Текст книги "Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ. ДУХОМ ОКРЕПНЕМ В БОРЬБЕ
1
Бургомистр города Аким Титов сидел в кабинете немецкого коменданта и мрачно докладывал:
– Вы отлично знаете, господин комендант, что я не без некоторых колебаний принял предложение занять этот почетный и ответственный пост. Я представлял всю трудность и сложность моих обязанностей. Но я рассчитывал на вашу помощь. Я хотел служить честно и добросовестно, старался оправдать доверие. Знал, что будет нелегко. Но, откровенно вам говорю, не думал, что все так обернется. Три дня назад в меня стрелял какой-то большевистский мерзавец. Днем, на улице. А что делает полиция? Вместо того чтобы задержать преступника, арестовывает какую-то бабу. Когда я отлично видел, что стрелял молодой человек… И вот вам сегодняшний случай…
Аким умолк, лицо его еще больше помрачнело, тяжелые темнокожие руки дрожали.
– Рассказывайте все, как было, – любезно сказал по-русски обер-лейтенант, резко откинувшись всем корпусом на спинку кресла и не сводя с бургомистра пытливого настороженного взгляда.
Титов продолжал:
– Я вернулся к себе на квартиру в одиннадцатом часу. Поужинал и зашел в комнату дочери. Она еще не спала и позвала меня, чтобы посоветоваться насчет своей работы. Девочка не хочет сидеть без дела. И в это время в столовую, откуда я только что вышел, бросают гранату. Вы представляете: только счастливый случай спас меня от неминуемой гибели.
– Когда вы возвращались с работы, полицейский стоял у вашего дома? – спросил комендант.
– Да, я хорошо помню, он стоял. Он даже сказал: "Добрый вечер".
– Полицейский исчез. Вы знаете?
– Да, я слышал.
– Вы считаете, его увели партизаны?
– Кто знает? – Аким поднял на коменданта усталый доверчивый взгляд. – Может, он сам бросил гранату и ушел к партизанам… Все может быть. Я, господин комендант, если вы позволите мне быть откровенным, в одном убежден: полиция наша работает плохо, грубо и, если хотите, примитивно. Ей не хватает гибкости, или, как бы это сказать, – культуры, что ли. Каждое дело требует мастера.
Комендант закивал головой в знак согласия, а Титов продолжал:
– Строгость есть, жестокость есть. А смекалки нет, хитрости нет. Вы понимаете, о чем я говорю? Не всегда нужен кнут. Иногда пряник лучше, полезней.
– Именно поэтому, господин Титов, мы решили предложить вам пост начальника полиции.
Комендант облокотился на стол и нацеленно прищурился, ожидая, какой эффект произведет на Акима это сообщение. Титов сразу выпрямился, от неожиданности приоткрыл рот, захлопал веками. Комендант довольно и покровительственно улыбнулся.
– Увольте, господин комендант, – после паузы, придя в себя, взмолился Аким. – Я не сумею… Никогда мне не приходилось в таком деле… Тут нужен мастер, а я что?.. Я не справлюсь.
– Справитесь. Мы верим вам. Ценим вашу преданность…
Комендант говорил таким тоном, что отказываться было бесполезно. Да и отказывался Титов лишь для виду. Пост начальника полиции его больше устраивал, чем пост бургомистра.
– Но тут, господин комендант, одной преданности мало. Надо умение еще иметь. А я что?..
– Поможем. – Обер-лейтенант встал. Встал и Титов. – У вас больше нет ко мне вопросов?
– Я не знаю, господин комендант, удобно ли? – начал нерешительно Аким.
– Говорите.
– Мне кажется, не следовало бы передавать колхозные земли и имущество какой-то графине, бежавшей за границу в революцию. Это произвело нехорошее действие на крестьян.
– Вот как? – ухмыльнулся загадочно обер-лейтенант, А Титов будто не заметил его подозрительности:
– По-моему, бывшие графские, а затем колхозные земли лучше бы передать доктору Нагелю или еще кому-нибудь из ваших соотечественников. Люди неправильно поймут возвращение бывших господ.
