополучным исходом, он подробно рассказывал об операции, старался говорить мягко и внушительно. И мы, стоя на мостике, не заметили, как на полпути, словно вражеский самолет, откуда-то вынырнула темная тучка и ударила снежным зарядом. И хотя это было в двенадцать часов и брезжил слабый рассвет, нас ослепило. Ну, ничего не видно, даже мощного света маяка, находившегося совсем вблизи. Только хлопья снега, смешанные с брызгами волн, обдают корабль с неистовой беспощадностью. Все, за что ни возьмись, липко от снега и неприятно. Я сбавил ход: так можно напороться на что-нибудь и погубить корабль. Теперь вся надежда на радиометриста Козачину и на впередсмотрящего, обязанность которого сегодня выполнял акустик Юрий Струнов. Он стоял на носу корабля у самых поручней и, до боли напрягая зрение, смотрел вперед. Но кроме хлопьев мокрого снега вряд ли он что видел, потому что его самого мне не было видно с мостика, и я боялся, как бы его не смыло волной.
Козачина сидел у локатора, не сводя взгляда с экрана. Я знал – еще не было случая, чтобы Богдан Козачина прозевал цель или какой-нибудь предмет, и поэтому больше всего надеялся на него. И все-таки волновался. Почему-то вспомнилось, как Богдан Козачина вслепую по кладбищу шел. Уныло подумалось: не наскочить бы нам на что-нибудь такое… Неожиданно Богдан доложил взволнованным голосом, нет, он просто закричал:
– Товарищ командир, прямо по носу какой-то предмет!
Я быстро перевел рукоятку машинного телеграфа на "стоп" и приказал в мегафон впередсмотрящему усилить бдительность. Машины остановились, но корабль, хотя и медленно, продолжал двигаться вперед, подгоняемый порывистым ветром и силой инерции. Наступила тишина. Слышался лишь глухой шум волн, стучащих о стальные борта корабля. И в этой тишине неожиданно прозвучал взволнованный зычный голос Юрия Струнова:
– Мина! У борта мина!
Я приказал дать задний ход. Послышался чей-то крик. Помощник, боцман и лейтенант Шустов бросились на край носа. Впередсмотрящего не было, валялся лишь его тулуп. Струнов, привязавшись веревкой, барахтался в ледяной воде между миной и бортом корабля. Преодолевая стремительный напор волн, швырявших мину на корабль, обдаваемый ледяной водой, он отталкивал подальше это круглое, паукообразное стальное чудовище, хранящее в своей утробе тысячу смертей. Юрий Струнов, конечно, знал, что мина взорвется, стукнувшись о борт корабля, но, плавая между ней и кораблем, он хотел смягчить удар и тем самым уменьшить шанс взрыва. Надолго ли? Он уже промок до последней нитки. Еще секунды – и судорога сведет его тело. Он не сможет пошевелиться и, беспомощный, пойдет под воду. Его вытащат, потому что другой конец веревки привязан за поручни, но уже мертвого.
Впрочем, об этом он, может, и не думал: разгоряченный мозг был занят только одним – миной. Ею было занято все: воля, мускулы, дыхание, сердце. Еще один толчок, подальше, подальше от корабля.
Машины работали "полный назад", уводя корабль от смертельной опасности. Струнова подняли на палубу и отнесли в кают-компанию. Василий Шустов был с ним. Я не уходил с мостика. Снежный заряд пронесся, но море по-прежнему штормило. Я думал о том, что всех нас не было бы в живых, если бы не два человека: Богдан Козачина и Юрий Струнов.
Обнаружить плавающую мину с помощью простого радиолокатора – дело почти немыслимое. На экране она кажется еле уловимой, микроскопической крупинкой. Упустить ее легко, даже очень легко. Но Козачина не упустил.
Если бы это было в моей власти, я присвоил бы Струнову звание Героя Советского Союза. Это подвиг! Рискуя собой, он спас корабль и своих товарищей.
Да, корабль спасли двое людей, так не похожих друг на Друга: сын сельского учителя, "философ", "курсант-расстрига" и вообще "ненадежный парень" и московский рабочий, добродушный тихоня, любимец экипажа. Я думал о поощрении их обоих: конечно, для Козачины самой желанной наградой будет отпуск на родину. Впрочем, и Струнов давненько не бывал у родных.
Меня одолевала одна назойливая мысль: мог ли броситься в воду Козачина вот так же, как это сделал Струнов? Мне не хотелось отвечать "нет", но и "да" я не решался сказать. Но я должен сделать Козачину таким, как Струнов. Я должен быть уверен в нем.
Великое это дело – вера в человека! А ее-то как раз нам иногда недостает. Почему это происходит? Где причина этого неверия? В привычке видеть в людях только дурное, потому что оно, подобно всякой дряни, плавает на поверхности? Подмечать человеческие слабости легко и просто. Еще легче возбуждать неприязнь и злобу. Но надо видеть в каждом человеке прежде всего человека с его судьбой, заботиться об этом человеке. "Это нелегко, – отвечает мне чей-то голос. – А что дается легко? Легко ничего не делать. Существовать легко, жить трудно. Но ведь вся прелесть человеческого бытия заключается в целеустремленной жизни". Об этом я знал и раньше, но как-то не вникал в существо такой простой истины.
У причала нас встретил командир дивизиона. Я доложил ему о походе, и он тотчас же ушел в штаб, чтобы оттуда информировать обо всем командира базы. Я зашел в кают-компанию, встретил там врача и Струнова. Старший матрос был уже переодет и чувствовал себя неплохо. Мне захотелось поговорить с Шустовым об Ирине, продолжить неоконченный разговор у острова Палтус. Зашли в мою каюту. Кок подал нам крепкого чая.