Аким смотрел на коменданта просто, преданно, но без особого подобострастия. Обер-лейтенант оценил это. Он сказал:
– Возможно, вы правы, господин Титов. Но это не наша с вами забота. – И затем, перейдя на доверительный тон, сообщил: – У нас предстоят ответственные дела. Много важных дел. В городе и в селах безработица. Этого нельзя допускать. Начнется голод. Мы должны будем отправить в Германию работоспособных людей. Там отличные условия… А потом предстоит следующая задача: отправить в Германию сотню детей.
– Детей? А что они там будут делать? – без особого интереса спросил Титов.
– Их также надо сохранить от голода, – ответил комендант. Он знал, что детей берут в качестве доноров: нужна их кровь госпиталям. Но он не мог доверить эту тайну даже начальнику полиции.
– Почему только сотню? У нас в районе ребятишек куда больше, – заметил, как бы ничего не подозревая, Аким.
Комендант понял, что сказал лишнее, и, чтоб как-то замять, торопливо произнес, подавая Акиму руку:
– Об этом мы еще поговорим. А сейчас идите сдавайте дела заместителю бургомистра и сегодня же примите дела от начальника полиции.
Через три дня Аким Титов снова, теперь уже в новой должности, сидел перед комендантом. На этот раз он был не мрачен и не угрюм, как прежде, а слишком возбужден. Взволнованно жестикулируя, он докладывал о том, что ему стало известно о связи полиции с партизанами. В его руках было неопровержимое доказательство: записка того самого полицая, который стоял на посту у дома бургомистра в тот вечер, когда в окно была брошена граната. Записка адресовалась, очевидно, командиру партизанского отряда. Из нее явствовало, что убить бургомистра этому полицаю помогут его два приятеля, тоже полицаи, – Анатолий и Василь – и что начальник полиции знает о готовящемся покушении.
Обер-лейтенант был озадачен: Анатолий и Василь считались лучшими службистами, превзошедшими в жестокостях Даже самих гитлеровцев. В карательных экспедициях они с особым усердием выполняли обязанности палачей. И вдруг такое…
– Странно, не правда ли, господин Титов? – произнес комендант. – Анатолий и Василь работали отлично. Что это значит?
– Вот и я думаю – как такое понять?.. Они-то уж, казалось, преданы фюреру, – ответил Титов, стараясь быть предельно объективным.
– Вы думаете, играли, чтобы заслужить доверие? Но какой ценой!
– Для них цена не имеет смысла: в прошлом они уголовники, – напомнил Титов. – А я этому сброду, простите, не очень верю. Я больше верю фактам. – И он потряс запиской полицая.
Несколько минут обер-лейтенант молчал, словно что-то обдумывая, взвешивая, перед тем как принять решение. Наконец спросил Акима:
– Что вы предлагаете?
– Предателям не может быть пощады. За измену фюреру, за связь с партизанами, для устрашения других, я бы их повесил. Всех троих.
– То есть и бывшего начальника полиции? – уточнил обер-лейтенант.
– Да, – твердо ответил Титов.
– Хорошо. Завтра мы их повесим… – И, пронзив Акима холодным многозначительным взглядом, добавил: – Пусть другие запомнят…
Аким Титов отлично понял предупреждение коменданта. И запомнил. В случае чего и для него, Акима Титова, найдется веревка.
2
Никто не знал, сколько лет этому дубу. Самый старый житель деревни Микитовичи дед Евмен помнит дуб таким же, каким он стоит сейчас среди зеленой долины, окаймленной могучими хвойными лесами. Долина кое-где поросла ольхой, березовым молодняком, но дуб-великан по-прежнему виден и от деревни Микитовичи и от районного центра – древнего города, расположенного на берегу тихой, но довольно многоводной реки. Евмену сейчас идет девяносто третий год, он уже проел все свои зубы – от «казенных» отказался, – стал плохо слышать, под кронами дуба отдыхает редко, потому что перестал ходить в город. А дуб как стоял зеленым шатром, закрыв своей мохнатой шапкой полнеба, так и стоит, батюшка, непоколебимо и, наверно, еще две Евменовых жизни простоит, если не приключится с ним никакой чрезвычайной беды. Ни бури, ни грозы ему не страшны. Сколько их пронеслось над его буйной головой, гнули, трепали, молнией жгли – не поддался, выстоял! Не страшны ему уже топор и пила: ствол его окаменел, стал тверже гранита и железа. Да и какой человек станет пилить-рубить знаменитое на всю округу дерево, у какого это супостата рука подымется? Да такого ирода, который мог бы ни за что ни про что загубить его могучую красоту, гордость окрестных сел и деревень, чудо неброской природы северо-западных окраин России, еще и не родила и, наверно, никогда не родит земля наша.
Правда, были у дерева-великана схватки не только с природой, но и с человеком, следы их хранятся на серой шершавой груди его в виде заживших ран от ножа и даже топора. На редкость живучим оказался. Старики говорят, что корни его вошли в землю на глубину, равную высоте самого дерева, разошлись во все стороны на ширину кроны, добрались до живой воды, которая и питает дуб неистребимой силой. А излишки воды этой выходят на поверхность земли в полсотне шагов от дуба в виде студеного родника. В старину эту воду считали святой и целебной, да и нынешнее поколение атеистов находит ее вполне полезной и приятной, особенно летом в знойный полдень.
Так уж повелось исстари: идут-едут крестьяне в город на базар или обратно возвращаются – обязательно подле дуба остановятся, утолят жажду родниковой водой, глаза и лицо промоют и сразу почувствуют свежесть и бодрость во всем теле. А уж на что приятно посидеть под густой зеленой кроной, сквозь которую никакой, даже самый тоненький лучик пробиться не может! А можно и недолгий дождь переждать, будто под навесом. Словом, в зной и непогодь под могучими крыльями богатырь-дерева всегда можно встретить доброго человека, нашедшего здесь приют и покой. Сколько былин и небылиц, сказок и легенд слышал дуб-великан за свой долгий незапамятный век! Сколько тайн человеческих сохранил он, ни одним листочком не обмолвился. Постепенно он и сам становился легендой, и людям почему-то казалось: он живой, но в отличие от них – бессмертный, что он вечно будет стоять, как страж земли среди долины, и всегда над ним будут проплывать в лазуревом небе тучи-облака, петь жаворонки и улыбаться солнце. И от этого прочнее становилась вера в незыблемость мира и житейские тяготы казались не столь безысходными и трагическими.
Остановилась передохнуть под дубом и Анна Глебова, по-деревенски Прокопиха, – возвращалась к себе в Микитовичи из города. Вызывали ее в полицию по какому-то делу, должно быть сыном интересовались. Да на ее счастье, того, кто ее вызывал – бывшего начальника полиции и еще двух полицаев, – сами же немцы и повесили возле рынка и на дощечке написали только одно слово: "Партизаны". А новый начальник полиции Аким Титов и разговаривать с ней не стал, только походя и сказал:
– Иди, Ганна, домой. Зря тебя побеспокоили.
И глаза совестливо отвел. А еще бы – стыдно людям в глаза посмотреть, совесть, наверно, еще не всю потерял. Хотела его спросить: может, про Емельяна что-нибудь слышал, да он куда-то спешил, недосуг стало, как большим начальником сделался. Обрадовалась Прокопиха, что домой ее так легко из полиции отпустили, да не успокоилась – стыдливый, как будто даже чем-то виноватый и такой кроткий взгляд Акима посеял в ней тревогу. Определенно что-то знает про Емельяна. Может, убит? На границе ведь – первым войну встретил. Или, может, в плену у немцев? Так и Титов Иван тоже где-то на границе служил. Может статься, одна судьба.
Решила пойти на квартиру к Акиму и у его дочки Жени все выпытать про Емельяна. Женю Прокопиха любила и втайне нарекла своей невесткой. А лучшей и не желала она для сына. Только где он, ее Мелька?
Женю встретила возле дома. Разговаривали, стоя на улице. Женя очень обрадовалась этой встрече, как будто давно и с нетерпением ждала ее. Спросила взволнованно, сверкая большими, как у Емельяна, только не синими, а какими-то серо-зелеными глазами:
– Ну что там, тетя Аня, зачем вас вызывали?
– Ай, так, ни за чем, – ответила Прокопиха. – Сама не знаю. Отец твой велел домой идти, и все.
– А в Микитовичах как? – все так же волнуясь, спрашивала Женя, не начиная разговора о главном. И Прокопиха догадывалась, что вопрос задан попусту, не стала даже отвечать на него, а в свою очередь спросила:
– Про Ивана вашего не слышно?