Фотография Иринки всегда стояла на моем письменном столе. На вопросы офицеров я отвечал, что это моя сестра. Когда же на корабле появлялся Дмитрий Федорович, я прятал фотографию в стол. Мне неловко было, что Шустов увидал ее у меня в каюте, и в то же время я рад был встрече с человеком, который знает эту женщину. Я попросил его рассказать о ней. Врач не спешил. Неожиданно он задал вопрос, показавшийся мне странным:
– Сколько вам лет?
– Двадцать семь, – ответил я настороженно.
– Вы воевали?
– Нет.
– Странно. – И на лице его появилась обеспокоенность. Она невольно передалась мне.
– Почему странно? Я был подростком.
– У вас седые волосы.
Я рассмеялся неожиданной шутке и все же решил посмотреться в зеркало. Да, виски были по-настоящему седыми. Серебристый иней сверкал кое-где и в моей жесткой щетинистой шевелюре.
– Вчера этого не было, – уверенно сказал я, изумленный неожиданным открытием.
Он понимающе кивнул. Значит, это случилось сегодня, сейчас. Вот, оказывается, как седеют люди.
– Ничего, вам это идет, – сказал он одобряюще и тихо улыбнулся.
– Вы давно знаете Ирину? – спросил я стремительно.
– Мы вместе учились. – Он посмотрел на фотографию. – Интересная девушка. После института меня на флот направили. Собственно, сам напросился. А с ней у нас так, шапочное знакомство было, – добавил он поспешно и смутился. – Собственно, я ее не видел с тех пор, как она уехала с мужем из Ленинграда. Вам она пишет?
Я ответил, что никогда не переписывался с ней, и осторожно спросил, писала ли она ему. Он отрицательно покачал головой. Я смотрел в его маленькие карие пытливые глаза и читал в них невеселые мысли: "Значит, и ты о ней ничего не знаешь? А я-то думал…" Может быть, это были не его, а мок собственные мысли, и он читал их в моих глазах.
Мне определенно нравился этот человек, бросивший Ленинград, где его оставляли в аспирантуре, научную работу, карьеру. Ради чего? Что влекло сюда этого хрупкого юношу?
– Не скучаете? – спросил меня Шустов.
– Некогда. Все время на корабле.
– Не верю, – сказал он, испытующе глядя мне в глаза. – Вы говорите неправду. А это?
Он кивнул на фотокарточку. Трудно было возразить. Действительно, я лгал, говоря, что не скучаю, но скука эта посещала меня не так уж часто.
– А я скучаю, – признался он. – Давайте будем скучать вместе?
У меня здесь не было близких друзей, и вот человек, понравившийся мне с первого взгляда, предлагает свою дружбу. А я не ответил, по существу, не принял его дружбы. Я боялся. Чего? Да как сказать, может, боялся иметь рядом с собой друга, влюбленного в мечту моей юности, почувствовал в нем соперника. В то же время мне нравились чистота его чувств и несколько наивная доверчивость.
Мы простились тогда с чувством недоговоренности. Но я был уверен, что время все утрясет, оно, невзирая ни на какие обстоятельства, не подчиняясь никаким авторитетам, лицам и рангам, сделает свое, только ему подвластное дело. И оно, это время, представлялось мне не только мерой расстояния от одного события до другого. Я видел его более образно: оно казалось мне огромным, вечно вертящимся колесом истории, в котором бурлило, точно горная река, то, что мы называем жизнью.
Время шло. Оно пробило брешь в полярной ночи, и в эту брешь сегодня впервые выглянуло солнце. Мы ходили встречать его. То есть, что значит ходили: поднялись на невысокую скалу здесь, недалеко от причала, и приветствовали столь долгожданное солнце.
День выдался как по заказу: небо легкое, просторное, без единого облачка. Снежно, морозно и видно далеко. Полдень был отмечен величественным зрелищем. В двенадцатом часу зардел южный горизонт. Сначала розовые, нежные тона с яркими переливами. Потом краски становились все гуще и сочней, они разливались во все стороны: прямо на глазах разгорался багровый костер, раздаваясь вширь и ввысь. Казалось, где-то далеко на юге полпланеты горит, и пламя от этого необычного пожара вот-вот вспыхнет и растопит глубокие северные снега.
И вот показалось солнце, молодое, свежее, заискрились холмы по ту сторону залива. Первое после долгой ночи солнце ослепительно сверкало среди снежной белизны. Но это продолжалось недолго: солнце показалось и скоро опять ушло. Лишь подожженное им небо горело немногим дольше, до первого дуновения северного ветра, пригнавшего от полюса темно-синюю рыхлую тучу. Она быстро набухла, раздалась, закрыла собою небо, запорошила белыми мотыльками, точно хотела напомнить нам, что впереди еще морозный март, снежный апрель и что живем мы в краю холодов и метелей.
Был воскресный день, матросы отдыхали. Одни на катке, другие на лыжах, третьи в кино ушли, а я после встречи солнца решил в одиночку побродить по окрестностям Завирухи на лыжах. Хотелось хотя бы на часок отрешиться от нелегких забот нашей повседневной службы и остаться наедине со своими мыслями и чувствами. Встреча с Василием Шустовым, короткий разговор с ним разбудили в душе и памяти приятные воспоминания о быстро промчавшейся юности, о годах, проведенных в Ленинграде, о прожитом и пережитом, которое теперь, на расстоянии, казалось ярче, отчетливей и проще.