– Нет.
Женя смотрела на нее так искренне, прямо и открыто, округлив блестящие влагой глаза, что Прокопиха поверила.
– И про моего?
– Откуда же, тетя Аня? – и вздохнула совсем не по-девичьи, сокрушенно и очень искренне.
А потом две тайны поведала ей. Во-первых, сообщила, что фашисты будут угонять наших людей в Германию на работу. В рабство.
– Это все равно что плен, тот же плен, а может, и хуже. Предупредите всех здоровых людей, чтоб прятались. И детей прячьте. Будут увозить на кровь. Для раненых им детская кровь нужна. Только вы никому не проговоритесь, что это я вам сказала, – строго-настрого предупредила Женя. – Скажите, что слышали от верных людей. Ладно, тетя Аня? Будьте осторожны.
Прокопиха понимала, что Женя выдает великую тайну, что в случае чего с ней могут сделать то же, что сделали с полицаями. Но полицаи – это ладно, туда им и дорога: сами вешали, а потом и для них веревка нашлась. А Женя – другое дело, свой человек, можно считать, близкий.
Вторая тайна была еще серьезней первой. Женя попросила Прокопиху приютить у себя хотя бы на время, пока кончится война, еврейскую девочку. В том, что советские войска вот-вот перейдут в контрнаступление, прогонят фашистов и война скоро кончится, Женя не сомневалась. В первые дни оккупации города фашисты устроили облаву на евреев и коммунистов. Арестованных сажали в теплушки и под усиленной охраной отправляли эшелонами на запад, в концлагеря. Многих евреев, особенно детей, приютили у себя и прятали от оккупационных властей добрые люди, рискуя собственной жизнью. Однако скрываться им в городе, где почти каждую ночь производились массовые облавы и обыски, с каждым днем становилось трудней. Нужно было уходить в более безопасные места: в глухие деревни, в леса к партизанам.
Родителей восьмилетней Бэлы Солодовниковой, работавших в городской больнице, гитлеровцы упрятали в концлагерь. Девочку приютила соседка, но какой-то негодяй донес об этом в полицию, о чем Аким Титов сообщил своей дочери. И тут, как на счастье, подвернулась Прокопиха. Ей-то и вверила Женя судьбу незнакомой ей девочки. Анна Глебова согласилась без колебаний. Лишь повторяла потом вполголоса всю дорогу: "Боже мой, боже мой – что делают, изверги окаянные, душегубы!"
Возле дуба-великана задержались недолго. Бэла в который раз принималась рассказывать незнакомой ей тете Ане о том, как ночью фашисты схватили ее папу и маму, и всякий раз обрывала свой рассказ, не доведя до конца, вздрагивала своими худенькими плечиками, пугливо глядела в печальные голубые глаза женщины и детским чутьем угадывала в них материнскую жалость к себе. Она верила, что это добрая тетя, и нисколечко не боялась ее, готова была идти с ней хоть на край света, только бы никогда не встретить фашистов и полицейских. А Прокопиха, глядя на девочку полными страдания и жалости глазами, поучала ее ласковым, мягким голосом, тем самым голосом, которым она в последнее время все чаще в мыслях разговаривала со своим далеким и таким близким Емельяном:
– Ты, доченька, запомни – племянницей ты мне доводишься. А покойный мой муж Прокоп – тебе родным дядей. Брат твоего батьки. Из-под города Саратова вы. Батька твой Иван Глебов, в колхозе он трактористом. Запомнила?
Девочка молча кивала головой.
– Твоя-то фамилия какая?
– Бэла Солодовникова, – тихо и с готовностью отвечала девочка.
– Во, и фамилия у тебя русская, имя тоже… красивое. Я в какой-то книжке, еще когда Мелька в школу ходил, читала про девушку Бэлу, как ее украли под венец. Можно б и так, под своей фамилией. Только лучше Глебова, потому как ты теперь племянница наша. А мы Глебовы. Ты не говори никому, что еврейка. А почем узнают! И не узнают. Что тут такого: все люди одинаковы. Среди разных бывают и хорошие и плохие. Даже и в одной семье разные бывают. Вон хотя б и Женя – славная она и жалостливая и тебя пожалела. А батька ее… кто его знает, что он за человек. Был хорошим, и все у нас считали его хорошим, справедливым. Все за правду стоял. А теперь с немцами. В бурмистры поначалу пошел, а сейчас в полицию. А может, его силой заставили?
Ни одним листом не шелохнет дуб, жадно слушает нестройную речь пожилой женщины, которая не столько рассказывает своей маленькой спутнице, сколько просто размышляет вслух, потому что больно много их скопилось в ее седеющей голове, им тесно стало, и она решила выпустить их на волю, эти интимные поверительные мысли, которые рискованно говорить не только первому встречному. Девочка слышит – это не страшно, она еще ребенок, ничего не поймет, да и никому не скажет. А дуб – он умеет хранить тайны простых людей.
– Во и платьице на тебе красивое, и сама ты славная-преславная, – ласково растягивая слова, говорит Анна Глебова, чтобы хоть чем-нибудь отвлечь грустные и тревожные мысли ребенка. Она хотела было спросить: "Кто ж тебе такое красивое платьице купил?" – но вовремя спохватилась, сообразила, что такой вопрос напомнит девочке о родителях и расстроит ее. Вместо этого она сказала: – А у нас в деревне хорошо. И сад у меня есть. И вишни спеют, и сливы, и яблоки. А такие сладкие-сладкие – мед. И много нынешний год уродило, ой как много – все кругом усыпано, даже листьев не видать. Ну, пойдем, пойдем потихоньку. Скоро дойдем. Поповина дороги осталась, ровно половина.
Желтое солнце в теплой истоме распласталось на пыльной дороге. Редко касаются его ободья тележных колес: люди в оккупации стали домоседами. Ложатся глубоким отпечатком в пуховую пыль босые ступни Анны Глебовой и детские ботиночки Бэлы Солодовниковой, удаляются от дуба две фигуры – женщины и ребенка, сутулые, словно на их плечи кто-то положил невидимые тяжкие ноши. Это горе, страшное человеческое лихое горе оседлало их. Не может и не хочет молчать Анна Глебова, легче идти со словами.
– Коза у меня была. Так ее немцы забрали. И поросенка забрали.
– А меня не убьют? – спрашивает девочка.
– А за что тебя убивать? Глупенькая ты моя. – Прокопиха грубой, в мозолях рукой обнимает худенькие плечи девочки. – Да разве ж я позволю кому обидеть тебя, сиротиночку мою?
– Они и вас убьют.
– Я тебя спрячу. Никто не найдет. Я сама сирота. Я понимаю долю сиротскую. Отца с матерью, считай, не помню. А вот жила, и хорошо жила. Мужа моего бандиты убили. В ту войну. И Мелька мой сироткой рос. Славный хлопец вырос, умный. Только где он теперь? Может, и его убили… Нет, живой он, сердце мое чувствует – живой.
– А где вы меня спрячете?
– Дома спрячу, – уверенно говорит Прокопиха, еще не зная сама, где именно спрячет девочку. Ей хочется успокоить ее, приласкать, вселить в ее чистую душу веру, прогнать страх и, быть может, зажечь, пусть слабый, пусть ненадолго, огонек радости.
Анна Глебова думает, думает, иногда вслух, иногда про себя, чтобы не волновать ребенка грустными и надсадно тревожными заботами. Не сразу, постепенно к ней приходит глубоко осознанное чувство ответственности за жизнь этой девочки. И думает она сейчас об одном: только бы благополучно добраться до дома, не встретиться со злыми людьми. А там, дома, скажет, что племянницу привела. Да свои, деревенские, хоть и догадаются – не выдадут. Прятать надо от немцев и полицейских. Немцы в Никитовичах не были, полицейские из соседней деревни – по кличкам Драйсик и Грач – иногда наведываются и к ним, высматривают, что бы стянуть, к рукам прибрать. А пьяные – все одно что звери. Ни за что человека убить могут. Они и велели Прокопихе явиться в полицию.
Немножко суеверная, потом, уже поздним вечером, она говорила:
– Вот уж правду люди кажут: не вспоминай нечистого и думать о нем не думай, а то он явится.
Так и перед ней явились нечистые – Драйсик и Грач. Только она на крыльцо своего дома взошла, ключ из-под плахи достала, чтоб отомкнуть большой ржавый висячий замок, а они тут как тут, оба пьяные и, как всегда, с собакой по кличке Пират.
– Ты где была, баба? – спросил Грач, глядя на Глебову исподлобья.
– Была там, куда вы меня послали. В полиции, во где я была, – совсем не робко, а даже с вызовом ответила Прокопиха и, не дав полицаям произнести и слова, продолжала бойко: – У вашего нового начальника, у нашего Акима Филипповича была. Ругал он вас, что напрасно меня побеспокоили.
– "Побеспокоили", – передразнил Драйсик и раскатисто расхохотался. – Видали, барыня какая. Полиция ей беспокойство доставила…
– Значит, жаловалась на нас? – сопя по-бычьи и выпучив красные глаза, произнес угрожающе Грач.
– А на что мне на вас жаловаться? Я не в обиде, – уже миролюбиво заговорила Прокопиха.
– А это что за дите? Чья? – ткнул грязным пальцем в девочку Грач.
– Племянница моя. Саратовская, – поспешила ответить Анна. – В гости приезжала, да уехать не успела. Осталась тут. А мать с отцом теперь, наверно, убиваются.
– Сочиняешь ты все, – замотал лохматой, посаженной на тонкую шею головой Драйсик. – Надо проверить.
– А ты Акима Филипповича спроси, – подсказала Анна очень твердо и независимо, – начальника своего спроси.
– Здесь я начальник, и я тебя буду спрашивать! – грубо прогнусавил Грач.
В это время Пират бросился на выскочившую из-под крыльца Прокопихину кошку. Кошка молнией сверкнула по колонне крыльца и замерла у карниза. Драйсику ничего не стоило протянуть руки и снять кошку. Он хотел бросить ее на собаку, но Грач, у которого в голове мгновенно созрел варварский план, закричал:
– Держи ее, не пускай! У меня идея есть. Дай-ка ее мне.
И, забрав у Драйсика обезумевшую от страха кошку, зашагал на огороды вразвалку, хмельной походкой в сопровождении приплясывающего здоровенного дворняги Пирата. Драйсик молча побрел следом.
– Тетенька, что они с ней сделают? – жалобно спросила девочка, почувствовав неладное. – Они ее убьют, да?..
– А погибель их ведает, что они задумали, окаянные. Хорошо, хоть отвязались, и то слава богу… Видала, какие?.. Господи, и до чего ж человек может докатиться! Ну прямо хуже зверя всякого.
И, облегченно вздохнув оттого, что лихо на этот раз мимо пронеслось, она стала торопливо открывать дверь. Ключ не попадал в скважину, дрожали руки, а она думала: "Да что ж это я – полицаев напугалась! А ежели бы немцы? Нет, так негоже. Надо держать себя".
Сразу за огородами начинались еще не вспаханные Пары, ровные, как танкодром, плотно утрамбованные скотом. Грач, сопя и багровея, тучно двигался вперед с какой-то неистовой решимостью, будто он шел на ответственное боевое задание. Драйсик же не испытывал никакого интереса к тому, что замышлял его коллега. За спиной у него была тяжелая винтовка, ремень больно врезался в плечо. Грач был вооружен стареньким наганом. Драйсик приотстал, от выпитого самогона он раскис, его тянуло на сон, ноги не слушались. Грач со своими дурацкими причудами ему надоел. Зачем-то кошку тащит в поле, на пары. Если стрельнуть вздумал, так и на улице можно было. Не иначе, решил поохотиться на кошку.
– Стой, Кузьма! – кричит и пьяно мотает головой. – Хватит. Я дальше – ни-ни: не могу, уморился.
– Давай топай, топай! – грубо орет Грач, осматриваясь кругом весело и возбужденно. Багровое лицо его сияет. Он ждет-поджидает приятеля. – Сейчас я тебе фокус покажу: подохнешь со смеху… Я тебя, дурака, потешить хочу..
Поле ровное и гладкое, кругом метров на двести – ни деревца, ни кусточка, ни сараюшки, ни даже случайного кола, воткнутого в землю. Именно этот "плацдарм" и нужен Грачу. Сейчас он отпустит кошку, а затем натравит на нее Пирата. Произойдет кровавая схватка собаки с кошкой, смертный бой неравных. Вот будет потеха!
Подошел Драйсик. В мутных желтых глазах засветились тусклые огоньки любопытства. Спросил вяло:
– Ну что дальше?
– А вот увидишь. Сейчас увидишь. На подержи кошку, а я возьму Пирата.
Грач передал тихо и жалобно мяукающую кошку, сам взял собаку за ошейник, отошел шагов на десять от Драйсика, приказал:
– Пускай кошку на землю!
Драйсик легко опустил кошку себе под ноги. Но она, вопреки ожиданию Грача, не кинулась бежать: видно, понимала – бегством ей все равно не спастись. Съежилась, ощетинилась, ошалело глядя на оскалившего клыки Пирата, шипела отчаянно и устрашающе.
Грач, тараща глаза и скрежеща зубами, отпустил Пирата, и тот стрелой кинулся на кошку, рассчитывая схватить ее и разорвать. Но именно в это мгновение, спасаясь от неминуемой смерти, кошка метнулась на Драйсика, точно на дерево или на столб, и, до крови оцарапав ему лицо, сшибла с него картуз и взгромоздилась на голове, крепко уцепившись когтями. От неожиданности, от нестерпимой боли Драйсик дико вскричал и инстинктивно схватился руками за голову, но в тот же миг отдернул руки, почувствовав кошачьи зубы. Разъяренный неудачей, Пират прыгал на него сзади, пытаясь схватить кошку за хвост, но та, выгнув корпус дугой, ощерившись, издавала душераздирающие вопли, которые сливались с такими же дикими воплями Драйсика.
– Сво-ло-очь! Возьми собаку! – кричал он захлебывающемуся от смеха, схватившемуся за живот Грачу. – Собаку, говорю, возьми, гад проклятый!
– А ты присядь, присядь, а то Пират не достает, – сквозь смех поучал его Грач.
Драйсик послушался его совета и стал медленно приседать. Но кошка в тот миг, когда ее должен был схватить Пират, черной молнией метнулась с головы приседающего Драйсика и очутилась на голове стоящего во весь рост Грача. Красномордый полицай теперь уже не хохотал, а визжал, как хряк под ножом коновала. Приседать он не решался, потому что сообразительный Драйсик, опасаясь, как бы кошка снова не очутилась на его голове, уже не маячил, а лежал на земле. Он ощупывал до крови оцарапанную голову и посмеивался над своим приятелем, голову которого украшала черная дуга кошки, а вокруг, брызжа слюной, метался Пират. Понял и Грач, что приседать ему теперь неразумно – в таком случае его голова станет ареной смертельной схватки кошки с собакой. Он попробовал взять кошку руками, но она еще крепче впивалась в него когтями и нещадно кусалась. Положение его было трагикомическим. Каждый прыжок Пирата отдавался дикой болью в голове Грача.
Старший полицай крикнул своему напарнику:
– Чего растянулся?! Помоги!
– Чем же я тебе помогу? – невозмутимо поинтересовался Драйсик. – Хочешь, чтоб я опять на свою башку принял кошку? Спасибо, она у меня не казенная. Я попробовал, теперь ты испытай.
– Придержи Пирата, дуралей! – орал Грач, широко расставив ноги и зажмурив от боли глаза.
– Пират, ко мне! Ко мне, сволочь! – позвал Драйсик, не решаясь, однако, встать, а Пират – никакого внимания. Тогда Драйсик пополз к Грачу по-пластунски, как ползают солдаты под огнем неприятеля, полз с опаской, боясь, что рассвирепевший коллега двинет ему сапогом в морду, полз и спрашивал: – А может, лучше стрельнуть? – И с готовностью загнал патрон в патронник.
– Кого ты, зануда, стрелять будешь? – взвизгнул Грач.
– А хоть собаку, хоть кошку – одна цена.
– Убери винтовку, балда заморская, чтоб тебя черти!.. Ой!..
Грач боялся, что в такой кутерьме пьяный Драйсик вместо кошки влепит ему пулю в лоб, но оружием, о котором напомнил Драйсик, решил воспользоваться. Он достал наган и выстрелил в собаку: думал, что после этого кошка добровольно покинет свое убежище. Смертельно раненный Пират с визгом метнулся в сторону, перекувырнулся раз пять и затих, а кошка продолжала сидеть на голове полицая. Тогда решившийся на последний шаг Грач наставил ей в брюхо дуло нагана. Кошка пластом шмякнула на землю и еще попробовала ползти. Но остервенелый полицай трижды выстрелил в нее и, не говоря ни слова своему собутыльнику, побрел в деревню. Драйсик преднамеренно постоял несколько минут, а затем, соблюдая почтительную дистанцию, последовал за ним.
3
Партизанский отряд Захара Егорова базировался в глубине большого лесного массива. В сущности, отряд только что создавался: из сожженных сел, из оккупированного фашистами районного центра в отряд шли люди, чтобы с оружием в руках мстить врагу. Иногда приходили целыми семьями, с детьми и стариками. Для командира отряда Захара Семеновича Егорова настала горячая пора забот и трудов: формировали подразделения, доставали оружие и боеприпасы, запасались продовольствием и теплой одеждой. Знали, что война до зимы не кончится. И, кроме того, отряд уже совершал почти ежедневно боевые операции.
В заросшем черной жесткой щетиной невысоком, всегда собранном человеке с карими колючими глазами не сразу можно было узнать бывшего первого секретаря райкома партии Егорова. Хотя одет он был, как и до войны – полувоенная гимнастерка, брюки галифе и хромовые сапоги. Совсем немного дней прошло с начала войны, а люди резко изменились: уже не те глаза, не те лица, походка, что-то новое в манерах и даже в голосе. Пожалуй, лишь один человек во всем отряде остался прежним: каким знали в районе до войны известного на всю область бригадира колхоза "Октябрь", таким он был и теперь – Роман Петрович Булыга, человек могучего телосложения, богатырского здоровья и сатанинской неутомимости. Всегда расстегнутый – зимой и летом – ворот рубахи бронзовым клином обнажал тугую шею и кованую грудь. Голос у Булыги трубный, движения решительные, шаг размашистый, широкий. А руки тяжелые, точно на них гири подвешены, – хватит со зла кулаком по столу – и стол вдребезги.
В бригаде Роману было тесно. Колхоз "Октябрь" небольшой, одна деревенька. Все поле глазом окинешь от межи до межи, даже если стоять не в середине, а на краю, на границе с соседним колхозом. Пешком за час взад-вперед пройдешь. А Роман Петрович любил простор, размах, масштабы по своему образу и подобию. И нашел эти масштабы здесь, в партизанском отряде. Простору тут сколько душе угодно – все твое, вся земля. Можешь быть хозяином целого района, а то и всей области. И народ просит: будь хозяином, освобождай землю от проклятого пришельца.
Роман Булыга в самом деле быстро почувствовал себя хозяином в партизанском лесу. В храбрости ему нельзя было отказать, в решительности тоже. В колхозе его называли не бригадиром, а командиром бригады: любил Роман командовать. Имя "комбриг" за ним прочно закрепилось и в отряде, но приобрело здесь новый оттенок – почтительности и уважения. И хотя командовал Булыга вначале всего лишь взводом партизан, все равно его называли не иначе как "комбриг". Ему это нравилось.
Егоров не только ценил Булыгу в прошлом как энергичного колхозного бригадира, а и в настоящем – как смелого боевого командира взвода.
Ранним июльским утром, когда еще не растаяли над болотами туманы и солнце не выпило росу, взвод Романа Булыги возвращался с боевой операции. На рассвете взорвали небольшой железнодорожный мост, перебили охрану и теперь шли в свой лагерь, окрыленные удачей. На лицах сверкали улыбки и незаметно было никаких следов усталости, хотя отмахали уже от взорванного моста километров десять, и не дорогами, даже не тропами, а напрямик через поле, перелески и рощицы. Роман шел впереди с ручным пулеметом на плече: своим любимым оружием, заменявшим ему винтовку. Шагал так, что вся группа, растянувшаяся гуськом метров на пятьдесят, бегом еле поспевала за ним. А он каждые пять минут оборачивался, замедляя шаг, и ворчал: